Дмитрий Альбертович Лиханов


Bianca

© Лиханов Д., 2018

© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2018 Андрон Сергеевич Кончаловский


Эту книгу нельзя листать

Эту книгу нельзя листать – её нужно смаковать.

Роман Дмитрия Лиханова – удивительное литературное явление. Любое произведение о животном – это всегда о человеке.



«Бьянка» – тоже не только о собаке, но о людях, среди которых она жила.

Повесть о человечности и подлости, доброте и предательстве. О Дружбе. И бескорыстной Любви. Автор бесстрашно погружает зрителя в мельчайшие подробности переживаний собаки по имени Бьянка. Игнорируя нетерпеливость сегодняшнего читателя, он так же неторопливо погружается в бесхитростный быт многочисленных персонажей романа, заглядывая в закоулки их существования.

Лиханов заглядывает в глубину и закоулки нашего родного языка, смакуя удивительные народные слова, которые он открывает для нас, чтобы мы могли полюбоваться его богатством. Эта книга пропитана любовью к природе, ко всему живому, ко всем этим «по-чеховски» несостоявшимся людям. Движения сюжета неожиданны, но логичны, – какой на самом деле и является наша жизнь… Я прочитал эту книгу, удивляясь ее свежести и смелости.



В заключение, позволю себе вольную цитату из произведения другого русского писателя – Гавриила Николаевича Троепольского, который тоже написал роман о дружбе собаки и человека:

«Ни одна собака в мире не считает преданность чем-то необычным. Но люди придумали превозносить это чувство собаки как подвиг только потому, что они не часто обладают преданностью другу настолько… чтобы это было естественной основой… когда благородство души – само собой разумеющееся состояние».1

Bianca

Жизнь белой суки.

Посвящается Тайге


Лёжа на талом снегу в ожидании близкой смерти, Бьянка вдруг вспомнила запах матери, сотканный из слабых, еле памятных ароматов: её тёплого жирного молока, сухого сена с лоскутами увядших васильков, тлеющей дымно листвы, что жгли на дачах в ту самую первую осень её начинающейся жизни.

Запах тлеющих листьев был одним из первых, а потому особенным: острым, густым, вобравшим в себя всё, что смогло вместить короткое земное бытие всякого листа: от клейкой, стрельнувшей навстречу теплу почки до обречённого полёта к холодеющему телу земли. Поздний сентябрь увядал, и деревья сыпали листвой повсюду. Клён устилал зелёную пока ещё траву пышным апельсиновым одеялом. Тополя лениво, но как-то дружно стряхивали свои последние пепельные ошмётки. И некрасиво, широко сорила мелкими листочками старая, стволом в три охвата, ива. Но ещё красовались на солнечных припёках одетые в тусклый пурпур рябины с тяжёлыми пучками подмерзающих алых ягод, а трепетные осинки обливала светлая яичная желтизна. Пройдут недолгою чередой прозрачные дни, и лазурь неба надолго затянет клубящаяся хмарь, зачастят дожди, вымочат до самой сердцевины деревья, и последние листья на них оборвёт порывистый северный ветер, унесёт в грязь, в лужи, в тлен. Наступит зима. Бесконечная. Студёная.

Но Бьянка ещё не знала зимы. И лета она не видела. Появившись на свет в начале сентября, она ощутила осень как вечное состояние окружившего её мира.

Солнце дотрагивалось до её не прозревших ещё глаз тёплыми лучами, и тонкая плёнка век наполнялась розовым светом. Она чувствовала доброту этого света: великую, нескончаемую любовь обещала ей, малой Божьей твари, её начинающаяся жизнь.

Матери она тоже пока не знала. Вслепую, по сильному запаху, находила её грубые сосцы, припадала и жадно, захлёбываясь, цедила молоко, не понимая его источника. Она постоянно чувствовала голод и торопилась утолить его.

В первые дни она много спала рядом с матерью. Грелась её теплом. Когда мать уходила, звала её слабым, едва слышным писком. Вслед за ней принимались тоненько жаловаться сёстры и братья. И мать возвращалась. Осторожно, боясь придавить щенков, ложилась рядом.

