21

На другой день в Астахино снова пришла зима. Хлопья снежной ваты падали с неба ночь и утро, укрывая шиферные крыши домов, дороги, деревья, мост через Паденьгу – весь северный край – девственным, невесомым покровом, который вряд ли продержится до вечера.

Таким утром дрова в печи трещат, поют особенно радостно. В прежние дни Ольга ещё потемну поставила бы хлеб, да кролика, что томился в чугунке с вечера, да внесла бы в избу трёхлитровую банку парного молочка от Маркизы. А теперь? Кому всё это надо?

Через два дня заказанная ею «буханка» под управлением Харитошки и в сопровождении любопытной Нюрки Собакиной умчит её до районного центра Вельск. А оттуда – в столицу на вечернем поезде, а оттуда ещё страшнее – на самолёте, да в город Мадрид – столицу испанского королевства.

За прошедшую неделю она, кажется, все дела привела в порядок. Замкнула на новый замок да промазала поверх железа солидолом от ржи хозяйский сарай, в котором после распродажи ещё много чего осталось. Вымела, вымыла баньку – в молодую пору она любила париться в ней вместе с мужем, до сих помнила, как тот любовно, не спеша охаживал её можжевеловым и дубовым веничками. Потом уж ходила туда в одиночку – парила в алюминиевом тазу опухающие ноги. А теперь поклонилась баньке да заперла её на замок. В хлеву и птичнике было так тихо, непривычно, что Ольга даже не решилась туда войти, страшась увидеть горе запустения и вновь разрыдаться. Уже стоял у двери собранный чемодан, да Николаев охотничий рюкзак, да корзина с деревенскими яствами: завёрнутым в тряпицу шматком солёного сальца, банкой копеечных рыжиков, копчёными языками, а ещё с густой сметаной и домашним сыром. И самой в дороге подкрепиться, и мужу гостинец чудесный. Посуду, кухонную утварь уложила в несколько коробов, завернув каждый предмет в газету «Важский край». Герани, и толстянки, и мясистый алоэ, и «тёщин язык», что выращивала в жестяных банках из-под польских маринованных огурцов, она ещё на позапрошлой неделе отволокла в сельскую библиотеку – заведовала в ней дальняя её родственница Серафима Аркадьевна Моргенштерн. Из репрессированных.

Настороженно смотрела Бьянка на поспешные хозяйкины сборы, не понимая их назначения, только сердцем предчувствуя беду. Лайка теперь почти не выходила из дома, с трудом и болью поднималась в сенях с той же самой телогрейки, на которой рожала своих щенят, зализывала культи, боролась, да так и не совладала с болезнью. Иногда заходила в избу, страшась непривычной её пустоты, гулкости. Ольга не ругала её, как прежде, за вторжение на хозяйскую половину. Только смотрела с грустью, даже с отчаянием.

Чего только не передумала она, решая судьбу Бьянки. Хотела пристроить в хорошие руки, но таковых на больную собаку не нашлось. От идеи взять лайку с собой отказалась сразу, и сама-то не понимая ещё, как доберётся до места. Оставить возле дома одну, бросить? Нет! Надвигалась зима, голод. И неумолима, жестока была собачья болезнь. Оставалось только одно, единственно правильное, по разумению Ольги, решение – о нём она думала все последние дни.

Вечером, накануне отъезда, прихватив в сельпо бутылку водки, отправилась она в избу Любаши. Та как раз бутылку эту Ольге и отпустила, не подозревая, зачем она ей понадобилась.

Муж Любаши, воротясь с работы на лесопилке, восседал на кухне в неизъяснимой обиде на окружающий мир. Рядом сын Павлуша школьное изложение аккуратным почерком выводит. Зина собирает на стол нехитрую снедь из картошки, капусты тушёной и солёных огурцов да ругается, матерится тихонько, себе под нос, чтоб не разозлить сына. Тот не поглядит, что мать, врежет без промедления, если что не по его сказано или даже взглянуто не так. Нелюбезной матери ветерана Ольга объяснила, что пришла договориться с её сыном о помощи. Конечно, оплаченной. Ветеран слушал Ольгу, уставившись на многообещающий газетный свёрток у неё в руках. И когда она протянула ему свёрток, кивнул, радостно согласный на всё. Сговорились на завтра.

