БИБЛИЯ РАДЖНИША Том 4, книга 1

Беседа 1 ВАШЕ ЕСТЕСТВЕННОЕ ПРАВО: ЛЕТАТЬ 29 января 1985 года

Бхагаван,

Когда я вижу и слышу, как и что вы говорите, меня поражает одно: с самого раннего детства и до настоящего мгновения Вы всегда проявляли такое огромное самоуважение и самовосхищение. А мы все способны ли на такое?


Человек не знает, на что он способен, до тех пор, пока ему ни приходится осознать это.

Это напоминает маленького птенца. Птенец, сидящий в укрытии, сооруженном его матерью и отцом, наблюдает, как они летают, и видит, какое удовольствие они получают от полета. Ему самому хотелось бы так же летать, парить в бескрайнем небе, под солнцем. Когда он видит, как они взмывают ввысь, двигаясь вместе с ветром, в нем также возникает огромное желание. Но он не знает, что способен на такой же полет, на такое же удовольствие, на такой же танец. Он даже не знает, что у него есть крылья.

Матери и отцу требуется немного времени, чтобы убедить его. И они имеют определенную методологию, чтобы убедить его. Мать может сидеть немного выше, на другой ветке, и звать свое дитя. Дитя пытается лететь, но боится, что может упасть. Мать же продолжает звать его; это придает ему уверенность. Иногда отцу приходится даже выталкивать его из укрытия. Птенец боится, он волнуется, но одно уже несомненно: впервые он узнает, что у него есть крылья.

Он взмахивает крыльями. Он не знает, как надо летать, но его мать недалеко; ему удается достигнуть ее — чудо свершилось. Теперь призыв матери будет исходить с другого дерева, а затем призыв будет исходить из отдаленного леса. Но если он знает, что у него есть крылья, то расстояния не имеют значения. Со временем матери уже не надо звать его, а отцу не надо его выталкивать.

В один прекрасный день он просто говорит отцу и матери «до свидания», улетает и никогда больше не возвращается. Он сам по себе становится личностью.

Все то, что вы видите во мне, чувствуете во мне, — есть в вас, но только как потенциал.

Никто не позвал вас, находясь от вас на расстоянии, и не придал вам уверенности в том, что у вас есть крылья. Никто не подтолкнул вас; естественно, вначале вам показалось бы, что такой человек — ваш враг, толкающий вас навстречу смерти — вы упадете! Но до тех пор, пока вас не толкнули и вы не увидели, что, взмахивая крыльями, вы держитесь в воздухе и не падаете… Тогда огромный потенциал становится реальностью: вы впервые видите, что сами способны летать. Теперь это больше не мечта, и вы осознаете это.

Проблема в том, что человек не такой проворный, как птицы, и что ребенка еще надо заставить осознать свои потенциальные возможности.

Несчастье человека в том, что отец не заинтересован в потенциальных возможностях своего ребенка. Он заинтересован во вложении своего собственного капитала. Он хотел бы, чтобы ребенок стал частью его бизнеса, его религии, его политики, его идеологии. Мать не заинтересована в развитии ребенка, поскольку это — неизвестный фактор. Все не так просто, как у птиц; человек — сложное существо, многостороннее. Ребенок способен стать кем угодно, но мать имеет свое собственное капиталовложение — ей хотелось бы, чтобы ее ребенок стал кем-то особенным.

Родители человека по причине своих собственных капиталовложений — бизнеса, политики, религии, философии — менее заинтересованы в потенциальных возможностях своего ребенка. Они больше заинтересованы в том, как сформировать ребенка, чтобы он соответствовал их миру, стал уважаемым человеком в их мире, чтобы он не был отверженным, не был неприспособленным.

Все это вытекает из добрых намерений, но результат — не так хорош. Это почти похоже на избиение младенца, на уничтожение, на убийство его. Большинство его потенциальных возможностей навсегда останутся только потенциальными возможностями. Он даже никогда не узнает, какие сокровища он нес в себе всю жизнь. Он умрет, а эти сокровища так и останутся нераскрытыми.

Всю свою жизнь он жил по указке других: он жил чужою жизнью. Он улыбался, потому что от него этого ждали; он уважал людей, потому что его этому научили. Он ходил в церковь, в синагогу, в храм, потому что туда ходили его родители, все вокруг ходили туда. Это надо было делать, так он был воспитан.