В этом помёте у старой лайки Берты их было четверо: два чёрно-белых кобелька и такого же окраса сучонка. Последней она выдавила из себя совершенно белую девочку. Чистую, словно снег. Это и была Бьянка. Вылизывая её, сглатывая солёные плёнки плаценты, Берта дивилась: никогда ещё не было у неё таких щенков. Возможно, поэтому беленькую она вылизывала от крови и сгустков слизи особенно долго, не оставляя на снежной шёрстке ни пятнышка. Повторяла это, пренебрегая другими щенками, часто, по нескольку раз в день.

Первое, что увидела Бьянка, когда прозрела, был воробей. Попрыгивая возле алюминиевой миски, он склёвывал остатки собачьей пищи, изредка косясь на Бьянку бусинкой чёрного глаза. Неуклюже переваливаясь, она заковыляла к нему, готовая грозно зарычать на незваного гостя, а на самом деле лишь пару раз тявкнула – звонко. Трепыхнув крыльями, воробей улетел прочь. А Бьянка приблизилась к прутьям своей клетки. Только теперь приоткрылся ей краешек мира, в котором ей предстояло прожить всего-то шесть лет её собачьей жизни.

Этот мир начинался с ржавой бочки из-под авиационной солярки, что стояла рядом с клеткой неведомо для какого предназначения. Тут же, обок, корявилась старая ветла, чьи ветви, похожие на узловатые человеческие пальцы, упрямо тянулись к солнцу, просили свою кроху тепла и света. Давным-давно кто-то из служащих привязал к стволу её для каких-то хозяйственных нужд обрывок стального, в мизинец толщиной, прута, да и забыл его по ненадобности. С тех пор, не в силах разорвать стальную узду, ветла мягким своим телом каждый год всё глубже, настойчивее укрывала её в себе, покуда та не увязла в ней, не утонула в её влажной мякоти, победно утверждая жажду жизни и тщетность любой узды, любого насилия и плена. Слева от ветлы тянулся ряд одинаковых деревянных клеток-сараюшек под кровельным железом и с прутьями впереди, покрашенных свежей, ещё не выцветшей на солнце и под дождями, зелёной краской. В ближнем к ней соседстве, поняла Бьянка, тоже жили собаки. Они подвывали. Иные лаяли громко. Скребли когтями деревянный настил клеток. Тяжко вздыхали. Гремели казёнными мисками. Переругивались между собой и порой даже устраивали короткие драки, в которых не было ни победителей, ни побеждённых, а лишь только слегка прихваченная зубами холка противника да клочок вырванной у него шерсти.

Охранял собачьи вольеры латанный старой жестью да бракованным штакетником забор, из-за отсутствия денег и воровства местами вовсе дырявый, пацанами да бомжами ломанный на костры. Тем не менее верх по всей длине забора венчала ощетинившаяся «колючка», которую в смутные перестроечные времена директор питомника выменял у командира соседней воинской части за несколько породистых щенков – нужных командиру для прибывающего с проверкой въедливого инспектора из Минобороны. (Тот был страстный охотник и взяточник.)

За клетками свежей масляной краской алел пожарный щит, к которому лет десять тому назад накрепко прикрутили ржавый багор, да топор затупившийся, списанный, да худой, весь в проплешинах и дырах, гидрант, подключать который всё равно было некуда. Однако пожарные, всякую инспекцию получая в подарок не лучших, но всё же породистых щенков, закрывали на эти «мелкие нарушения» глаза. Просили только подновить свежей краской щит да хотя бы раз в квартал проводить инструктаж персонала на случай возможной эвакуации.

Вполне естественно, что щенки для собачьего питомника были самой ходовой, расхожей валютой. Разводили тут исключительно лаек, а для любого охотника, особенно же для того, кто идёт в лес с серьёзными намерениями, касающимися лося, кабана или медведя, лайка – самый верный товарищ и друг. Особенно если собака хорошей крови да правильной подготовки. А таких в питомнике всегда хватало.

