17
Отцвёл май, июнь налился соком молодой травы, украсился завязью плодов, в земном пару и мареве зрел будущий крестьянский урожай – прокорм на скорую, лютую зиму. С тех пор как уехал дядя Николай из Астахино, он позвонил всего-то разочек из таксофона мадридского аэропорта Барахас, который доносил его голос до родного дома с такими искажениями и мутациями, что, казалось, звонит он из могилы, из самого, прости Господи, загробного мира. Ольга не узнала его вначале, а поверив, что это именно он, Николай, испугалась больше всего, что тратит муж на разговоры с нею драгоценную валюту. А уж потом только от того, что говорит он голосом не здешним. Однако говорил он слова понятные. О том, что долетел благополучно, что самолёт ему понравился, особенно красивые стюардессы в одинаковой форме и с платочками на тонких шейках, а ещё – дармовая выпивка и харчи. О том, что встретила его душевно переводчица по имени Лола, нанятая адвокатской конторой для сопровождения нотариальных услуг и дяди Николая вместе с ними. Что у Лолы этой бабушка из наших, коминтерновских, родилась и воспитывалась в Советском Союзе, но, лишь только испанским детям разрешили вернуться на родину, умчалась туда одной из первых, продав родительскую квартиру и часть бабушкиного архива с подлинными автографами Ленина, Троцкого, Бухарина, Долорес Ибаррури и Пабло Пикассо. По словам Рябинина, бабёнка эта, Лола, ему не понравилась. Однако тренированная женская интуиция подсказывала Ольге, что всё обстоит с точностью наоборот, что неведомая Лола, которая теперь будет сопровождать её мужа по незнакомой стране, та ещё лярва. Но вида не подала. Сказала только: «Ты там поосторожнее. Мало ли чё. Всё одно – чужбина». В ту же секунду на том конце провода что-то замкнуло, тренькнуло и отозвалось короткими, словно сердечный перестук, гудками. Ольга звала мужа ещё, раз десять окликала по имени, но ответом были только чужие гудки. Повесив трубку, она долго сидела на табуретке возле алого, как кровь, телефонного аппарата, думала про своего Николая. И сердце её саднило.
И чем больше дней проходило с того их разговора, чем больше ночей проводила она в одиночестве на своей кровати напротив потухших лампад под образами, чем дольше вглядывалась в лики Спасителя, Богородицы и Николая Чудотворца, тем тяжелее, муторнее становилось на душе. Словно кто буравил её, горемычную.
Порой казалось Ольге (и телевизор её в этих страстях поддерживал), что муж её, по неопытности и незнанию тамошнего языка, угодил в сети испанских работорговцев, и те обменяли его в марокканском Танжере на партию гранатомётов. Порой грезился он ей весь переломанный на больничной койке, с трубками и проводами, по которым втекает в него кровь и мутная жидкость из капельницы. Но иногда она видела его на берегу моря, каким показывает райскую жизнь русское телевидение: в окружении молодых бабёнок с бесстыдно выпяченными титьками, с зелёной жидкостью в потных бокалах, в окружении фимиамов и дыма марихуаны. Эти мысли она старательно гнала прочь, утешая себя, что Николай её уже не молод, местами даже плешив, фигурою неказист да речью косноязычен. Такие девкам молодым не нравятся. Да и вера его православная не дозволит ему такого бесстыдства. Словом, Ольга готова была поверить в любую причину мужниного молчания, включая измену Родине, инвалидность, рабство и даже внезапную гибель – кроме паскудства прелюбодеяния.
Время шло, а от Николая по-прежнему – ни весточки. Чуть ли не каждый Божий день добегала Ольга до почты, в ожидании заграничного письма или хотя бы телеграммы. Однако Нюра Собакина, всякий раз, вслед за визгом дверной пружины, увидев её на пороге, улыбалась, словно бы извиняясь, и качала головой в рыжих завитушках перманента:
– Нету вам ничего, тётя Оля.
Нюра будто и свою вину чувствовала за отсутствие писем. Ведь это она, Нюра, рассказала Рябининым, как просто теперь отправиться за границу.
Но однажды, уже в июне, числа восьмого, Нюркино лицо осветилось искренней радостью. Она даже подскочила со своего места навстречу Ольге, сжимая в руке широкий лоскут писчей бумаги.
– Телеграмма вам, тёть Оль! Оттуда! И вот ещё – перевод!