Со мной же что-то пошло не так с самого начала.

Причина была в том, что в течение семи лет я не жил вместе с моими родителями, я жил с дедушкой и бабушкой по материнской линии. Эти два старых человека не думали о капиталовложении — они просто любили меня. Они прекрасно знали, что рано или поздно я уйду, я был только гостем. Не начинайте вкладывать капитал в гостя — завтра утром он уйдет. Они действовали не так, как действуют родители. Вот почему со мной было все иначе.

Они предоставили мне полную свободу, чтобы я мог быть самим собой, так как у них не было желания формировать мой характер. В действительности, они хотели, чтобы я вернулся к своим родителям и чтобы я стал тем, кем они хотели меня видеть. Мой дедушка по материнской линии, действительно, говорил мне много раз: «Наше единственное желание — это вернуть тебя твоим родителям такой же чистой грифельной доской, какой они дали тебя нам. Мы ничего не хотим писать на тебе. Кто знает? Ведь это может противоречить желаниям твоих родителей. Ты принадлежишь им, для нас ты — гость: все, что мы можем дать тебе, — это свобода, наша любовь и место, где ты можешь расти».

Но первые семь лет жизни — самые важные; потом никогда у вас не будет столько возможностей. Эти семь лет определяют ваши последующие семьдесят лет, весь фундамент закладывается за эти семь лет. Поэтому, по странному стечению обстоятельств, меня уберегли от моих родителей, а к тому времени, когда я сблизился с ними, я был почти самостоятельным, я уже летал. Я знал, что у меня есть крылья. Я знал, что мне не нужна ничья помощь, чтобы заставить меня летать. Я знал, что все небо — мое.

Я никогда не просил, чтобы мной руководили, а если мной начинали руководить, я всегда резко отвечал: «Это оскорбительно. Вы думаете, что я не могу сам справиться? Я прекрасно понимаю, что предоставление такого руководства не является плохим намерением, — за это я благодарен вам, — но вы не понимаете одну вещь: я способен сам все сделать. Только дайте мне возможность доказать свой характер. Не вмешивайтесь».

За эти семь лет я стал поистине большим индивидуалистом: твердым орешком. Теперь меня невозможно было сбить с толку.

Обычно я проходил через магазин своего отца, так как магазин был в передней части дома, а в задней части проживала наша семья. Так бывает в Индии: жилье и магазин находятся в одном здании, поэтому со всем очень легко управляться. Обычно я проходил через магазин своего отца с закрытыми глазами.

Он спросил меня: «Странно. Когда ты идешь через магазин в дом или из дома, — а надо было пройти всего двенадцать футов, — твои глаза всегда закрыты. Какой ритуал ты соблюдаешь?»

Я сказал: «Я делаю так просто для того, чтобы этот магазин не уничтожил меня, как он уничтожил вас. Я вообще не хочу его видеть; он меня абсолютно не интересует, совершенно не интересует». А это был один из прекраснейших магазинов одежды в городе — там были самые лучшие материалы, — но я никогда не смотрел на них, я просто закрывал глаза и проходил мимо.

Он сказал: «Вреда не будет, если ты откроешь глаза».

Я сказал: «Как знать — ведь можно прийти в отчаяние. Я не хочу ни от чего приходить в отчаяние».

Естественно, он хотел, чтобы я, — а я был его старшим сыном, — помогал ему. Он хотел, чтобы я, закончив свое образование, приехал и занялся магазином. С магазином он управлялся хорошо; постепенно магазин стал довольно большим. Он сказал: «Конечно, кто же еще будет присматривать за ним? Я буду стареть; ты хочешь, чтобы я постоянно находился там?»

Я сказал: «Нет, не хочу, но вы можете отойти от дел. У вас есть младшие братья, которые заинтересованы в этом магазине, даже слишком заинтересованы — они боятся, что вы можете передать магазин мне. Я говорил им: ‘Не бойтесь меня; я вам не конкурент’. Передайте этот магазин вашим младшим братьям».

Но в Индии существует такая традиция, что старший сын наследует все. Мой отец был старшим сыном своего отца; он унаследовал все. Теперь я должен был заботиться обо всем его имуществе. Естественно, он беспокоился… но выхода не было. Он всячески старался как-то заинтересовать меня.