Сама Бьянка, если бы каким-то чудом могла понимать хитросплетения собачьих родословных, с удивлением узнала бы, что её дальними предками были Тайга и Мишка из товарищества охотников Иваново-Вознесенска, те самые Мишка и Тайга, чья безграничная и верная любовь подарила стране выдающихся представителей западносибирских лаек и таким образом, как потом запишут в учебниках и научных статьях, «оказали значительное влияние на формирование всей их породы». Сам Мишка, если вчитываться глубже в собачьи архивные документы, происходил, в свою очередь, от союза Себерта и Нельвиры, принадлежавших доктору Пузевичу из города Обдорска, и появился на свет аж в далёком 1924 году. Так и осталось загадкой, откуда лайки взялись на этой северной ненецкой земле, где, как известно, вовсю царит лесотундра, а лайки – с длинной шерстью, «оленегонные», стало быть, под стандарты лесной охотничьей породы вовсе неподходящие. Тем не менее и у легендарного Мишки, и у его дальнего потомка Бьянки прослеживались всё те же признаки их древних предков – вогульских и остяцких собак, что с давних, незапамятных пор помогали человеку вести охоту в диких чащобах Северного Урала и Западной Сибири: этот косой разрез век, эта красивая «муфта» на шее, этот туго завитый кольцом хвост, карие глаза, острая морда – словом, всё, что отличало беззаветных тружеников леса от остального собачьего племени.

Но снежный щенок Бьянка об этом, конечно, не знала, не ведала.

Над клетками кружили и опускались на землю яркие листья старого клёна. А над клёном уходило вверх бездонное небо, и солнечные зайчики слепили Бьянке глаза.

Скрипнула железная калитка, мимо прошла Девушка в Чёрной телогрейке с эмалированным ведром в руке. Хлопали друг о друга широкие голенища её резиновых сапог, трепался на ветру подол байкового платьишка, и её уже встречал нетерпеливый собачий гомон. Только Бьянка молчала, не понимая причин всеобщей радости. Через недолгое время девушка уже возвращалась обратно. И ведро её было заметно легче, и настроение, наверное, получше, потому что остановилась она возле клетки, где лежала Бьянка, и та вдруг пошла ей навстречу. Девушка присела, протянула сквозь прутья ладони с бурыми полосками под ногтями. Ладони пахли мясом, свернувшейся кровью, однако Бьянке отчего-то не было страшно. Она не отскочила, когда ладонь дотронулась до её головы.

– Вот ты какая чистенькая и опрятная, – сказала Девушка в Чёрной телогрейке, почёсывая Бьянку за ухом. – Ну, значит, долго ты у нас не задержишься.

Что значили эти важные для неё слова, лайка-младенец, конечно, не понимала. Но голос Девушки в Чёрной телогрейке был ласковым, и угрозы от её руки не исходило. Когда она поднялась уходить, Бьянка долго смотрела ей вслед, пытаясь запомнить её запах, походку, силуэт.

Девушка в Чёрной телогрейке по нескольку раз проходила мимо клетки, где обитала старая Берта и четверо её новорождённых щенков. Из своего эмалированного ведра, над которым парил восхитительный дух собачьего варева, наливала Берте полную миску, всегда почти с верхом, потому как собака была кормящая и ей, конечно, еды требовалось сверх обычной нормы. И всякий раз, наполнив миску, девушка не упускала случая потрепать холку юной Бьянке. А та уже и ждала её. Издали узнавала шаги в хлопающих резиновых сапогах, чувствовала запах чудесного варева ещё до того, как лязгнет знакомо железная калитка. Подойдёт девушка к клетке, щёлкнет тугим засовом, а Бьянка уже тут как тут, приковыляла навстречу. Тычется мокрой кнопкой носа в тёплую, пахнущую едой ладонь.

– Здравствуй, девочка, здравствуй, хорошая, как ты спала сегодня? Что тебе снилось? – приговаривает Девушка в Чёрной телогрейке, поглаживая Бьянку между ушами, по горлышку и по спине.

Старой Берте не нравились эти отношения. Она прожила в питомнике много лет, родила не одно поколение западносибирских лаек, и каждое в конце концов исчезало в таких вот тёплых руках. Знала она, что так же будет и на этот раз: лишь только дети её подрастут и она перестанет кормить их своим молоком, питомник выставит их на продажу. И дети покинут её. Совсем скоро.

Получив порцию собачьего варева, Берта первой подходила к миске. Втягивала ноздрями полный жирных ароматов воздух, осторожно касалась еды языком. Нередко варево раздавали слишком горячим, и тогда Берта ходила возле миски кругами, ожидая, пока еда остынет. И если в эту минуту кто-нибудь из щенков пытался опередить мать, прежде неё приблизиться к пище, собака приподнимала чёрные брыли, обнажая жёлтые, стёсанные клыки, и негромко, негрозно рычала. Приучала малышей к издавна заведённому в собачьем племени закону: первым ест вожак стаи, а все остальные – потом. Даже если это твои собственные дети.