У Ольги от этих новостей ноги ослабли. А всю словно жаром обдало. Сердце затрепетало в смятении. Она опустилась на стул и, проведя рукой по волосам, попробовала читать телеграмму. Но как её прочесть, если написана она нерусскими буквами?
– На-ко, Нюра, прочти сама. Что-то я ничего тут не разберу.
– Это транслитерация, – объяснила шибко грамотная ученица штукатурного техникума, – слова-то русские. Только написаны они латиницей. Там у них нет телетайпов с русской клавиатурой.
Ольге эти объяснения сделались теперь ни к чему. Она лишь хотела услышать слова, которые написал ей, наконец, муженёк пропащий.
«В права наследования вступил, – значилось в телеграмме. – Получил землю, дом и хозяйство. Теперь разбираюсь. Скоро не жди. Управляйся пока сама. Посылаю тебе тысячу долларов. Этого хватит на первое время. Целую. Николай».
Оторвав взгляд от лоскута писчей бумаги, Нюра посмотрела на Ольгу. Она застыла. Как если бы превратилась в кусок льда или гранитную глыбу. Как это – «управляйся сама»? Как – «скоро не жди»? – потерянно повторяла Ольга. Что значит – «на первое время»? Нюра Собакина не умела ответить на эти вопросы, а если бы и умела, всё равно не знала, что сказать. Не зря же говорят, что чужая жизнь – потёмки. Тем более – жизнь заграничная. А Ольгу словно контузило. Раскачивалась вперёд-назад, уставившись немигающим взглядом в одну точку. Наконец жалобно взвыла. Нюра метнулась к графину с водой, плеснула в стакан, накапала двадцать четыре капли корвалола и заставила Ольгу выпить. Воздух в почтовом отделении наполнился сладким ароматом чабреца и корня солодки, а Нюра непрестанно гладила ледяную Ольгину руку, утешала её, как умела.
И та начала отходить понемногу: светлеть взглядом, розоветь лицом, вдыхая глубоко, размеренно, понемногу впускать в сознание новую свою жизнь – в изгнании. Наконец поднялась, выпрямилась и, аккуратно сложив телеграмму, спрятала её в карман василькового платья.
– Где деньги? – спросила отрывисто, жёстко.
Расписалась в квитанции на получение денежного перевода на тысячу долларов США (в пересчёте на родные, деревянные), отправила толстую их пачку в карман вслед за телеграммой и решительно вышла вон.
У дверей её ждала Бьянка: снаружи услышала хозяйкин вой, принялась скрести дверь, пытаясь отворить её лапой. Завидев Ольгу живой и здоровой, торопилась подняться на задние лапы, поцеловать её зарёванное лицо, утешить: «Я – с тобой навсегда! Я люблю тебя». Но Ольга не внимала собачьей радости, отмахнулась от утешений. Устремилась к своему дому в окружении двух лаек, повизгивающих, заглядывающих ей в глаза.
Так началась новая жизнь простой русской женщины Ольги Андреевны Рябининой – женщины, хоть и не овдовевшей, но нежданно брошенной, забытой, отложенной на потом, что для сердца бабьего – ещё горше, ещё больней. Лишённой опоры, теперь ей приходилось рассчитывать только на себя. На собственные силы, смекалку, сообразительность, на бесценный, наконец, опыт деревенской жизни, позволяющий человеку прокормиться, согреться и выжить в самых невероятных условиях и катаклизмах – будь хоть это, не приведи Господь, ядерная зима или оранжевая революция.
Однако даже в тяжёлом деревенском быту существует разделение труда. Женское дело – управляться со скотиной, поддерживать чистоту в доме, да кашеварить, да обстирывать, да шить, да рожать, конечно, ребятишек. А тут пришлось Ольге иной труд осваивать, каким прежде только в мужнином исполнении любовалась. Пришлось колоть дрова; таскать пятидесятикилограммовые фляги с водой; столярничать, орудуя кургузым, но до бритвенной остроты заточенным топориком, да долотом, да рубанком; разбираться в премудростях электрических соединений, щитков и трансформаторов; рулить на тракторе «Беларусь», чтобы вспахать полюшко, да боронить его, да косить траву для скотины. Пришлось учить наизусть молитвы из ветхой Николаевой книжки, поскольку одной-то бабе, да без помощи Божьей, с хозяйством таким нипочём не совладать.