Он говорил мне: «Даже если ты станешь врачом, ты за целый месяц не сможешь заработать столько, сколько я могу заработать за один день. Если ты станешь инженером, какое жалование ты собираешься получать? Если ты станешь профессором — я могу без проблем нанять твоих профессоров. А ты знаешь, что сейчас тысячи безработных выпускников университетов, аспирантов, докторов философии?»

Вначале он пытался убедить меня не поступать в университет, так как очень боялся, что вдали от дома за шесть лет я стану совершенно независимым. И, кроме того, он не сможет присматривать за мной. Он уже сожалел, что на семь лет оставил меня с родителями моей матери.

Я сказал ему: «Не бойтесь. Что должно было случиться, уже случилось: я действительно выпускник учебного заведения. Те семь лет… Чтобы испортить меня, университет не нужен; я полностью испорчен, я — вне вашего влияния. А эти средства убеждения — жалование, уважение, деньги — я, вообще, не ценю их. И я не собираюсь становиться врачом или инженером, поэтому не беспокойтесь. В действительности, всю свою жизнь я собираюсь оставаться бродягой».

Он сказал: «Это еще хуже! Лучше уж ты станешь инженером или врачом, но бродягой? Это — новая профессия. Надо же додуматься до этого! Ты хочешь стать бродягой! Даже те, кто являются бродягами, чувствуют себя оскорбленными, когда им говорят: ‘Ты — бродяга’. А ты говоришь своему собственному отцу, что всю свою жизнь ты хочешь быть просто бродягой».

Я сказал: «Именно так и будет».

Затем он начал говорить: «Тогда почему ты хочешь поступить в университет?»

Я сказал: «Я хочу быть образованным бродягой, а не бродягой по слабости характера. Я ничего не хочу делать в своей жизни по слабости характера: я не смог бы стать кем-нибудь; вот почему я — бродяга: это — не мой путь. Прежде всего, я хочу доказать миру, что могу стать тем, кем хочу, поэтому я делаю выбор и хочу стать бродягой — в силу своего твердого характера. Кроме того, можно быть респектабельным, даже если ты — бродяга, так как респектабельность ничего не имеет общего с призванием, профессией; респектабельность зависит от того, как ты действуешь в силу своего характера, чистоты, разума».

«Поэтому будьте совершенно уверены, что я поступаю в университет не для того, чтобы затем найти какую-то хорошую работу; я рожден не для того, чтобы делать такие глупые вещи. Существует множество людей, которые делают такие вещи. Но культурный, умудренный опытом, образованный бродяга — вот что так нужно, ведь такого вы не найдете вокруг. Бродяги существуют, но это просто третьесортные люди, они — неудачники. Вначале я хочу добиться полного успеха, а затем отбросить весь этот успех и стать просто бродягой».

Он сказал: «Я не могу понять твою логику, но если ты решил стать бродягой, я знаю, что нет способа изменить тебя».

Те семь лет… он снова и снова напоминал мне: «Это была основная наша ошибка. Было время, когда мы могли бы постараться сделать из тебя что-то ценное. Но твои Нана и Нани, эти двое старичков, полностью тебя испортили».

А после смерти моего Наны моя Нани никогда больше не возвращалась в деревню; она была очень расстроена. Я был близко знаком с тысячами супружеских пар, поскольку я останавливался во многих семьях во время моих странствий по Индии, но я никогда не встречал кого-либо, кого можно было сравнить с этими двумя стариками: они по-настоящему любили друг друга.

Когда мой Нана умер, моя Нани — моя бабушка по материнской линии — хотела умереть вместе с ним. Было очень трудно предохранить ее от этого. Она хотела быть на погребальном костре вместе со своим мужем. Она сказала: «Моя жизнь прошла — какой смысл теперь жить?» Каждый старался, а к этому времени… Это старинная традиция в Индии, которая называется сатти.

Слово «сатти» означает женщину, которая живая восходит на погребальный костер вместе со своим умершим мужем. Слово «сатти» означает «истинность». Cam означает «истина», атак же «бытие»; «сатти» означает «тот, у кого есть истинное бытие, чье бытие есть истина». Она так сильно любила этого человека, что отождествляла себя с его жизнью; другой жизни для нее не существовало. Но после Британского владычества традиция «сатти» была объявлена незаконной.

