5
Утренник встретил их сахарным хрустом под ногами; тянущимися к небу столбами душистого печного дыма, кремоватыми просветами меж пластающихся по горизонту облаков. Покуда ещё не поднялось из-за них скромное, как юная девица, северное солнышко. Самое время топать и топать теперь по холодной земле, по прошлогодней жухлой траве, слышно пружинящей под ногами. С ружьишком за одним плечом, с зачуханной котомкой – за другим, с кожаным патронташем на пузе да с собачонкой в поводке. Иван Сергеевич быстрым шагом двигался в сторону ближнего леса, чтобы успеть услышать его до рассвета. Шёл седьмой час утра. В эти минуты Форстер не думал ни о городе, который так стремительно и нежданно покинул, ни о собачьем питомнике, где его возвращения ждали хворые да раненые бедолаги, ни о девушке Сиротке, от которой он сбежал с радостью. Все его мысли и чувства были впереди, ещё в километре хода, там, где просёлочная дорога ныряла в тень вековых елей, корабельных сосен и асфальтового цвета осин. Где начинался другой мир – любимой им охоты, азарта и самых неожиданных происшествий, которые не раз уже приключались с ним, чтобы стать затем в ряд его лучших воспоминаний.
Пристрастился Иван Сергеевич к этому делу лет десять назад, когда знакомый художник Самохин и бывший советский консул в Могадишо Хабарский хитростью заманили его в эти места «пожить на природе денёк-другой». В те годы семейная жизнь доктора Форстера ничего из себя не представляла, иначе говоря, жизни этой попросту не было, потому как прежняя его жена обрела волю со своим ли, с чужим ли табором, новые знакомства всё чаще никак ни клеились, поскольку серьёзных намерений не содержали, мама лежала в целлофановом пакетике внутри керамической урны на Востряковском кладбище. Так что предложение «пожить на природе» в свежий майский день, когда страна с надеждой переживала инаугурацию молодого президента, выглядело вполне уместным, даже интригующим.
Жизнь на природе растянулась на неделю: столичные гости жарили дикое мясо, пили горькую да путешествовали на заморском джипе бывшего советского консула по окрестным сёлам и деревням. Спутники Ивана Сергеевича, по причине городской щедрости, гляделись людьми уважаемыми. Встречные мужики из Астахино, из Верхопаденьги, да хоть и из Часовенской или Киселихи, останавливались, завидев пылящее просёлком чудо американского автопрома, кланялись, скалили в приветливой улыбке уцелевшие прокуренные зубы. Бабы тоже улыбались. Но не кланялись. А девки и парни смотрели с завистью. Им тоже хотелось иметь такой транспорт – увы, мечту несбыточную.
Катились деньки, честная компания лиходействовала по дальним свороткам, таёжным тропам и краям непролазных болот в поисках непуганой добычи. Следили со вниманием за верхушками елей и берёз, где в весеннюю пору кормились свежей почкой тетерева, а иногда и царь-птица глухарь. Отслеживали дорогу, где та же боровая дичь клевала мелкий камушек для справного перемола весенней пищи. В гуще лесной тормозили вконец уделанный грязью «транспорт», с надеждой и опаской высматривая следы сохатого или топтыгина. Или хотя бы волчищи серого. Лупили по глупым тетёркам, подпускавшим к себе на манер деревенских кур прямо под выстрел. Или по затаившимся в придорожных кустах зайцам. Манили рябчиков на манок. А к закату выходили на тягу. Вечерами жарили на кривом проржавевшем мангале добычу. Пили «московскую» и даже французское «бордо». И рано ложились спать под трескотню пылающих полешек и тёплую ласку белёной русской печи. Пару раз славно пропарились в баньке с духовитыми до одури можжевеловыми вениками, оставляющими после себя на теле густую россыпь алых уколов. В районном центре Шенкурск посетили бедненький экспонатами краеведческий музей и винный отдел гастронома. Один – из потребности в новых знаниях, другой – по причине закончившихся запасов. Так и прожили все десять дней.
