7

Собирался доктор Форстер в обратную путь-дорожку недолго. Побросал в рюкзачишко грязное шмотьё, разобрал да зачехлил в оливковый брезент ружьё, разложил оставшиеся патроны по картонным коробочкам, один к одному. Бродни, прорезиненный армейский плащ, ягдташ кожаный снёс в сени к дяде Николаю – схоронить до осенней поры. Туда почему-то отнёс и кожаный поводок с карабином. Повесил на ржавый гвоздок ошейник. Подошёл к Бьянке – та ещё отлёживалась возле печи. Погладил по голове мягкой, как тесто, рукой.

– Прости меня, Бьянка, – промолвил виновато, – прости, что приходится тебя предавать. Не по своей воле, поверь. Не жить нам всем вместе в этой Москве проклятущей. Был бы я один, другое дело. А тут эта. Понимаешь? Жизни нам с тобою не даст. Я бы выгнал её. Честное слово, выгнал, да мужику одному никак нельзя. Понимаешь? Плохо это. Тоскливо… А ты не бойся. Дядя Николай мужик хороший. И Ольга добрая женщина. Они тебя не обидят. В сытости будешь, в тепле. И лес рядом. Ты его хорошо узнала. А в Москве какой лес? Нету там леса. Уезжаю я – до сентября. Всего-то! Осенью вернусь. Пойдём с тобой на охоту. Не обижайся на меня, Бьянка. Всё будет у нас хорошо с тобою. Просто отлично будет.

Что могла ответить ему собака? Лежала, помахивая в ответ на его слова хвостом, и не отводила от него взгляда. Он не часто разговаривал с ней вот так, а тут расклеился, глаза его заблестели мокро. Лайка пыталась и не могла понять его. Однако не встревожилась. Потому и не увязалась за ним, когда вышел из горницы, закрыл за собой дверь. Голос его раздавался теперь возле рябининского дома. Она слышала его и оттого не чувствовала беды.

– Стыдно мне, Коля, – говорил тем временем Иван Сергеевич Рябинину, – стыдно, что оставляю собаку, предаю… Что ни говори, как ни оправдывайся, всё одно – предаю. Мой грех… Но ничего, брат, не поделаешь. Ты уж позаботься о ней, пожалуйста. Возьми вот три тысячи. Она кефир любит. И печенье овсяное. Знаю, что ты свою скотину этим не балуешь. Но ты уж ради меня, Коля, пожалуйста… Хоть иногда.

– Да ты, Сергеич, не переживай. За лаечкой твоей догляжу. Мобуть, не по-вашему, не по-городскому, однако с голодухи не околеет. Сей год, должно, Дамка сдохнет. Плохая стала. Вот и будет нам со старухой забава Бьянка твоя беленькая.

– Ты хоть иногда с ней в лес хаживай. Ей без леса хана настанет. Всё ж порода охотничья. Генетика. Не ровен час, уйдёт. Ищи-свищи её тогда по вашим чащобам. Жалко…

Мужчины ещё постояли. Потом обнялись крепко, поцеловались по-православному, троекратно. Иван Сергеевич закинул за спину рюкзак и, не спеша, переваливаясь, как старый гусак, побрёл в сторону моста через Паденьгу. Обернулся всего раз, уже с того берега, с облезлого крутояра, где среди сосен притаилась железобетонная коробка автобусной остановки. Обернулся, подставляя ветру слезящиеся глаза и ничего почти не различая. Но горестно, удивлённо угадывая каким-то далёким чувством, что видит в последний раз Астахино, и Паденьгу, и лес, и эту автобусную остановку. И белую лайку Бьянку. Что вернуться ему сюда не суждено.