С точки зрения человека Запада это выглядело почти как самоубийство; и без преувеличения так оно и было. И для девяноста девяти процентов женщин, ставших «сатти», единственным выходом было самоубийство. Но для одного процента женщин я не могу сказать, что это было самоубийством. Для одного процента женщин жить без человека, которого они беззаветно любили и без которого они не мыслили ни секунды своего существования, последующая их жизнь была самоубийством.

Но закон слеп и не может сделать такого тонкого различия. То, что видели англичане, было, действительно, ужасным и должно было быть остановлено. Один процент женщин шли на погребальный костер добровольно. Но это стало событием, вызывающим такое уважение, что любая женщина, которая не желала исполнить это… а это был, действительно, очень мучительный, ужасный способ смерти — восхождение живьем на погребальный костер!

Девяносто девять процентов женщин не желали этого делать, но их семьи чувствовали себя неловко, так как это означало, что женщина никогда самозабвенно не любила своего мужа. Это было бы причиной осуждения всей семьи: честь всей семьи была бы поставлена на карту. Поэтому люди принуждали женщину к этому; и была создана такая атмосфера, при которой невозможно было определить, была ли женщина вынуждена совершить это. Без сомнения, она находилась в ужасном состоянии, в большом шоке.

Ее приводили на погребальный костер, и на погребальный костер выливали такое количество гхи, очищенного масла, что над всем этим местом висело облако дыма; невозможно было даже различить, что там происходит. В этом дыму сотни браминов громко распевали на санскрите сутры; а позади браминов располагался большой оркестр, состоящий из всевозможных инструментов и производящий как можно больше шума, поэтому даже невозможно было услышать кричащую и плачущую или пытающуюся выбраться из погребального костра женщину. Вокруг погребального костра с пылающими факелами стояли брамины и толкали женщину опять в костер.

Когда англичане увидели это, это показалось им, конечно, не только самоубийством, но также и убийством. Фактически, это было убийство; женщина не хотела совершать самоубийство. Вся обстановка была создана таким образом, что невозможно было услышать ее крики и увидеть, как она пытается вырваться оттуда, — в кругу браминов посторонних не было.

Когда англичане обнаружили, насколько все это было преступным и ужасным, они объявили это противозаконным: если какая-нибудь женщина участвовала в этой церемонии, а затем обнаруживалось, что она осталась живой, то она могла быть приговорена к пожизненному тюремному заключению. А те, кто убеждал ее совершить это — ее семья, священнослужители, соседи, — они также были соучастниками преступления и также могли быть наказаны в зависимости от степени их участия.

Поэтому эта традиция постепенно исчезала; она должна была исчезнуть. Но изредка один процент женщин участвовал в этой церемонии — женщины, которых не страшило наказание, так как они сами приговаривали себя к смерти. Почему же не воспользоваться возможностью умереть вместе с любимым человеком?

Итак, люди, окружающие мою Нани, старались отговорить ее совершить эту церемонию, но она сказала: «У меня никого нет, ради кого я могла бы жить. Я не могу вернуться в свою деревню, так как мы оба прожили вместе шестьдесят лет в одном доме, в котором я не могу теперь жить одна. Он всегда будет присутствовать там. Я даже не принимала пищу до того, пока он не поест; я буду не в состоянии даже есть там. Прежде всего, я буду не в состоянии готовить там пищу, потому что я готовила пищу для него; он любил вкусную еду, и мне доставляло удовольствие готовить для него. Для меня было удовольствием видеть, как он получает удовольствие. А теперь для кого я буду готовить?»

«И я никогда не принимала пищу до него, даже если было очень поздно. Если он уходил на работу в другую деревню или в суд в отдаленный город, — я должна была ждать целый день, но для меня было радостью ждать его. Все шестьдесят лет нашей супружеской жизни я ни разу не принимала пищу до него».

Такова была традиция в Индии: как можно есть до того, пока не поел человек, которого любишь и для которого готовишь пищу? Как раз вчера моя мать говорила… Она сказала мне, что хотела рассказать мне об этом раньше, но у нее не хватило смелости в тот день, когда она хотела сказать, ведь это лежало таким тяжелым грузом у нее на сердце.

Я сказал: «Вам следовало бы рассказать мне раньше; рассказав мне все, вы сбросили бы груз со своего сердца. Зачем вам носить его?»