И лишь только упихались с охотничьим скарбом – со всеми мешками, кофрами, патронташами, рюкзаками – в консульский «транспорт», отмытый колодезной водой до салонного блеска по случаю отъезда и в предвкушении малых и больших городов, вырулили наконец на вожделенный асфальт федеральной трассы Архангельск – Москва, ударила Ивана Сергеевича тоска по оставляемым, будто родным, местам. Понял он, что за всё время ни разу не вспомнил ни дом, ни работу, ни опостылевшую московскую жизнь. Словно вымыло их из сердца. Стёрло из памяти на все десять дней. А отмотав половину пути, уже на подъездах к Вологде, вдруг почувствовал сильную, незнакомую прежде тягу вернуться. Непременно вернуться сюда ещё раз!
Так оно и случилось. С тех пор доктор Форстер ездил в Астахино два раза в год, осенью и весной. Почти десять лет. И всё чаще один. Первым от их компании, соблазнившись блатом в Беловежской Пуще, отвалился консул Хабарский. Потом и художник Самохин обзавёлся деревенской недвижимостью в ближней Тверской губернии. Остался в компаньонах у Ивана Сергеевича дальнобойщик Андрей Соловьёв, да и тот через раз отменял уговор.
…До лесной глухомани добрался доктор Форстер с Бьянкой словно юноша, резвым шагом. Ступил под тёмный молчаливый покров и остановился оглядеться. По ухабинам и мшистым ямам, куда не успело добраться апрельское солнце, ещё лежал ноздреватый снег. Дух новой еловой крови-живицы полнил студеный воздух терпким ароматом. Там и тут оставляли на подлеске кровавые росчерки кусты татарского кизильника, из которого в прежние времена готовили жёлтую и алую краску. Мохнатились веточки можжевельника, чтобы добрый хозяин, сорвав, мог придать особый дух самогонке да навязать для бани веников, тех северных веников, от которых стонет в сладостной неге тело и человек выходит из баньки словно новорождённый. Ещё не расправились соком спутанные кустики брусники, но жёсткие листочки глянцевы, зелены, будто и не было суровой зимы. Уцелевшие прошлогодние ягодки полны тёмным соком, вкусны и душисты пуще осеннего урожая. Такова и клюква, если не всю её смели в вёдра местные сборщики, не дощипали птицы, не полакомился редкими ягодами медведь.
В эту пору лес светлый, прозрачный. Жизнь в нём только оживает после зимнего сна – каждым звуком, робкой почкой, муравьишкой, что выполз на вершину муравьиной кучи, пригретый первым, едва тёплым лучом. Славно, легко дышится здесь в такие дни. И грех кого-нибудь убивать.
А Иван Сергеевич и не торопился ружьё заряжать. Насобирав горсть прошлогодней брусники, шёл вперёд, дышал полной грудью, кидал по одной ягодке в рот и поглядывал на лайку. Поскуливая и поминутно оборачиваясь к нему, она нетерпеливо тянула хозяина за собой.
Для Бьянки всё здесь было впервые. Лишь только ступила на мягкие мхи, вдохнула влажный воздух, всё внутри неё напряглось, обострилось. Как тогда, во время ссоры с Сироткой, она вдруг почувствовала в себе страсть, свободную, неостановимую силу. А ещё – безотчётное, нутряное единение с лесом, будто она его часть, будто всегда знала это, с первых своих дней стремилась к нему и теперь вернулась. Все запахи, чьих имён она не ведала, были возбуждающи и остры. Каждый звал её за собой невидимым, лишь только ощутимым следом: одни еле заметные, другие сильные, будто их обладатель был тут всего лишь несколько минут назад и теперь бежит или летит между смоляных стволов сосен. Запахов этих, соблазнов было не счесть, и молодая лайка трепетала всем телом, вздрагивая и поскуливая от возбуждения. Про хозяина она забыла. Сильнее и сильнее тянула поводок. Не слышала, не видела Ивана Сергеевича. А тот и не держал её. Отстегнул карабин, потрепал по холке, благословляя на охотничью работу, которой лайка ещё не знала, но со всей страстью торопилась понять.