В эту ночь Бьянка спала, впервые не чувствуя ни боли, ни времени. Хозяйка разбудила собаку, гладила, виновато отворачивая лицо с заплаканными глазами. И вдруг надела на неё городской ошейник, купленный лайке ещё покойным Форстером. Защёлкнула на нём ржавый карабин поводка. Отворила дверь, двинулась решительно к покосившемуся, но ещё крепкому штакетнику. Бьянка в поводке ползла следом, виляя крючком хвоста, радуясь, что хозяйка решила с ней погулять. Ей так хорошо было увидеть знакомый лес вдалеке, поникшие стебли осоки, рослые, сухие скелеты борщевика. Вспомнить их запах.

Бьянка доверяла хозяйке. Знала, что она позаботится о ней, если Бьянка не сможет дальше терпеть боль. Даже если им придёт пора проститься, хозяйка сделает всё как надо.

Дойдя до штакетника, Ольга привязала поводок к крепкой жердине. И опустилась перед собакой на колени.

– Прости меня, милая Бьянка, – всхлипывая, говорила она, а слёзы всё катились – по щекам, губам, шее. – Я плохая хозяйка. Я это знаю. Но по-иному я поступить не могу. Прости меня за предательство. За то, что не уберегла тебя и деток твоих. За то, что ты страдала, а не жила. Господь меня накажет за это. А я буду до конца своих дней просить у Него прощения. Ты только не бойся, голубушка. Не бойся ничего. Хорошо?

Бьянка не понимала её слез. Сделала то, что сделала бы на её месте всякая собака, чувствующая страдания любимого человека. Она лизнула её в солёное лицо. И ещё раз. И ещё, слизывая и глотая горькие женские слёзы. Но они набегали вновь и вновь.

Наконец, шмыгая носом и не обтирая лица, Ольга поднялась с земли. Коленки её серых рейтуз потемнели от грязи, снега, увядшей травы.

– Прощай, Бьянка, – тихо молвила Ольга и, не оборачиваясь, пошла к дому.

Лайка рванулась за ней, позабыв про поводок и ошейник, которых не знала все долгие годы деревенской жизни, но тут же упала в студёную жижу. Культями сучила по скользкой, гуталиново-чёрной земле, покуда, наконец, не выгребла на дёрн. И только тут поняла: в её мире сейчас произойдёт необратимое, страшное. Она видела, как Ольга с чемоданом прошла мимо дома, свернула на просёлочную дорогу. Поняла: она уходит навсегда. И чтобы остановить её, возвратить обратно, закричала Бьянка во всё свое хриплое, надсаженное горло. Вся боль, все страдания, что выпали на долю этой породистой, ладной когда-то лайки, соединились теперь в её стоне. Она звала долго, обречённо, пока окончательно не сорвала горла. А потом лишь скулила жалобно, всё ещё пытаясь высвободиться из неподдающихся кожаных пут. Жаловалась всё слабее, всё безнадёжнее.

Сначала Бьянка не поняла, кто движется ей навстречу. Портки цвета хаки, заправленные в болтающиеся ботфорты резиновых, закатанных по колено бродней, куртка с засаленными рукавами, шлем танкиста на голове. Следом за человеком по-стариковски перебирал лапами чёрный кобель Чурка – его Бьянка могла бы учуять, даже если б была слепой от рождения. Тот самый Чурка, нежеланный бывший муж на короткий сучий её срок, с которого начались все беды её и несчастья. Старый пёс стоял позади своего хозяина и неотступно наблюдал слезящимися глазами за последними минутами жизни белой лайки.

А ветеран с железным хрустом переломил ствол «вертикалки» шестнадцатого калибра, вставил оснащённую жаканом жёлтую пластиковую гильзу, прицелился в Бьянку.

Звук преломлённого ружья Бьянка знала сызмальства, но вначале не поняла, в кого целится человек, а когда увидела, что целится он в неё, послушно легла в тающий снег.

Над Астахино опять кружило ледяную канитель, стайка соек с радостным щебетом слетела с рябины, как и сто, и тысячи лет назад, Паденьга несла тёмные воды к Великому океану, из труб северных изб струился смоляной до горечи еловый дымок, а в местном клубе или библиотеке звучала сладкая ария из «Любовного напитка» Доницетти.

Знакомая мышка-полёвка выбралась из своей норки и теперь смотрела на Бьянку блестящими крохотными и, казалось, всё понимающими глазами.