Она сказала: «Мне было так стыдно упоминать тебе об этом, но я не могу больше носить это в себе по той простой причине, что если я когда-нибудь умру, то умру с этим тяжелым грузом, поэтому будет лучше, если я расскажу тебе».

А в чем было дело? Это дело ничего собой особенного не представляло — с точки зрения западного человека оно не имело никакого значения. Дело было в том, что она также никогда не ела до того, пока не поест мой отец, но в последний день, когда мой отец умер… Она обычно возвращалась из больницы ночью, а рано утром опять шла в больницу. Перед тем как отправиться в больницу, она как раз приготовила чай и уже хотела выпить чашку чая, когда зазвонил телефон и ей сообщили, что состояние моего отца очень серьезное, поэтому, даже не выпив чая, она отправилась в больницу. Целый день он то вставал, то ложился, поэтому она совершенно забыла о еде.

К вечеру моему отцу стало лучше. Я отправился навестить его где-то около трех часов; он чувствовал себя настолько хорошо, насколько лишь можно было надеяться, — а это было опасным признаком, поскольку так всегда происходит: перед тем как умереть, человек начинает себя прекрасно чувствовать. Когда подходит смерть, все жизненные силы собираются вместе, чтобы бросить в лицо смерти последний вызов. Вот почему перед смертью люди кажутся почти вылеченными. Это подобно угасанию пламени свечи: в последний момент, перед тем как погаснуть, пламя ярко вспыхивает и очень интенсивно горит.

Жизнь — это почти пламя. Даже с точки зрения науки — это пламя; вот, почему вам постоянно нужен кислород — кислород необходим и пламени. Если накрыть свечу стеклянным колпаком, то вскоре свеча погаснет, так как под колпаком очень мало кислорода. Как только весь кислород израсходуется на пламя, пламя гаснет. Вам постоянно необходим кислород, чтобы поддержать ваше пламя. Поэтому не только с поэтической точки зрения вы — пламя, но также и с научной точки зрения.

Когда я пришел навестить его в три часа, он казался совершенно вылеченным. Он смеялся, садился в кровати, радовался самому себе; он сказал мне: «Сейчас я чувствую себя прекрасно и думаю, что завтра смогу отправиться домой». Я понимал, что может произойти. Он собирался домой, но он не шел домой.

Поэтому я старался переменить тему о доме, так как мне трудно было сказать: «Да, завтра вы пойдете домой», — ведь я видел, что он собирается домой именно в тот же день. Но я сказал: «Прекрасно. Зачем ждать до завтра? Если вы хорошо себя чувствуете, и нет никаких проблем, и врач разрешает, то вы можете прийти домой сегодня». И я постарался заговорить о земных вещах. Я сообщил ему: «Мы доставили для вас очень большой новый автомобиль. Он прибыл, и как только вы будете готовы, вы поедете домой в своем собственном новом автомобиле».

По мере того, как он все глубже и глубже погружался в медитацию, он становился почти как дитя. И он принял санньясу только тогда, когда прикоснулся к скалистому дну медитации, не раньше. Люди принимают санньясу для того, чтобы войти в медитацию; он ждал. Моя мать приняла санньясу, мои дяди приняли санньясу, но он выжидал.

Все спрашивали меня: «Почему ты не сказал своему отцу?» Мой дядя спрашивал меня, моя мать спрашивала меня. Я сказал: «Он никогда ничего не говорил мне, никогда не принуждал меня что-либо делать. Сейчас с моей стороны будет совершенно нечестно говорить ему, чтобы он что-то сделал — и особенно чтобы воспринял санньясу. Как только он захочет, он скажет; я не собираюсь говорить ему. И я знаю, что он выжидает», — ведь он постоянно сообщал мне о своей медитации: как он себя чувствует, что переживает, на сколько секунд его покинули мысли и какие именно мысли пришли к нему, когда они пришли.

Когда бы он ни приходил ко мне, он говорил о своей медитации, и это ясно указывало на то, что он выжидал; до тех пор, пока он не соприкоснулся со скалистым дном, он ничего не говорил о санньясе. И он прекрасно знал, что я не собираюсь ничего говорить.