Слава Богу, ещё когда она была пацанкой, отец научил её тракторному вождению, устройству этого замечательного агрегата со всеми его насосами, свечами, акселераторами да сцепами. И вот теперь, поднявшись в кабину трактора да взявшись рукой за промасленные, пыльные рычаги, она вдруг начала вспоминать, что здесь к чему и как устроено. А когда, крутанув несколько раз шнур «погонялки», услышала знакомый треск работающего магнето, а переключив бентикс, и размеренный перестук работающего двигателя, сердце её наполнилось детской радостью, которую испытывала, сидя рядом с отцом, высоким и статным мужчиной в промасленной телогрейке и морской фуражке на затылке.
Бьянка тоже почувствовала перемены. Теперь Ольга почти не обращала на неё внимания, забывая не то чтобы подлить в миску свежей водички или поласкаться, но даже порой и покормить. Если бы Бьянка жила одна, она бы, скорее всего, не обратила на это внимания, однако рядом с ней теперь Булка, требующая питания, тепла и защиты. Бьянка не сердилась на вечно занятую Ольгу, понимала, что, за отсутствием дяди Николая, она теперь единственная хозяйка в доме, на неё легла вся ответственность, в том числе и за жизнь обеих собак. Не мешало и самой Бьянке подумать о пропитании. В тот год она была энергичной, здоровой и сильной собакой, способной пройти лесом не один десяток километров в поисках пропитания. И вернуться с добычей.
Ранним рассветом, когда корова Маркиза уже нетерпеливо вздыхала в тёплом хлеву, а первые пичужки стайками слетались к берегам Паденьги, чтобы утолить ночную жажду, когда Ольга ещё молилась перед образами в последней надежде вернуть своего блудного мужа, Бьянка, оставив на лежанке спящую дочь, лезла сквозь дыру в штакетнике, торопясь на утреннюю охоту. Лето для такой охоты – самое подходящее время. Ещё не встали на крыло первые выводки боровой птицы, ещё слишком малы и беззащитны детёныши зайцев, лис, енотов да кабанов. Ей и со взрослыми зверями впору было сойтись, однако что толку: охотника позади тебя нет. Да и тащить из лесу добытого взрослого зверя ей одной было бы не под силу. После нескольких охотничьих рейдов она уже знала, где обитают три выводка лесных курочек, на каком болоте устроила гнездо глухарка с птенцами, на какой полянке грызут осиновую кору зайчата. Несколько раз она замечала медведицу с двумя сеголетками, но предусмотрительно обходила их стороной. Почуяв собачий дух, царица русского леса останавливалась, жадно вдыхала верховой запах, фыркала недовольно – и поскорее уводила своих малышей в бурелом.
За каких-нибудь пару часов успевала Бьянка придавить какую-нибудь мелкую животину или нерасторопных слетков. И сразу же, покуда добыча была тёплой, а в иных случаях только раненой или оглушённой, мчалась обратно, в деревню, чтобы положить дичину возле спящего щенка.
Так бы и жили они с хозяйкой Ольгой, каждая в заботах о хлебе насущном, если бы не тот июльский сенокос.
Трава, после затяжной дождливой весны да вёдрого, жаркого мая, уродилась высокой, сочной. Кустились высокие клевера с пожухлыми шапочками соцветий, колыхались в душном мареве метёлки луговой овсяницы, густо-зелёная душица источала над полянами аромат. И, словно райские острова, посреди колышущихся на ветру зелёных волн – васильки, ромашки да полыни. Время сенокоса столетний опыт сельского жителя определял безошибочно: зацветут махонькие кружева богулы, значит, остальная трава поспела, сбросила в ветер и почву семя. Тут-то, сразу после Петрова дня, и наступает жаркая, каторжная пора сенокоса. Косить, стоговать, ворошить да волочь сухое сено домой, особенно в прежние, даже и колхозные времена, собирались целыми кланами. Советская власть, по скупости своей и нелюбви к сельскому жителю, отводила сенокосные участки подальше от колхозных угодий, на лесных полянках, где государственная техника не пройдёт, где только вёрткая, словно бритва цирюльника заточенная хозяйская литовка да седьмой бабий пот могут поднять, выдержать четыре росы, высушить, чтобы ушла горечь, и сложить в стога, казалось бы, нехитрый, вовсе дармовой урожай. Потом ещё волочь его на собственной горбине километров не меньше пяти до дому. Да носить на поветь. Прежде, рассчитывая необходимые на зиму запасы сена, говорили как? «На одну ножку, да по промёжку». Четыре промёжки для козы, скажем, составляли четыреста килограммов сухого сена, а для коровы – уже четыре тонны. Стало быть, именно столько требовалось Ольге накосить сей год для Маркизы, чтобы она зиму пережила.