Близкий, свежий след Бьянка взяла сразу. Поминутно опуская морду к земле, бежала и бежала по нему, перепрыгивая поваленные деревья, обходя непролазные баррикады гниющего валежника, – к высокой разлапистой сосне, по стволу которой след вдруг ушёл вверх, под широкую, терпко пахнущую крону. Всю короткую погоню Бьянка бежала молча, до самой крохотной своей клеточки сосредоточившись на запахе, который с каждым шагом становился сильнее. А неведомый зверёк метнулся вдруг с ветки на ветку пушистым пружинистым скоком. Только теперь, заметив добычу и понимая, что её никак не догнать, Бьянка подала голос – обрывистый и звонкий, чтобы хозяин услышал её и поспешил. Так и стояла, задрав морду и не спуская с пушистого комочка зоркого глаза. Случись что, перекинься зверёк на другую ветку, она его не упустит из виду. Когда к дереву подбежал Иван Сергеевич с ружьём наперевес, Бьянка упёрлась передними лапами в шершавый смолянистый комель и, подскрёбывая его в яростном нетерпении, непрестанно пугала полным злого азарта голосом укрывшуюся в кроне добычу.
– Ах, ты белочку нашла, – запыхавшись, похвалил собаку Иван Сергеевич, – молодец! Очень хорошо!
Поднял ружьё, недолго целился, нажал на спусковой крючок. От выстрела будто треснуло по швам высокое весеннее небо. Но даже не слыханный Бьянкой прежде чудовищный грохот не смог отвлечь её от цели. Комочек подпрыгнул и вдруг камнем рухнул вниз, прямо в середину можжевелового куста. Лайка кинулась искать и через несколько мгновений, исколов морду и лапы пахучими иголками, несильно сжимая в зубах, вытащила подбитую белку в перепачканной кровью шоколадной шёрстке. Положила на влажный мох. Обнюхивала. Снова брала в зубы, ощущая чужую, горячую ещё кровь. Слушала биение чужого сердца, ещё живого. Белка вздрагивала в предсмертных конвульсиях, сонно перебирала лапками, словно хотела убежать, вновь забраться на дерево. Движения её становились короче, медленнее, дыхание – порывистее и реже. Глаза закатились. Струйка крови изо рта потемнела, стала гуще. Умерла белка. Лайка видела её стремительный уход. И только после этого вновь взяла её в зубы.
– Подай, Бьянка! – послышался позади повелительный голос Ивана Сергеевича. – Подай!
Ей не хотелось отдавать добычу. Впервые в жизни она выследила её, шла по следу, загнала на дерево и, не отпуская, звала охотника с грохочущим ружьём, а после выстрела нашла её в непролазных колючках. Но ослушаться хозяина не могла. Не имела права. А потому вновь прихватила зверька зубами и с понурым видом, даже обиженно понесла свой трофей Ивану Сергеевичу. Он стоял неподалёку, облокотившись на покосившуюся осину, и улыбался чему-то своему, можно сказать, радовался. Бьянка подошла, положила белку прямо перед резиновыми сапогами хозяина. И отвернула морду. А Иван Сергеевич вдруг присел перед нею на корточки и сказал ей в ухо самые важные для неё слова, которые она легко поняла и, кажется, помнила потом всю свою короткую собачью жизнь:
– Это твоя добыча, Бьянка! Это твоя заслуга. Ты – молодец. Ты – отличная, ты – самая замечательная собака!
Он обнял её за шею, с силой прижал к чёрной, пропахшей дымом и потом телогрейке и гладил, гладил, покуда собаке не сделалось нестерпимо душно. Она стала вырываться из объятий хозяина, и тот отпустил её. Бьянка ещё раз понюхала мёртвую белку, всё ещё лежащую у его ног. Отошла в сторону и улеглась на мягкий мох.