Однажды утром… он обычно погружался в медитацию с трех часов ночи до шести часов утра — три часа. Итак, где-то около шести часов прибежал Лаксми и сказал: «Тебя хочет немедленно видеть твой отец, и он также говорит: “Принеси малу и бланк санньясы”. Я не знаю, что с ним случилось». Он сидел обычно по три часа; он оставался в комнате, где впоследствии находился Лаксми, — в доме Лао-цзы в Пуне, в той же самой комнате. Он только что прибыл на несколько дней, поэтому Лаксми выехал из этой комнаты, а он остался там. Я вошел в комнату. Он сказал: «Сейчас пришло время: дай мне санньясу».

После этого дня он стал все больше и больше уподобляться ребенку — интересовался каждой штучкой совсем как ребенок. Но в тот день, когда я упомянул: «Мы доставили для вас очень большой автомобиль, возможно, самый большой в Индии, — а в Индии можно найти самые большие автомобили, потому что везде, во всем мире, они исчезли, — и теперь вы не будете ощущать никакого неудобства, никаких забот». Он не обратил на это внимания. Это еще раз убедило меня в том, что он что-то чувствует. Я через десять минут покинул его, сказав: «Я спрошу у врача, и если вы вылечены, то зачем ждать до завтра? Вы поедете домой сегодня же».

Когда моя мать увидела его, он выглядел прекрасно. Он сказал, что хочет выйти, посидеть на веранде и поглядеть на внешний мир. После моего ухода его вывели на веранду. В этот момент моя мать осознала, что не ела целый день. Она почувствовала такой голод, что сказала Сохану или кому-то другому, кто был там: «Я чувствую себя очень голодной, у меня почти болит живот». Она сказала моему отцу: «Скоро с едой явится Сохан, и ты поешь первым — у меня болит живот».

Но мой отец сказал: «Мне что-то не хочется есть. Я чувствую себя так хорошо, что мне даже не хочется беспокоить чем-либо свой организм; я просто хочу сидеть и смотреть на небо. Не волнуйся — иди и поешь», — и она была так голодна, что поела прежде, чем стал есть мой отец.

Это был груз, который она несла в себе, а именно: всю свою жизнь она никогда не ела прежде, чем станет есть мой отец; и вот в последний день она поела. Как только она закончила еду, вошел мой отец, и она подала ему еду; он взял кусочек и сказал: «Мой организм ничего не принимает». Через полчаса он умер; его тело доставили домой той же ночью — он прибыл домой в том автомобиле, который постарался доставить Лаксми.

Но вчера моя мать сказала мне: «Освободи меня от этой боли, так как она не дает мне покоя. В тот последний день я совершенно забыла, что он должен есть первым».

Я сказал: «Возможно, он лучше понимал, что теперь ты будешь есть одна; теперь больше не будет возможности давать вначале пищу ему, а затем принимать пищу самой. Поэтому из сострадания он сказал вам: ‘Ешь, не беспокойся. Это ничего не значит — кто ест первым, а кто вторым. Это все равно’».

«Мое ощущение таково, что он также чувствовал, что жить осталось ему не долго и что вам следовало бы поесть, не дожидаясь пока поест он. Он, должно быть, был счастлив видеть, что вы поели и что вы не будете в таком положении, в котором была мать моей матери».

Почти десять или двенадцать дней моя бабушка не ела. Вначале было очень трудно воспрепятствовать ей отправиться на погребальный костер. Наконец, все они, вся моя семья, сказали мне: «Только ты можешь убедить ее; ты был вместе с ней семь лет». И, конечно, я добился успеха. Все, что я должен был сделать, — это сказать ей: «Вы постоянно говорите: ‘Для чего мне жить?’ Не для меня же? Просто скажите мне, что вы не хотите жить для меня? Тогда я скажу всей семье, что мы оба отправляемся на погребальный костер».

Она сказала: «Что!»

Я сказал: «Тогда зачем мне оставаться здесь? Для чего? Будет хорошо, если мы пойдем вместе».

Она сказала: «Прекрати эту чепуху. Разве кто-нибудь слышал о том, чтобы мальчик, семилетний мальчик…? Это не для тебя, это для женщины, чей муж умер».

Я сказал: «Ваш муж умер, мой Нана умер, и моя Нани собирается умереть — для меня это достаточная причина. И во всяком случае, я все равно когда-нибудь умру, так зачем же долго ждать? Быстро и покончим с этим».

