15

Вечером, вооружившись топориком да заточенной до бритвенного звона финкой, хозяин свежевал добычу. Занимался он этим на еловом верстаке позади бани, где устроены у него были и правилки для звериных шкурок, и дубовый разделочный чурбачок, и даже рама из ржавой трамвайной рельсы, за которую можно подцепить хоть лёгкую уточку, хоть борова. Туда-то он и привесил тушку кабанчика. Хотя и истерзала ему собака горло, и крови пустила немало, прежде потребовалось слить кровь оставшуюся. Финское жало легко и умело прошло сквозь грудину и рассекло сердечную мышцу, несколько крупных артерий и камер, из которых хлынула пурпурная влага, под которую предусмотрительный дядя Николай подставил широкую эмалированную миску, намереваясь закоптить на прощание хотя бы пару кружков кровяной колбасы. Потом подрезал полосатую бурундучью шкурку у копытцев на передних и задних ножках, да длинным росчерком в сторону жопы, да по сосцам его крохотным на груди. Вскоре детская шкурка «матросика», поблёскивая мездрой, обрывками кожи и жира, уже валялась жёваной тряпкой на верстачке. А дядя Николай продолжал виртуозно орудовать «струментом», и от его движений из тела битой животины выпрастывался клубок сиреневых кишок, бордовая печень, розовые лёгкие с перекушенной трахеей, мускулистый желудок, наполненный сгустками пахтанья, и в заключение – оливковая ягодка предстательной железы, которую не дай Бог по случайности повредить: всё мясо злой мочой провоняет.

А подле скотобойни этой уже нарезала круги Дамка, у которой в брюхе будто крысы скреблись и бурлила горькая желчь. Осклизлые помои, которые вынесла ей прошлым вечером хозяйка, она умяла, однако же совсем скоро ими же и сблевала, опустошая утробу, да по нескольку раз, аж до кровавой слизи. И теперь, почуяв из норы живой запах дикой крови, она выползла из-под бани, шумно втянула терпкий весенний дух и прищурилась на хозяйский верстачок в брызгах крови. Дамка знала, что после каждой охоты, добычливой или вовсе худой, дядя Николай оставит ей тёплой звериной требухи, а иной раз, может, и кусок лёгкого или тугую желудочную мышцу. Но теперь в доме новая сука – молодая, сильная, сноровистая, избранная хозяином в помощницы на охоту, а оттого имеющая на часть добычи особую привилегию. Правда, белая лайка, возвратясь с охоты, возлежала теперь подле избы с оголодавшими своими детками, подставив им набрякшие молоком грудки, и было ей, казалось, в счастливый момент материнства не до добычи. Однако Дамка всё же решила заранее обозначить своё место при дележе, держась поближе к дяде Николаю, окровавленным его рукам.

А тот кромсал дичину без роздыха да посвистывал, на удивление точно, без фальши, полюбившуюся ему мелодию из старого американского фильма «История любви». Фильм этот он посмотрел пацанёнком, в одиннадцать лет, в живом тогда ещё сельском клубе. Смотрел в облаках злющей махорки, под глумливый смех и матюги мужиков, замирая всей своей детской душой от высоты чувств и чистоты любви, о каких он в родном краю ни от кого не слыхивал. Так и помнилась ему с той поры грустная песня из фильма. Но насвистывал её дядя Николай уже давно просто так, по привычке.

На верстачке его кровавом тем временем угромоздились два цинковых таза с мясом, ведро с требухой и ещё одно, куда побросал поросячью голову, с приоткрытыми глазами под рыжими ресницами, крупные кости, мосталыги и рульки – на холодец, который он особенно почитал с большим количеством чеснока, ядрёным хреном и непременной стопкой ледяного самогона, после которого в душе дяди Николая наступала безмятежная благодать. Оставалось ещё и то, что ни в какую еду не сгодится, – копыта, хвост, муди, обрывки кишок, болонь да обрезки. Именно на них и претендовала оголодавшая до последней степени Дамка.

В какой-то момент, когда дядя Николай начал перетаскивать на поветь тазы и вёдра, ей показалось, что хозяин ей из всего богатства так ничего и не оставит. Слёзно поскуливая, она поднялась на задние лапы, поглядеть, не осталось ли чего на верстачке, а заодно воровато слизнуть лужицу дикой крови. И в ту же секунду осиновое полено пролетело в вершке над седою её башкой. В хозяйстве своём Николай не терпел лихоимства среди родственников, не то чтобы от собственных животин, а оттого долгими уговорами себя не утруждал. Дамка взвизгнула и, прижав уши, покорно, униженно поползла на животе к сапогам дяди Николая, вымаливая прощения и подачки. «Убить тя, старую, мало, – незлобно проворчал хозяин, – аль жарнуть[4]. Накось, жри, омжа[5]». После чего выпростал на землю из газеты «Известия» прямо перед мордой Дамки кровавое месиво. Собака набросилась на обрезки, проглатывая иные куски целиком, не прожёвывая, лишь ощущая горячим нёбом, языком и носом свежесть дикого мяса, дурманящий запах свернувшейся крови, испытывая первобытное торжество ненасытного обжорства.