А щенки, подрастая, играли, привыкали к новым знакам, что подавала им мать. К новым запахам и звукам, что посылал им окружающий мир. С каждым днём они всё меньше пребывали в дрёме и всё больше в движении.

Успокаивались только под вечер, когда питомник накрывали студёные сумерки. Сквозь рваное лоскутьё туч, что несло по необъятному небу порывистым ветром, проглядывал леденец полумесяца да мелкая россыпь звезд – не ярких, почти незаметных.

Щенки жались под тёплый бок матери, и она, вылизав сухим языком каждого поочерёдно, долго ещё не спала: прислушивалась к их ровному дыханию, к разнобою крохотных, беспокойных сердец, к их тихому, непорочному посапыванию. В такие минуты, а их в жизни старой суки было немало, всё её тело наполнялось безмерным покоем и умиротворением, великим материнским счастьем. Может быть, на этот раз оно будет не таким коротким?

Пегого кобелька у матери забрали первым. Ночи в конце октября были с первым, некрепким ещё морозцем, так что хруст ледышек под человеческими ногами старая Берта услышала ещё задолго до того, как к клетке подошла Девушка в Чёрной телогрейке, а с ней низенький, кряжистый мужичок в потёртой солдатской ушанке. Мужичок жадно палил вонючую сигарету и так же жадно рыскал глазами по щенкам. Придирчиво разглядывал каждого, пуская горбатым носом едкие клубы табачного дыма. И кашлял, сплёвывая горькую слизь прямо себе под ноги. Знавшая даже самые мелкие приметы расставания с детьми, старая Берта встретила мужичка недобро. Хищно, по-волчьи, оскалилась и подвинулась в дальний угол клетки, прикрывая щенков собственным телом. А те, полагая, что мать затевает с ними новую игру, тявкали задорно и лезли обратно через её широкую спину. И, смешно переваливаясь, с любопытством торопились навстречу людям.

И те их уже ждали. Девушка в Чёрной телогрейке, быстрым движением крутнув щеколду, подхватила в приоткрывшуюся дверцу выбранного щенка. Старая лайка и вскочить не успела, как захлопнулась решётка и её щенок уже был не с ней, а по ту сторону – у Девушки в Чёрной телогрейке. А потом в руках чужого мужика. Пегий не плакал, не скулил, и сердце матери успокоилось – лишь на мгновение. Тут же она поняла, что видит своего сына в последний раз. И тогда, прижавшись седеющей мордой к прутьям решётки, мать завыла – как выла она всякий раз, теряя своих детей.

Но в эту долгую осень Берта ощущала безмерную усталость, безразличие к миру. Что бы она ни делала, как бы ни сопротивлялась его жестоким законам, люди всё равно отбирали у неё щенков. И будут отбирать – пока она сможет производить их на свет. А когда не сможет, они пришлют Человека в Белом, который сделает ей смертельный укол. Затем окоченевшее её тело завернут в пластиковый пакет и отнесут на помойку. Так заканчивалась жизнь многих знакомых собак.

Человека в Белом по многу раз в жизни видел каждый обитатель питомника. Был он роста маленького, так что мятый халат, который он, кажется, не снимал никогда, доходил ему почти до самых ботинок, отчего полы его всегда имели неряшливый, грязный вид. Волосы Человека были засалены, редко и неаккуратно стрижены, возможно, даже, что и стриг он их вовсе не в парикмахерской, а сам – тупыми ножницами, склоняясь над раковиной. И мыл, казалось, не чаще раза в месяц. Человек в Белом курил дешёвые сигареты без фильтра, неприятно отплёвывая табачную крошку. Зелёный, словно недозрелый крыжовник, глаз его щурился от ядовитого дыма, истекал слезой, которую хозяин решительно отирал рукавом своего халата. По понедельникам от него несло перегаром.

Самому себе казался он личностью неустроенной, брошенной, жизнь свою перечеркнувшей лет уж пятнадцать назад, сразу после развода с женой – красавицей-цыганкой из города Кишинёва. Однако, если не обращать внимания на многие его недостатки, сослуживцы знали его и ценили, как опытного врача, умевшего с лёгкостью и неким даже артистизмом врачевать любые собачьи немощи: от поцарапанной лапы до какой-нибудь хитро замаскировавшейся опухоли. Имя у него конечно же было самое что ни на есть человеческое – Иван Сергеевич. А вот фамилия – не здешняя, похожая чем-то даже на собачью кличку – Форстер. Так и в паспорте было записано.