А в эти самые минуты в неизъяснимой тревоге рвалась на улицу белая лайка. Но деревянную дверь дядя Николай предусмотрительно припёр снаружи по северному обычаю – коротким дрыном, так что вырваться из заперти у Бьянки не было никакой возможности. Но разве знала об этом брошенная собака? Как могла поверить, что хозяин оставил её навсегда? Она бросалась на дверь, драла её когтями, рвала зубами. Смолянистым крошевом, острыми занозами древесина саднила её пасть, но Бьянка только отплёвывалась кровью и продолжала кидаться и грызть преграду, что отделяла её от Ивана Сергеевича. Силы оставили её ближе к ночи. Бьянка рухнула возле двери на дощатые, забрызганные кровью, слюной, усеянные древесной трухой половицы и заскулила – жалобно, обречённо.

Никто не откликнулся на её горе. Только серенькая полёвка беззвучно проникла сквозь драную щель в двери и уселась напротив Бьянки, глядя на неё крохотными бусинами чёрных глаз и подрагивая паутинками усов. Стояла полная луна. И её молочный свет освещал веранду, где молча смотрели друг на друга молодая породистая собака и безродная полевая мышь.

Лишь к утру сморил Бьянку тяжёлый сон. Она закрыла глаза, но, казалось, тут же открыла, разбуженная грохотом шагов, знакомым, но вместе с тем чужим голосом, привычным, но нелюбимым ею запахом чёрной редьки, назёма, сырой земли. Скрипнул натужно еловый дрын, что припирал снаружи дверь на веранду. Тренькнул ржавым механизмом запор. Скрипя, отворился светлый проём, и сразу пахнуло в него жжёным листом, зябким утренним ветром. Вошедший склонился над Бьянкой…

– Ух, ты, как ухайдакалась-то, сердешная! – молвил дядя Николай. – Накось, похлебай горяченького. Авось полегчает.

Он, не мешкая, вышел, и на веранде вновь стало сумрачно. Скрипнул еловый дрын, припирая накрепко темницу.

Вкусно пахло тёплым варевом. Но есть Бьянке совсем не хотелось. Теперь она страдала от того, что не могла справить нужду в человечьем жилище. Вся порода её запрещала снизойти до такой низости, до паскудства такого – гадить там, где живёт человек. Однако человек сам не оставил ей иного выбора, заточив в эту темницу. Измождённо бродила Бьянка из угла в угол летней веранды. Вновь скулила. Словно жаловалась, что, помимо воли своей, вопреки рассудку и крови вынуждена искать здесь отхожее место. Покуда не присела поближе к тому углу, из которого несло весенней сыростью двора. И облегчилась. Вскоре собака уснула, а когда проснулась, увидела рядом с миской знакомую полёвку. Не обращая внимания на грозную животину, та за обе щеки уплетала кусочек варёной морковки, что-то ещё из расплёсканной по половицам еды. Бьянка подняла голову. Полёвка вздрогнула, испуганно посмотрела на собаку.

«Не бойся, – взглядом сказала ей Бьянка, – я не трону тебя. Можешь жить тут, сколько захочешь. Вдвоём веселей».

Ничего не ответила ей полёвка, но, кажется, всё поняла. И вновь принялась уплетать морковку.

Так, взаперти, без аппетита, в унынии, в обществе разве что полёвки, провела Бьянка ещё один день.

Иван Сергеевич тем временем благополучно вернулся в столицу. Москва пахла тополиным соком. Стеснительные таджики подметали, ссыпали в тачки зимний мусор. В воздухе стояло голубоватое марево бензинового и дизельного перегара. Откормленные менты собирали с автолюбителей обычную свою подать. В золочёных куполах церквей ярко полыхало солнце. Трепетала крыльями в небе стайка беспечных почтарей.

Словом, Москву захватила весна.

Сиротка встретила Ивана Сергеевича в розовом кимоно со змеями, купленном на Черкизоне всего за триста пятьдесят целковых. Встретила сонная, со следами засыпок в уголках глаз, с припухшими губами и спутанными тонкими светлыми волосами. Кимоно едва прикрывало её крепкие острые дойки с тёмными бусинами сосцов, упругий, плоский живот и тёмный пушок внизу, от одного вида которого Ивана Сергеевича одолела сладкая и липкая, как сахарная вата, истома.