Она сказала: «Я знаю, что ты озорник, и, даже хотя твой Нана умер, ты подшучиваешь надо мною».

Я сказал: «Тогда перестаньте беспокоить всю семью, иначе я пойду вместе с вами». Она согласилась не ходить на похороны и согласилась с тем, что будет жить для меня.

Она осталась в городе моего отца; но она была очень независимой женщиной: ей не нравилась большая объединенная семья; братья моего отца, их жены, их дети — это был большой караван. Она сказала: «Здесь не место для меня. Я прожила всю свою жизнь с мужем, в тиши. Ты прожил с нами только семь лет, а ведь мы в своей семье даже не разговаривали подолгу, так как не о чем было разговаривать. Мы обо всем переговорили раньше, поэтому нам не о чем было разговаривать — мы просто молча сидели».

А место, где они жили, было прекрасное, оно выходило на очень большое озеро, поэтому они часто сидели, глядя на озеро и на то, как летают водоплавающие птицы, которые в определенное время года тысячами собирались там. Она сказала: «Мне хотелось бы пожить одной». Поэтому для нее выбрали дом около реки, где она могла бы найти некоторое сходство с прежним жильем; в этом городе у нас не было озера, но была красивая река. Целый день я проводил в школе, или слонялся по городу, или занимался тысячею и одним делом, а вечером я всегда был со своей Нани. Много раз она говорила: «Твои родители недовольны. Мы забрали тебя от них на семь лет, из-за этого они не могут простить нас. Мы думали, что вернем тебя таким же чистым, каким взяли, стараясь ничем не влиять на тебя. Но они сердятся; они не говорят об этом, но я чувствую это и слышу от других людей, что мы испортили тебя. А теперь ты не ходишь ночевать к своим отцу и матери и ко всей своей семье; каждый вечер ты приходишь сюда. Они подумают, что ты продолжаешь портиться, — старик умер, но старуха все еще здесь».

Я сказал ей: «Но если я не приду, сможете ли вы заснуть? Для кого вы стелите вторую постель каждый вечер перед моим приходом? Я ведь не говорю вам, что приду завтра. Что касается завтрашнего дня, то с самого начала я не был уверен в нем, ведь кто знает, что случится завтра? Почему вы стелите вторую постель? И не только вторую постель…»

У меня была давнишняя привычка, с которой Деварадж должен был как-то покончить; на это у него ушло почти два или три года. С самого раннего детства, насколько я помню, прежде, чем отправиться спать, мне нужны были конфеты, иначе я не мог заснуть. Поэтому она не только стелила мне постель, она обычно выходила и покупала для меня конфеты, конфеты, которые я любил, а затем клала их рядом с моей кроватью, чтобы я мог съесть их; даже среди ночи, если мне хотелось конфет, я мог есть их. Она клала их в таком количестве, что их можно было есть всю ночь.

Я спросил ее: «Для кого вы приносите эти конфеты? Сами вы их не едите; с тех пор, как умер Нана, вы не пробовали их». Мой Нана любил конфеты. В действительности, кажется, это он привил мне вкус к конфетам; он также перед сном часто ел их. Такого не делают ни в одной джайнской семье. Джайны не едят по ночам; они даже не пьют воду, или молоко, или что-либо другое. Но он жил в деревне, где был единственным джайном, поэтому проблем не возникало. И возможно, от него я унаследовал эту привычку. Я даже не помню, как я начал: он, должно быть, ел и позвал меня присоединиться к нему. Я, должно быть, присоединился к нему, и постепенно это вошло в привычку. В течение семи лет он приучал меня!

Я не мог отправиться к себе домой по двум причинам. Одной причиной были конфеты, так как в доме моей матери такое было не возможно: там было столько детей, что если разрешить одному ребенку, то все дети начнут просить. И в любом случае, это противоречило религии — просто нельзя даже было и попросить. Моей же трудностью было то, что я просто не мог уснуть без них.

Во-вторых, я чувствовал: «Моя Нани, должно быть, хочет быть одна, а здесь так трудно быть уединенным, — здесь так много людей; здесь всегда базар. Никто не будет скучать по мне, если меня здесь не будет», — никто и не скучал по мне. Они просто удостоверились, что я ночую у своей Нани, поэтому проблем не было.