Дядя Николай справился бы с этой работой недели за две. Для Ольги, которая в прежние годы только ворошила и стоговала сено, теперь, без хозяина, сенокос мог растянуться на месяц. Она бы могла, наверное, нанять помощников среди тех соседей. Но рассудила про себя здраво, что деньги, присланные Николаем, покуда тратить не станет. Пачку банкнот упрятала в жестяную коробку из-под датского печенья и уложила на самое дно родительского сундука с нехитрым, скопленным стариками за жизнь добром – их платьями, штанами, кофтами да рубахами. Ещё и на амбарный замок заперла. А ключ от замка – на верёвку и в сиськи.
Сарай, в котором Рябинин хранил хозяйственный инструмент, от времени, снега и солнечного жара подёрнулся свинцовым налётом, шифер пошёл зелёными разводами плесени, а местами и мха. Но стоило пробраться внутрь и повернуть ручку старого выключателя, как входящему открывался многообразный мир хозяйских увлечений. Здесь можно было увидеть малиновый велюр переходящего красного знамени с гордым профилем Ильича и большой школьный глобус с выцветшими океанами, континентами и материками. Лодочный мотор «Ветерок» мощностью в десять лошадиных сил, прекративший вспенивать речную воду лет тридцать тому назад. С потолка свисали нейлоновые рыбачьи сети с пенопластовыми поплавками и транспаранты времён горбачёвской «перестройки», призывающие «ширить гласность» да «углублять демократию». Ржавый китобойный гарпун соседствовал тут со старыми вологодскими наличниками искусной северной резьбы, а могильный кладбищенский крест со стёршимся именем владельца с китайской напольной вазой с карминовыми карпами времён династии Цин. Были тут, конечно, и привычные сельскому жителю «струменты»: литовки, берёзовые грабли, каменные жерновцы для зерна, оцинкованные шайки, лопаты различного назначения, вилы да топоры, из которых лучшими считались те, что выковали в пятьдесят третьем году, аккурат в год смерти товарища Сталина. В стальных бочках с пятнами ржи хранился гудрон, отработанное машинное масло да солидол, похожий на сливовый мармелад. В пакетах из толстого пластика держал Рябинин селитру, мочевину и костяную муку для огорода, а в пакетах из двойного крафта – цемент, побелку, алебастр.
Нужный Ольге агрегат прислонился к правой стене сарая, покрылся пылью и паучьими тенётами. Назывался он «косилка сегментная КС-2.1». Только такой и можно было накосить требуемые четыре тонны сена. Однако, приглядевшись получше, она поняла, что в одиночку ей с этим агрегатом не справиться. Вместе с механизмами, режущим полотном, пальцами и ножами весил он не меньше ста пятидесяти килограмм. А ведь требовалось ещё закрепить косилку на тракторном редукторе.
Всё утро потратила Ольга на то, чтобы решить эту инженерную задачу. Используя лебёдки, домкраты, тракторную тягу, стальные цепи да природную крестьянскую смекалку, она, хотя и умудохалась, как говорится, до крайней степени, однако КС-2.1 к «Беларуси» всё ж подцепила. В трудовом порыве готова была тут же забраться в кабину, чтобы испробовать агрегат в деле, но, прикинув время – жаркое солнце в зените – да объём предстоящих работ, решила начать назавтра, по росе.
Утро в тот день выдалось погожее. Солнце только показалось из-за таёжного горизонта, пробовали воздух на вкус первые певчие птахи, с Паденьги поднимался молочный туман, и каждую былинку, травку будто подёрнула ночная испарина. Роса и на облупившейся краске тракторного капота, и на стекле кабины – так что Ольге пришлось даже провести по нему рукавом спецовки. Сквозь протёртое стекло кабины по-особому увидела она свой большой северный дом, где ей теперь придётся встречать одинокую старость, может, и смерть, окинула взглядом широкое нескошенное поле, которое предстоит сегодня скосить, самодельный, крашенный жёлтой краской крест на Никольском храме. Вспомнилось: муж не уставал повторять, что дом и жизнь его соседствуют с храмом его же имени не иначе, как по промыслу Божьему.