«Кого теперь будем ловить, хозяин»? – спрашивала она всем своим видом.
Но в тот день они не охотились больше. Вернувшись в деревню с невесомой добычей в рюкзаке и спустив с поводка собаку, Иван Сергеевич с совершенно детским восторгом расхваливал дяде Николаю небывалые охотничьи таланты Бьянки. Тот готовно кивал головой, тесал топориком какую-то чурку и слушал друга вполуха. Ольга сготовила для мужиков жирный обед, вытащила, по случаю открытия охотничьего сезона, литровый пузырь самогонки, от которой мужиков развезло так, что проспали они в своих койках, похрапывая, словно откормленные хряки, до самого вечера, до первых звёзд.
Вечером, часов в семь, оба проснулись с больной головой, вылезли с помятыми мордами на завалинку, где из больших алюминиевых кружек, обжигаясь о края, долго пили крепкий чай с вареньем из таёжной малины. И с ожиданием, смешанным с недоверием, глядели на антрацитовый горизонт, за которым, по слухам, а может, и правда, по расчётам военных, именно нынешней ночью яркой звездой, видной отовсюду, будет запущен с космодрома в Плесецке ракетоноситель, уносящий в немоту космоса новый спутник связи.
Говорили мало. Каждый размышлял о своём. Очень личным не хотелось делиться даже с самым закадычным другом. Иван Сергеевич вспоминал Сироткино гибкое тело. И родинку под её левой грудью, и розовый шрам – под правой. Но помнил и крики её, перекошенное злобой лицо с вульгарной яркой краской на губах. «И чего я в ней нашёл? Зачем она мне?» – спрашивал себя Иван Сергеевич. И не находил ответа. Здесь, сейчас ощущал он себя абсолютно счастливым. Вдалеке от Москвы, за тысячу вёрст от Сиротки, рядом с примолкшим дядей Николаем, с верной Бьянкой у ног… Да, здесь, сейчас, этим ранним северным вечером, с алюминиевой кружкой в руке, в ожидании запуска космической ракеты.
Дядя Николай, в свою очередь, вспоминал подёрнутую зыбкой дымкой прошлую жизнь, в которой ещё были живы мама и многие друзья, чьи улыбающиеся лица он видел словно в диапроекторе, который много лет назад купил дочери на день рождения. Крутишь колёсико, скрипит жёсткая резинка, медленно ползёт кверху кадр за кадром на растянутой вполизбы простыне. Маруся пригрелась и тихо сопит под боком, а он всё крутит старый диафильм про девочку и трёх медведей. Было ли что в жизни лучше тех зимних вечеров, когда за окном мела, зверела завывающая вьюга? Когда в хлеву гремела подойником молодая, ещё крепкая телом Ольга. Пахло парным молоком. Пахло сеном. Дегтярным дымком. Печка русская грела мягким жаром. По белой простыне медленно двигались картинки, и дочка сладко сопела рядом. Ничего лучшего, пожалуй, он в жизни своей так и не испытал. Да и нужно ли чего больше?
– Вот ведь жизнь! – молвил дядя Николай, очнувшись. Отхлебнул из кружки большой глоток и посмотрел на горизонт.
– Да, – эхом вторил ему Иван Сергеевич, – жизнь, она такая! – и поглядел туда же.
В тот день ракета из Плесецка так и не стартовала. Из-за бракованного реле, изготовленного на Кировском заводе имени Лепсе, обнаружился сбой в системе управления полётом. Ракета могла отправиться совсем иным маршрутом, не реагируя на команды с Земли. И тогда её пришлось бы уничтожить. Никому, кроме коллег, не известный майор Евстигнеев обнаружил неисправность во время последней проверки за несколько часов до запуска. Он был представлен командованием к денежной премии. Деньги майору были очень нужны. Его жена умирала от рака печени. А он хотел её спасти.