Встреча с Человеком в Белом ничего хорошего обитателям питомника обычно не сулила. Вслед за такой встречей неизменно следовала духота его прокуренной смотровой, холодный блеск хирургической стали, наводящей первобытный ужас даже на матёрых псов, острый запах лекарств в прозрачных флаконах, ослепляющий свет операционной лампы, не оставляющей от тебя даже тени. А ещё – неизменная боль. Но все без исключения собаки сносили её терпеливо, мужественно. Лишь коротко взвизгнет какая-нибудь помоложе или поскулит немного. Но сразу же внутренне приструнится, а иная даже лизнёт Ивана Сергеевича в лицо. Потому что все откуда-то знали: вслед за болью будет облегчение. И немощь собачья отступит.

Сюда же на встречу с Форстером приводили и тех, кто был слишком болен, чтобы его спасать, или слишком уж стар. И это всякий раз была последняя встреча. Собаки чувствовали это, а потому брели по двору медленно, поджав хвост и тяжело дыша. Одним лишь краешком глаза грустно взглядывали на резвящихся в вольерах щенков, на молодых сук, блаженно развалившихся на тёплых досках своих клеток. Что уходящие собаки чувствовали, неизвестно. Извечная эта тайна откроется в свой черёд и другим обитателям питомника, когда и к ним придут старость и неизлечимые болезни.

Через считаные минуты обречённые страдальцы навсегда скрывались за железной калиткой питомника. Воспоминания о них исчезали уже через несколько дней, а месяц спустя никто даже вспомнить не мог их коротких и радостных прежде кличек.

По слухам, которые доходили до собачьего стада и передавались из клетки в клетку, из вольера в вольер, собачья смерть была вовсе не страшной. Такой же простой и будничной, как, скажем, скрежет решёток или песня пичужки на верхушке старой ветлы. В ней не было таинства, какое ощущали собаки во время рождения щенков, хотя это случалось в их жизни, по понятным причинам, гораздо чаще. И трагедии в смерти обитателей питомника не было никакой – ещё и потому, что их, казённых, больных и старых, некому было оплакивать и в последний путь провожать.

Собирались в этот короткий путь – всего-то может быть метров двести – тоже просто. Надевали несчастному на шею старый кожаный ошейник, цепляли карабином поводка за хромированное кольцо и неспешно вели до калитки. Оттуда по асфальтовой дорожке, вдоль которой весной и летом пышно разрастались зелёные веера лилейника, до административного здания с обшарпанной, много раз перекрашенной дверью на скрипучей, ржавой пружине. Там – до конца длинного коридора, устланного коричневым линолеумом, тоже старым, дырявым во многих местах.

Смерть поджидала за последней дверью направо. Но собаки её не чувствовали: за годы, проведённые в питомнике, они бывали за этой дверью не раз. Помнили эти резкие запахи и эти руки, которые никогда ещё не делали им худого. Вот и сейчас они входили сюда хоть и с тяжёлым сердцем от собственной немощи, но вместе с тем и с какой-то надеждой. Ведь ничто не говорило им, что они идут умирать. Иван Сергеевич трепал собаку за ухом, долго смотрел ей в глаза, словно просил у неё прощения. Тяжело вздыхал. Потом брал из блестящей кюветы маленький пластмассовый шприц.

Ветеринарная инструкция предписывала убивать животное с помощью миорелаксантов, и врачебная практика предлагала для этих целей препарат дитилин – самый дешёвый, созданный на основе яда кураре. От дитилина у животного наступал паралич дыхательной системы. Оно задыхалось у вас на глазах минут десять-пятнадцать, в зависимости от дозы. Форстер знал, конечно, о действии этого яда. Мог бы, согласно инструкции, вводить его несчастным совершенно безбоязненно. Тем более что дитилин ему был положен по смете. Хозяев у этих собак не было. Никто не спросит. Никто не осудит.

И тем не менее Иван Сергеевич инструкцию нарушал. На собственные деньги, никогда на этот счёт не распространяясь, доставал через знакомых пентобарбитал и вводил его собаке первым уколом. Через несколько минут она уже ничего не чувствовала, не понимала. Просто засыпала глубоко и тихо. Тогда только Форстер брал из кюветы второй шприц, нащупывал на лапе вену, вновь тяжело вздыхал и впрыскивал в собачью кровь несколько кубиков дитилина. Скоро всё было кончено. Дыхание останавливалось. Сердце не билось. Наступала смерть. Во сне. Лёгкая, безболезненная!