Увидела она и Бьянку, мчащуюся ей навстречу, но мысли её были заняты совсем другим. Пора было начинать. Ольга надавила на кнопку массы. Затем выжала педаль сцепления и переключилась с нейтрали на шестую передачу. Трактор с поднятым агрегатом, покачиваясь на ухабах и выбоинах, постукивая и отплёвываясь чёрной гарью отработанной солярки, медленно пополз в сторону поля. Среди нефритовой травяной зелени Ольгин тракторишко издали напоминал лазоревый катер, плывущий по какому-нибудь Саргассову морю. И во всей этой пасторали бытия не звучало ни единой нотки тревоги, ни тени надвигающейся беды.
Перед началом первого прокоса Ольга, перед тем как опустить агрегат сантиметров на двадцать от земли, оглянулась, убеждаясь, что ножи ходят по режущей рамке исправно, ровно, выжала педаль сцепления и на самой нижней передаче помаленьку двинулась вперёд. Теперь она не видела агрегата. Но срезанная трава ложилась стройно, дружно, не касаясь прошлогодней пасуши, оставляя после себя ровное стриженое жнивьё. В конце поля Ольга вновь подняла агрегат и, развернувшись, приладившись, пошла на второй прокос. Солнце теперь светило в глаза оранжевым горячим жаром. Пахнущая остро соком травяная труха, мельтешня мотыльков-однодневок, что погибнут уже на закате дня, свежий ветерок лета – всё это вызывало в женской душе безотчётное ликование, ощущение полноты жизни, радости бытия, которые даровал Ольге сегодня Господь. Но Ольга плохо понимала промыслительное. Заслоняясь от солнца ладонью с обручальным кольцом, она деловито правила к концу второго прокоса.
Бьянку она не заметила. А та вынырнула из оранжевого марева, неслась к хозяйке – навстречу лязгающим ножам агрегата. В следующее мгновение и поле, и ближний лес, и небо оглушил пронзительный собачий визг, от которого внутри у Ольги всё оборвалось. Она сразу поняла: Бьянка попала под нож. Заглушив двигатель, выпрыгнула из кабины. Белая лайка лежала возле ощетинившейся ножами косилки и тихо стонала. Агрегат перерезал её задние лапы. Одна лежала отдельно, на окровавленной стерне, другая держалась на голубоватом сухожилии. Ольга опустилась перед Бьянкой на колени, проговорила:
– Всё будет хорошо, девочка. Потерпи немного. Я тебя тут не оставлю.
С трудом подняла собаку в беремя и без продыху к дому помчалась. Бьянка не открывала глаз, уткнувшись носом в хозяйкину спецовку, в тепло её горячего, распаренного тела. Силы покидали её. В обморочном тумане она бежала ещё, переполненная радостью нового утра, вслед за уходящим трактором хозяйки, видела, как сиганул из-под куста серый зайчишка, но не кинулась вслед, летела вперёд, полная радости и дурманящего чувства свободы.
Пробеги она на метр дальше, ничего бы с ней не случилось. Но бежать по стерне было легче, чем в высокой траве, и она бежала по ней до самого её края. Дальше нужно было прыгнуть в высокую траву. И она прыгнула, не замечая лязгающей в траве стали. Задние лапы её угодили между стальными пальцами и движущимися лезвиями. Их отсекло в секунду. Боли Бьянка не почувствовала, по инерции продолжила бег и вдруг упала – подкошенная. Странное ощущение потери опоры в ногах вызвало в ней неописуемый ужас. Вслед нахлынула острая боль, разрывающая на части её тело. Она завизжала.
Добежав с собакой до дома, Ольга положила её на хозяйский верстачок и первым делом отсекла топором сухожилие, на котором держалась отдельная от тела вторая лапа. Поглядела внимательно, не раздроблены ли кости. Лапы были отсечены с хирургической точностью по суставы. Ольга кинулась в дом, тут же выбежав оттуда с ведром студёной воды и ворохом чистого тряпья. Промыла культи, засыпала их белым порошком стрептоцида, залила флаконом зелёнки и накрепко перевязала тряпками. Бьянка тяжело дышала, словно не Ольга, а она проделала весь безумный, лихорадочный путь к дому. Язык её вывалился и свисал из приоткрытой пасти безжизненно и сухо. Глаза были закрыты. Бьянка всё ещё плыла в забытьи.