А Бьянка даже не прикоснулась к двум жёлтым, словно бивень слона, берцовым мостолыгам, которыми наградил её за удачную охоту хозяин. Она лежала на старой телогрейке, подставив улыбающуюся морду светилу, которое робко проглядывало из-под низких облаков, и чувствовала себя совершенно счастливой. Дети её, уже подросшие, играли, покусывали друг друга, боролись за доступ к горячим, огрубевшим за время кормления сосцам, всё ещё полным молока и живительной материнской силы.

Но другая сила – первозданной, древней её природы, до поры дремавшей в крови, – заявляла о себе после недавней охоты, разбуженная ружейными выстрелами, вкусом крови из разодранного горла «матросика», запахом жжёного пороха, чавкающей болотистой влагой под лапами, заявляла о себе охотничья страсть, что одна способна питать тело её и душу необузданной дерзостью и мощью.

Пегий её первенец, не отходивший от матери с тех пор, как она возвратилась с охоты, заливисто потявкивая, принялся гонять по двору очнувшуюся от спячки серую жабёнку, что, на беду свою, выползла в дурном настроении из проталины под кустом крыжовника. Медленно, в какой-то даже задумчивости перебирала она затёкшими лапками, хлопала выпученными оранжевыми глазами, выбираясь из объятий долгого зимнего сна, зевала широкой, во всю морду, пастью, не обращая внимания на потявкивания и взбрыкивания юного кобелишки. Тот не отставал, преследовал лупоглазую, облаивал совсем по-охотничьи и даже пытался цапнуть несчастную за раздувающиеся пупырчатые закорки. Путь к отступлению земноводной проходил как раз мимо хозяйской скотобойни, где теперь трапезничала Дамка, жадно, по-стариковски чавкая и давясь тугим кабаньим сухожилием. Жабёнку она, по причине слабости глаз, не приметила, но звонкого кобелька, что подступался к её добыче всё ближе, предупредила злобным рыком, оскалом жёлтых зубов и вздёрнутыми брылями, перепачканными сукровицей. А щенок, кажется, не слышал предупреждения, пушистым, игривым клубком носился вокруг забавной животинки, невинно радуясь своему открытию. Не осёкся, когда старая сука, опустив морду к окровавленным ошмёткам и неотрывно наблюдая за малышом колючим взглядом, рычала уже громко, угрожающе. А щенок, в азарте игры, беспечно поравнялся с Дамкой и по неосмотрительности заехал лапкой в скользкую её добычу. И тут Дамка с остервенелым рыком, от которого вспорхнула стайка щеглов из зарослей сухого репья, вцепилась в несчастного кобелька. Бросок её был стремителен, беспощаден. Повалив щенка на землю, всего на несколько секунд сдавила она его хрупкое, как у птички, горло, отчего пронзительный визг малыша тут же иссяк, а тельце, хотя и продолжало перебирать лапками, жалобно поскуливать, подняться уже не могло. Краем глаза старая сука видела, как вскочила, готовая броситься на помощь щенку мать, как пытается разглядеть происходящее из-за ситцевой занавески недовольный собачьим визгом хозяин, как уносится на край пустоши стайка испуганных щеглов. Вслед за ними припустила трусливо и старая сука. Она бежала по полю среди сухих трубок борщевника, хлёстких веток ивы и тальника, колючих зарослей прошлогоднего репья и чертополоха. Среди гниющих брёвен и досок, оставшихся от некогда богатых, процветавших крестьянских домов, лет двадцать назад порушенных, односельчанами разграбленных и забытых.

Дамка ждала услышать позади горячечное дыхание белой суки, а вслед за тем могучий удар клыков по ляжке, по холке или горлу, удар, от которого ей, старой, уже никогда не подняться, в лучшем случае влачить жалкую юдоль инвалида. Но позади было тихо. Только мягкий ветерок, зародившийся далеко-далеко, в чреве Эгейского моря, с любовью оглаживал скелеты русского сухостоя.