Сахарно-белого щенка Иван Сергеевич приметил ещё в день его рождения. Позже, проходя мимо вольера, слышал, как Бьянка задорно тявкает ему вслед, или наблюдал как она, неуклюже переваливаясь, торопится навстречу или же сонно сосёт материнское молоко. Саму Берту Иван Сергеевич тоже помнил неуклюжим и толстым щенком, позже лечил её многочисленные маститы. А лет восемь назад даже оперировал на предмет прободения желудка.

– Что, нравится щенок? – спрашивала ветеринара Девушка в Чёрной телогрейке.

– Нравится, – кивал в ответ задумчиво Форстер, – ты её, Антонина, пока никому не обещай. Может, я и сам её заберу. В деревню.

– Ну, это вы, Иван Сергеевич, с директором договаривайтесь, – улыбалась Девушка, – щенок и в самом деле знатный. Хорошая лайка получится. Можно даже сказать – выдающаяся!

Будущее Бьянки даже человеку, не искушённому в кинологических тонкостях, виделось совершенно блестящим. При правильном воспитании, усердном уходе, душевной взаимосвязи, Бьянка могла стать не только профессиональной охотничьей лайкой, но и призёром всевозможных собачьих выставок и соревнований – впоследствии даже и международного значения. Но, самое главное, белоснежная сука при грамотном подходе заводчиков и безупречном генетическом коде такого же породистого кобеля могла дать миру, а уж лаячьему сообществу и подавно, прекрасное продолжение рода: умных, сноровистых, красивых щенков, в которых, словно в волшебном тигле природной алхимии, соединится всё самое лучшее, ценное, значимое, чем обладает их юная пока ещё мать. А соединившись, устремится в будущее, передавая её частицы на десятки поколений вперёд. Памятники бы ставить таким собакам. Как поставили его японцы верной акито-ину по имени Хатико как национальный символ собачьей верности и любви.

Но прошёл целый месяц, прежде чем доктор Форстер стал полноправным хозяином белой суки.

Из неуклюжей недотёпы Бьянка превратилась в юную лайку, в которой угадывался весь её будущий экстерьер: и тугая закорючка хвоста, и маленькие крепкие уши, и ровный ряд острых молочных зубов. И даже норов – отчаянный, смелый.

Видимо, именно эти качества и задержали у вольера, где проживала Бьянка, двух старых охотников из Кировской области. Приехали они сюда специально за тысячу вёрст, подбирать породистых щенков для государственного заказника, где любил пострелять не только местный губернатор и его многочисленная челядь, но и даже высокие гости из Президентской администрации. Охотники эти были, что называется, стреляные воробьи, толк в собаках знали, а потому за хорошего, перспективного щенка могли выложить немалые деньги, предусмотренные на это щедрым губернаторским бюджетом.

– Хороша, – крякнул один из них – тот, что был пониже ростом в новой, первый раз надёванной шерстяной кепке-шестиклинке. Его блёклые, словно много раз стиранные глаза смотрели на Бьянку с нескрываемым восхищением, с какой-то даже воспламенившейся страстью, как только он представил этого щенка взрослой, рабочей собакой.

– И верно, – вторил ему другой, костлявый мужик с золотыми зубами, – надо брать, Архипыч! Что скажешь?

– Какие разговоры, – кряхтел в ответ первый, – конечно, берём!

– Постойте, постойте, – вмешалась в разговор Девушка в Чёрной телогрейке, вспомнив свой прошлый разговор с Форстером, – кажется, этого щенка уже забирает наш ветеринар. В любом случае я должна спросить разрешения руководства.

Мужики в момент исполнились решимостью, затуманились взором и попёрли нахраписто прямо на Девушку, прижимая её, крохотулю, к стальным прутьям собачьего вольера:

– Ты, девка, того, давай разрешай это дело по-скорому! Нам тутова ждать не сподручно. Выбрали псину, так подавай сюда! Деньги плотим не малые!

– Сейчас, граждане, подождите немного, – пробормотала скороговоркой Девушка в Чёрной телогрейке и кинулась в сторону скрипучей калитки. – Я скоренько!