Вдруг вспомнилась мама, озорной щенячий выводок, запахи свежего сена и увядших васильков. Вспомнился добрый Иван Сергеевич Форстер со своею Сироткой, сапожник Алим, скрежет вагонных сцеп. Вспомнилась добрая девушка Люба, учитель Толстой, семейство Едомских, Костя Космонавт и последние её хозяева – дядя Николай и Ольга. И ещё, конечно, вспомнились её собственные дети – безвременно канувшие и лишившие её дальнейшую жизнь цели и смысла. Вспомнилась как-то разом и быстро вся её прошедшая жизнь, самые главные её мгновения, которых на поверку оказалось не так и много. Бьянка не успела испугаться или удивиться людской жестокости. Она даже выстрела, расколовшего низкое астахинское небо, не испугалась. Мгновение, и сокрушающие всё на своём пути двадцать шесть граммов свинца ударили собаке в грудь, разорвали в клочья её сердце. «Не страшно», – мелькнуло в голове Бьянки. Тёплая волна ласково укрыла её в своей пучине. Она умерла. К счастью, мгновенно.

Она уже не видела, не знала, как ветеран вновь переломил свою «вертикалку», позволяя инжектору выпростать из ствола кисло дымящуюся гильзу. Как высморкался в землю, зажимая большим пальцем обветренную ноздрю, выматерился глухо то ли на себя самого, а то ли на бабу, поручившую ему такое грязное дело, развернулся и, похлопывая обшлагами бредней, двинулся со двора. Старый его пёс не спешил следом. Пошатываясь от немощи, приблизился к телу, обнюхал тёплые ещё лапы, удивлённую мордочку, забрызганную кровью. Потом поднял лапу и окропил труп мочой.

Через какой-нибудь час с небольшим приблизился к Бьянке, дребезжа связкой банок, Костя Космонавт в лохматой овчине. Опустился на колени перед её растерзанным телом, горько заплакал. Слёзы из стариковских глаз сыпались тёплым градом на собачью морду, на рану отверстую, на старый кожаный ошейник на шее. Костя снял его, с трудом поднялся на ноги и сгрёб в охапку окоченевшее тело, выпростав и на овчину, и на седую бороду чуть не миску густеющей крови. И медленно, задыхаясь, двинулся в сторону леса, над которым сыпало особенно густо, оставляя на ветвях, на пнях, на цветастом мху лёгкое покуда снежное покрывало.

Здесь, возле смолистого ствола ели, помнившей ещё британскую интервенцию Русского Севера, опустил Бьянку на землю и, вооружившись жестяной кружкой, из которой обычно пил горячую воду, принялся с усердием копать последнее прибежище для собаки. Земля ещё не продрогла и потому поддавалась Косте легко, лишь иногда задерживаясь на крепких на излом еловых корешках и вкраплениях речной гальки. Но много ли жестяной кружкой наковыряешь? Это не заступ, не лопата. Трудился юродивый без устали, взмок. Сбросил с плеч волглую от снега овчину, остался в цветастом рубище, состроенном из старых бабьих платков, военного френча да оранжевой жилетки дорожника. Могилка получилась хоть и не глубокая, зато аккуратная, сухая. Костя выстлал дно еловым лапником, уложил на него Бьянку. И долго, старательно засыпал её сухою землёй. Надгробный крест собаке не полагался. Костя начертал пальцем на холмике только имя – Бьянка. Зачем-то латинскими буквами, которых сроду не знал. На буквы тут же стал сыпать хлопьями снег и вскоре скрыл навеки и имя Бьянки, и само её существование.

Только это случилось, где-то у горизонта громыхнуло раскатисто, грозно, и над мутными за снегом зубцами тайги вспыхнула яркой звездой и всё дальше уходила в бездну вселенной теперь уже крохотная, будто светлячок, баллистическая ракета. Она поднималась всё выше – над лесом, над стылым северным краем, над прекрасным, чарующим миром, который мы называем планетой Земля. Над одной из песчинок в безбрежных дюнах мироздания.

Костя Космонавт следил за полётом ракеты, улыбаясь чему-то счастливо и осеняя ракету размашистым крестным знамением.

– Царствие небесное! – прокричал он радостно вслед едва мерцающему светлячку. – Царствие небесное!

Загрузка...