Сиротка будто и не заметила, что сожитель её вернулся домой без собаки. Не спросила о ней: как, мол, она и что с нею стало? Но внутри маленького и гаденького сердечка Сиротка торжествовала победу. Всё ж таки пообломала она рога старому пердуну, добилась, чего хотела. И впредь будет именно так. И никак иначе. Собачка – это ведь только начало. Следующий рубеж – свадьба. Потом прописка. И, наконец, квартира. Худая, конечно, заморочная. Да ведь лиха беда начало. И ей всего-то двадцать два года. Целая жизнь впереди. Сколько ещё у ней таких Иванов-дураков будет. И не сосчитать.

Примерно таким образом мечтала про себя оголённая Сиротка, помогая доктору Форстеру снять с плеча рюкзак, волглую телогрейку, вешая на крючок в прихожей да расшнуровывая офицерские берцы. Чтобы старый козёл и вовсе разомлел от её заботы, налила ему из чайника яшмового чая, заботливо подкладывая жёлтое колёсико лимона. И, главное, глядя участливо и с заботой. Чтоб именно с ней он чувствовал себя на вершине человеческого счастья. А уж если к этому всему добавить чуток эротических фантазий, тут ему и вовсе кердык настанет. Был мужик, и вот его уже нет. Манная каша останется. Размазня.

Впрочем, как ни старалась, как ни рассчитывала Сиротка, коварным её замыслам так и не суждено было сбыться.

Через пару месяцев усталый заблудший сперматозоид с полным набором ДНК Ивана Сергеевича всё же настиг блудливую яйцеклетку Сиротки и просочился сквозь её мембрану. Примерно в то же время тонкие корешки метастаз проросли в правое полушарие доктора Форстера и потянулись в лобную долю. Так что известия о неоперабельной опухоли головного мозга и скором отцовстве Иван Сергеевич получил практически одновременно.

На излёте августа, когда охотники чистили ружья и закупали по лавкам новые патроны да перетряхивали залежавшееся с весны шмотьё, а по полям, по солнечным, пахнущим первым прелым листом полянам полетела первая паутина, вот тогда-то и отошла к Богу грешная душа Ивана Сергеевича Форстера. Отошла в глухом забытьи от морфийных препаратов, которыми его накачивали с утра и до вечера, чтобы он уже и не чувствовал этой жизни, и не видел её, и не знал.

Поднимаясь над собственным телом выше и выше, душа ветеринарного врача Форстера ещё сутки металась над городской больницей наподобие испуганной птицы среди таких же перепуганных душ. Но потом вспорхнула неумело. И исчезла. Теперь уже навсегда.

Беременная сожительница Ивана Сергеевича, укутанная в чёрные одежды, не проронила на кремации ни единой слезы. Даже когда целовала покойника в фарфоровый лоб, даже когда обитая красным и чёрным крепом домовина уплывала под пол в очередь к огнедышащей топке, даже тогда бледное лицо Сиротки оставалось безучастным, отрешённым. В горестные эти минуты она думала лишь о стоящей напротив крупной рыхлой женщине в шерстяном жакете с брошкой на груди. Женщину звали Валентина Сергеевна. Она приехала в Москву утренним поездом из Салехарда, где занимала пост депутата местного законодательного собрания. Доктор Форстер никогда не рассказывал Сиротке, что у него есть родная сестра-депутат. Уже на следующий день после похорон Валентина Сергеевна явится к Сиротке в сопровождении участкового, нотариуса и двух мужиков атлетического сложения. Вкрадчивым, но не терпящим возражения голосом она объяснит беременной девушке её ложные права и сомнительные обязанности, а также заявит о собственных законных правах на квартиру покойного брата. В качестве компенсации сестра передаст Сиротке тысячу долларов США и получит расписку в их получении. После этого атлетические юноши помогут Сиротке собрать её вещи и даже донесут их до студенческого общежития. А участковый, передав ключи законной хозяйке, опечатает квартирную дверь вплоть до дальнейших распоряжений.

Так закончится очередной незамысловатый московский мезальянс, на который так падки глупые провинциалки.

Загрузка...