Первым делом она добежала до кабинета Ивана Сергеевича. Тот, скособочившись на кушетке, в задумчивости читал вчерашнюю вечернюю газету и дымил своей сигареткой без фильтра.

– Щенка забирают! Белого! – бросила ему через распахнутую дверь и тут же помчалась обратно, к лестнице, а по ней – на второй этаж к кабинету директора Владлена Маратовича Медведева. Вслед за ней, путаясь в полах грязного халата, уже мчался ветеринарный врач Форстер.

Владлен Маратович Медведев происходил из семьи потомственных и убеждённых большевиков, проливавших кровь ещё в Первую русскую революцию на баррикадах Пресни, а затем в восставшем Петрограде, на фронтах Гражданской, а далее, как часто тогда случалось, защищавших завоевания новой власти и на других фронтах: в Туркестанском военном округе, на Дальнем Востоке, в Прибалтике и на Западном Буге. Одним словом, везде, где социалистическая Родина видела в них нужду и потребность. Само собой разумеется, воевали все Медведевы и на фронтах Великой Отечественной, а Марат Медведев даже дослужился до генеральского звания. В отличие от иных советских семей, эту совсем не коснулась волна репрессий и хрущёвских чудачеств. Жили они всегда скромно. Почестей и привилегий ни от кого не ждали. Любили свою страну. Гордились своей Родиной. Трудились на её благо. И другого ничего не желали. Накативший вал перестройки в считаные месяцы опрокинул эту лодочку благополучного советского счастья. Внёс в дружную прежде семью Медведевых смуту, споры, раздор, обрек, как и многих вокруг, на позорную нищету, а, может, на тихую, никем не замеченную гибель. И не только седых убеждённых бойцов, но и молодёжь, наивно полагавшую, что так называемое «новое мышление» принесёт людям свободу и процветание. Ни хрена оно, как выяснилось, не принесло. Скорее, разрушило и поработило.

Вот и младший сын генерала Владлен клюнул на сладкую наживку свободного предпринимательства, бросил институт, где почти дослужился до звания доцента, и принялся торговать женским бельём, которое возили из Турции его бывшие коллеги, превратившиеся теперь в новое сословие с каким-то быдлячьим названием «челноки». Денег особых Владлен, конечно, не заработал, а палатку его на центральном рынке не раз пытались спалить хитроумные конкуренты, говорящие на чужом языке и исповедующие другого Бога. Должно быть, от отчаяния бывший доцент вот с такими же, как он, бывшими младшими научными и не слишком научными сотрудниками скучковался в бедовую стаю. Разработав прямо-таки боевую операцию, в тихом месте изловили эти борцы за справедливость нерусского главаря. Исступлённо били гранитным булыжником прямо по чисто выбритому черепу. Пока не превратили его голову в кровавое месиво с ошмётками мозгов и костей. И разбежались с клятвой: теперь мы друг друга не знаем! Чтобы спасти сына от мести инородцев, генерал упрятал его к старому боевому товарищу – на секретную ракетную площадку в Читинской тайге, куда не то что диверсант, даже министерская инспекция добиралась с трудом раз в полгода. Чем уж он в этом медвежьем углу занимался, какие думы посещали его академически-криминальную башку, доселе остаётся тайной. Но ровно через два года младший Медведев появился перед дверью родительского дома – изголодавшийся, приструнённый, на всё готовый. Тогда-то и определили его, вновь по крепкой отцовской протекции, на незаметную должность заместителя директора собачьего питомника на тихой окраине Москвы, куда новый зам добирался сперва на метро, а затем на троллейбусе почти полтора часа. Каждый божий день. И почитал это за великое счастье. Через год прежний директор помер, и Владлена Маратовича, само собой, назначили на его место. К тому времени он уже неплохо разбирался в экстерьере, воспроизводстве и учёте вверенного ему поголовья западносибирских лаек. С его институтским прошлым освоить это дело было совсем не сложно.