Чудились ей изумрудные горы с сахарными шапками снежных вершин, над которыми медленно кружили величественные кондоры. С изумрудных гор пенными водопадами стекали слёзы реликтовых ледников, появившихся тут даже не тысячи – миллионы лет назад. И полнили собой бездонные лазоревые фьорды. А в них – жирный лосось, ртутные стайки мелкой сельди, тучная треска, плоские туши палтуса. Лоси медленно шествовали по краю долины в поисках кристаллов каменной соли. Благородный марал с ветвистыми раскидистыми рогами вдыхал поднятым вверх влажным носом тишину утра. И вздрагивал всей кожей.
В этой солнечной благодати нашлось место даже тяжёлому шмелю, даже хрупкой подёнке с прозрачными крылышками. Не было тут только человека. Словно бы ушёл он, покинул благодатные эти края. И жизнь без человека стала ещё лучше. Чище, счастливее.
Заметила вдруг Бьянка, что подёнки с прозрачными крыльями вырастают в размерах, золотистые их головки обретают человеческие черты, а раздвоенный хвостик обернулся ногами. Призрачные мотыльки-однодневки метались в лучах заходящего солнца то вниз, то вверх. Один из них приблизился, и Бьянка узнала в нем улыбающегося Ивана Сергеевича Форстера – первого своего хозяина. Иван Сергеевич трепетал прозрачными крылышками, поднимался то выше, то ниже и тихим, тонким голосом пел «Херувимскую». Окончив, подлетел к Бьянке вплотную, протянул водянистую лапку, коснулся ею собачьего носа. «Ты нездорова, любовь моя?» – спросил Форстер. «Как тебе сказать? – ответила Бьянка. – Осталась без задних ног, была изнасилована деревенскими кобелями, потеряла щенка. А так всё отлично. Зачем ты бросил меня?» – спросила с упреком. «Я не бросал тебя, – сказал Иван Сергеевич, – я просто умер». «Вот как? – удивилась собака. – Я не знала об этом. Прости». «Это ты прости меня, голубушка», – горько заплакал Форстер. На слёзы его слетелись другие люди-подёнки, с незнакомыми лицами. И принялись жадно пить его слёзы. «Как же тебя понять? – снова спросила Бьянка. – Ты говоришь, что умер, но я разговариваю с тобой». «Во-первых, ты сейчас спишь, – ответил ей Форстер, – а во-вторых, разве не догадалась ещё, что мы в раю?»
Никогда ещё не видела Бьянка рая. Прежде откуда-то знала, что рай предназначен только для человека, и всяким кроликам, бурёнкам, собакам вход туда заказан. Считается, что у собак нет души. Тогда почему видят её глаза эти красоты, разговаривает она не хуже Форстера на его языке, отчего, наконец, ноет и радуется её сердце? Прозрачный Иван Сергеевич объяснил: «Ты сама творец своих радостей и причина своих бедствий. Ад и рай – они в твоей собственной душе». И это разочаровывало: ей, со всеми её страданиями и потерями, надлежало быть в другом месте.
Прозрачный Форстер показал своей любимице райские уголки: там во влажных гротах жили огромные, размером с собаку, китайские жабы с монетками во рту, на илистых болотах цвели розовые лотосы, дикая тундра сменялась барханами пустынь, а непролазные джунгли – арктическими торосами. Здесь не было иных времён года, кроме вечной весны. Не было даже времени. Только чистая, как родник, любовь. Она была разлита повсюду, роздана каждому, даже крошечному цветку, каждой твари, каждой живой душе. То была любовь самой высшей пробы. Любовь того, кто создал этот мир, и этот рай, и эту собаку.
Но волшебные кущи вдруг померкли, осыпались скучным дождём, а прозрачный Форстер, улыбнувшись печально, умчался вслед за такими же ангелами. Лайка опять видела стену сарая цвета окислившегося свинца, старую ветлу с обрубками ветвей, лицо Ольги, склонившейся над нею. И боль, снова вернулась боль. Бьянка слабо, еле слышно заскулила. «Ожила? – спросила Ольга. – Ну и слава Богу. А то уж я решила, что ты околела». Все ещё наполненная той райской любовью, Бьянка лизнула Ольгу в глаза. И в нос, и в щёки с сеточкой капилляров. «Эта любовь тебе – оттуда», – хотела бы сказать ей Бьянка. Но её никто бы не понял.