Бьянка не стала преследовать старую суку. Ходила возле сына, поскуливая, прислушиваясь к учащённому его дыханию. Наклонялась, подталкивала то горячим носом, то передней лапой, словно бы помогая ему приподняться, перевернуться. Но малыш только вздрагивал лапками и на прикосновения матери не отзывался. Шёрстка его, перепачканная кровью, грязью, дворовым мусором, увядала, дыхание делалось реже, а на глаза, минуты назад излучавшие радость жизни, наползала мутная пелена. В последний раз вдохнул щенок терпкую сладость весны и, наконец, затих.

Бьянка не сразу поняла, что он мёртв. Ходила кругами, упрямо тормошила подняться, казалось даже, шептала что-то своё, человеческому уху недоступное, покуда, наконец, не почувствовала, как тепло утекает из тела её малыша, надвигается холод, окоченение. Она подтолкнула щенка в последний раз лапой. Подняла голову к небу и завыла. Выла она обречённо и надсадно, выплёскивая в низкое небо и метущихся в небе щеглов всю боль и безбрежное одиночество, которое вдруг нахлынуло на её сердце тяжёлой, беспощадной волной, сжало его и не отпускало, покуда невидимые собачьи слёзы катились из её глаз, покуда раздирающий душу вой оглашал и хозяйский дом, и ближнюю пустошь, и дальний лес, в котором даже самая крохотная пичужка, даже царственный сохатый вдруг замерли и содрогнулись от этого животного стона, от этого вечного звука скорби, что вырывается из груди матери, потерявшей единственного сына. И будто услышало этот стон небо. Загустело асфальтовыми тучами. Озарилось всполохом молнии. Пролилось вдруг крупным быстротечным дождём.

Так бывает всегда: от весеннего дождя земля исполняется вдруг забытой за зиму чистотой, дышит озоном, радостью, божественной силой – вновь и вновь утверждая вечную победу жизни над смертью.

Весь день и всю ночь Бьянка пролежала возле мёртвого сына. Утром запах тронутой тлением плоти привлёк стаи каллифорид, слетевшихся к скотобойне в заботах о продолжении рода. Они откладывали яйца в открытых глазах щенка, заползали в приоткрытую пасть и анальное отверстие, жужжали, ссорясь в борьбе за лучшее место, и снова взлетали, снова кружились над мёртвым тельцем.

Мать не умела, да и не чувствовала в себе сил прогнать назойливых насекомых. Лучи припекали, и запах тления, исходивший от её сына, делался слышнее. Вслед за мухами к мёртвой плоти спешили проворные муравьи и жуки-трупоеды с красивыми жёлтыми перемычками на жёстких крыльях. Прилетела и тяжело опустилась на рябину дальнозоркая ворона. А в близкой синеве, высматривая добычу, нарезал круги голодный ястреб.

Не раз, ещё со вчерашнего вечера, пробовали подступиться к лайке дядя Николай с Ольгой. Упрашивали, уговаривали, харчем со стола соблазняли и даже грозились кочергой. Бьянка только рычала в ответ. Предупреждала, что вцепится в любого, кто подойдёт к её щенку. Под утро, когда Бьянка на мгновение забылась в тревожном сне, к ней присосалась Булка. Мать и её гнала прочь, но теперь, почувствовав, что та оголодала без её молока, позволила подобраться к соскам. Булка долго, больно жамкала по-сухому, да выдавила всего-то несколько струек голубоватой пресной жижи. Стало быть, и молоку пришёл конец.

Так и лежали они малым семейством – живые и мёртвый возле усеянной мухами скотобойни: и новый день, и следующую ночь и ещё одно утро, потом, наконец, поднялись, подались к хозяйскому дому. Бьянка долго лакала чистую воду из миски, что поставила ей хозяйка, дождалась, пока напьётся щенок, и без обычного на то разрешения прошла в прохладные сени – показала хозяевам, что теперь они вольны распорядиться мёртвым.

Обеспокоенный нашествием падальщиков, дядя Николай наскоро выкопал сапёрной лопаткой ямку позади покосившегося в бурьянах штакетника. Он закопал там уже немало погибшей мелкой живности. Теперь снёс туда и Пегого. Засыпал землёй, усердно притоптал сапогами, тихонько насвистывая «Историю любви».

Дамка в тот вечер домой не вернулась. И на следующий день миска её возле бани осталась пуста. И через два дня. Нашёл её через неделю Костя Космонавт, промышлявший соком в ближней берёзовой роще, за пустошью. Старая сука лежала в яме с развороченным брюхом и торчащими из него обрывками фиолетовых кишок. Печени и сердца не было, вместо глаз зияли две чёрные дыры с запёкшейся кровью. Должно быть, волк задрал старую, решили люди.

Загрузка...