Когда в кабинет Владлена Маратовича без почтительного стука ворвалась девушка Антонина, а вслед за ней и запыхавшийся до хриплой одышки курильщика ветеринарный врач, директор питомника сосредоточенно вглядывался в монитор компьютера, который предлагал ему познакомиться с девушками для необременительного знакомства. Два года сурового армейского бытия посреди сибирской тайги, статус беспросветного холостяка да прошлое университетское образование позволяли Владлену Маратовичу под немудрёной кличкой «Че Катило» бродить по сайтам знакомств в поисках жадных провинциалок. Искал он их даже не столько для того, чтобы переспать (хотя в его служебном кабинете и такое случалось), но прежде всего затем, чтобы таким вот чудным виртуальным образом в который раз обмануться насчёт своих привлекательности, молодости и обаяния. Этому наивному сорокапятилетнему человеку нравилось, что совсем молодые женщины с готовностью отвечали на его призывные знаки. В такие минуты он чувствовал себя пацаном. Здоровым, гибким и сильным. Хотя каким-то незамутнённым краешком своей души сознавал, что занимается чем-то дурным, по большому счёту, греховным. Почти как в детстве, когда подростком прятался в ванной с порнографической открыткой, которую стащил из портмоне отца. И сладко было. И страшно, оттого что нечто светлое и невинное уходило из его сердца навсегда. Чувство неудобства не покидало его и сейчас, когда он среди дня в своём рабочем кабинете щёлкал «мышкой» по сайтам знакомств. Так что, когда в кабинет без стука вбежала девушка Антонина, Директор принялся поспешно закрывать окна с откровенными фотографиями. Его широкий, покрытый первыми морщинами лоб покрылся испариной. Перед ветеринаром было бы не так стыдно. Он сам мужик холостой. Поймёт.

– Я же просил не вламываться без разрешения, – рявкнул Директор, кося глаз на Антонину и продолжая шустрить «мышью».

– Вы уж извините, Владлен Маратович, но дело такое… – запыхаясь, говорила девушка, не смея следовать дальше к начальственному столу, – у Берты белого щенка хотят купить.

– Ну, и продавай, раз хотят. Поди не первый день трудишься. Знаешь, как документы оформить, – бурчал Директор. Уже не так сердито. Стыдные страницы он уже захлопнул, и теперь на рабочем столе монитора покойно плескалась океанская волна, а посреди – необитаемый остров с кокосовой пальмой.

– Знаю, конечно, – сказала Антонина, – да вот Иван Сергеевич просил этого щенка ему оставить.

– Иван Сергеевич? – удивлённо поднял брови Директор. – Вот как?!

И обернулся к двери, куда поспешно входил, путаясь в халате, ветеринарный врач Форстер. Вид у него был, как всегда, потрёпанный, неухоженный, какой приобретает большинство одиноких мужиков, то ли осиротевших, то ли овдовевших или просто брошенных. Честно говоря, Директор и сам был таким, но о нём пока ещё хлопотали престарелые родители, возрастные незамужние сёстры и иные многочисленные родственники. Варили ему обеды, стирали бельишко, латали одежду, вытирали в его комнате пыль и раз в неделю меняли постельное бельё. Следили, чтобы Владик каждое утро чисто брил морду, вовремя стриг волосы у парикмахера да боролся с животом: из-за многолетнего пристрастия к пиву и иным веселящим напиткам, сонного образа жизни тот рос у него словно на дрожжах. Голый Владлен Маратович, теперь если вдруг глядел на себя в зеркало, чаще видел в нём не мужика зрелого возраста, а волосатую беременную бабу. Гадкую, отталкивающую.

Ветеринарный врач Форстер, если его тоже раздеть да поставить перед зеркалом, должно быть, выглядел не лучше. А потому, лишь только взглянул Директор на несчастного Ивана Сергеевича, увидел его нечёсаную, растрёпанную шевелюру, как тут же и осёкся. Заслышал внутри себя нездешние, ангельские голоса.

– Да зачем же она тебе, Иван Сергеевич? – спросил Директор ласково. – Давай найдём тебе любую другую собаку, раз за эту деньги дают.

– Другой мне не нужно, – сокрушённо произнес Форстер. – Я на эту глаз положил. Давно уже. Тоня, вон, знает.

– Уже недели две тому назад, – подтвердила Антонина.

– Я и денег готов заплатить, – добавил врач, – если уж на то дело пошло.

– Ну, вот! – вздохнул Директор. – Ещё я с тебя только денег не брал за щенков! Думай, что говоришь.

Отвернулся к монитору, на котором всё ещё плескалась о пустынные берега острова голубая волна, и произнёс, не отрывая глаз от чудесной, райской картинки:

– Значит так, Антонина, скажешь, что щенок из директорского фонда. Не продаётся. А ты, Иван Сергеевич, пожалуйста, забирай его прямо сегодня. Чтоб глаза мои больше не видели это чудовище!

Загрузка...