Итак, даже и после тех семи лет я не был под влиянием своих родителей. Просто случайно с самого начала я стал самостоятельным. Правильно я поступал или неправильно — это было неважно, но я поступал самостоятельно. И постепенно это стало моим образом жизни во всем, например, относительно одежды.

В моем городе только я единственный был не мусульманин, который одевался как мусульманин. Мой отец говорил: «Ты можешь делать все, но, по крайней мере, не делай этого, ведь я должен жить в обществе, я должен думать и о других детях. И откуда у тебя эта идея?»

Мусульмане в моем городе вместо дхоти, которое носят индийцы, носили определенный тип пижамы, которая называется салвар. Их носят пуштуны в Афганистане и в Пуштунистане — это отдаленные местности около Гималаев, по ту сторону Гималаев. Но это очень красивая пижама, она выполнена не так бедно, как простая пижама; у нее очень много складок. Если взять один настоящий салвар, то можно сделать из него по крайней мере десять пижам; так много у него складок. Когда все складки собраны вместе, они делают салвар очень красивым. А я носил длинную пуштунскую куртху — не индийскую куртху. Индийская куртха короткая, и рукава ее не очень просторные. Рукава пуштунской куртхи очень просторные, а сама куртха очень длинная; она ниже колен. Кроме того, у меня была турецкая шапка.

Мой отец часто говорил мне: «Ты входишь в магазин с закрытыми глазами и с закрытыми глазами выходишь. Почему ты не пользуешься задней дверью?» Он говорил: «Ты можешь входить через заднюю дверь, ты можешь выходить через заднюю дверь; можешь иметь свой собственный ключ, так как задней дверью никто не пользуется. По крайней мере, нам не придется отвечать каждому покупателю на его вопрос: “Кто этот мусульманин, входящий с закрытыми глазами?” И у тебя странные идеи. У нас магазин одежды — там есть любая одежда, там есть готовая одежда, — ты можешь носить одежду любого стиля, но мусульманскую?»

В Индии мусульманин — это самое худшее. Я сказал: «Все это оттого, что вы все думаете, что мусульманин — это самое худшее. Я протестую против всех вас, одежда мусульманина — самая лучшая. И вы можете заметить: куда бы я ни пошел, только на меня обращают внимание, никого другого не замечают. Когда бы я ни зашел в класс, замечают только меня; куда бы я ни пошел, сразу же меня замечают».

А манера, с которой я носил эту одежду… Одежда была действительно элегантна, да еще с турецкой шапкой. Турецкая шапка большая, и на ней есть волосяная кисточка, свисающая сбоку; ее носят очень богатые турки. Я был очень маленький, и эта одежда во многом выручала меня.

Я мог встретить контролера или полицейского, охраняющего ворота, который только бросал на меня взгляд и говорил: «Давай». Видя эту одежду… Он не разрешил бы мне, маленькому мальчику, войти, но: «В такой одежде он, должно быть, шейх или кто-то очень важный». И даже контролер вставал, видя мою одежду. Обращение «шейх» применялось к очень уважаемым людям, и он говорил: «Шейхджи, бетье — Шейхджи, пожалуйста, садитесь».

Я сказал своему отцу: «Эта одежда часто выручает меня. Однажды я пошел посмотреть на министра, и он тоже подумал, что я — шейх, принадлежащий какой-то богатой арабской или персидской семье. А вы хотите, чтобы я выкинул эту одежду и носил дхоти и куртху, на которые никто не обратит внимания?» Я продолжал носить эту одежду до моего зачисления в высшее учебное заведение.

Меня усиленно пытались отговорить, но чем больше они старались, тем больше… Я сказал: «Если вы прекратите ваши старания, возможно, я выкину ее; но пока вы будете продолжать, я буду самым последним человеком, который выкинет эту одежду».

Однажды мой отец сложил в кучу мои салвары, куртхи и три турецкие шапки и пошел на склад товаров, в подвал; там он положил их куда-то, где лежало много разных вещей — сломанных, бесполезных. Я ничего не мог найти, поэтому, когда я вышел из ванной комнаты, я прямо голый с закрытыми глазами вошел в магазин. Когда я выходил, мой отец сказал: «Подожди! Заходи. Забирай свою одежду».

Я сказал: «Принесите ее, где бы она ни находилась».

Он сказал: «Я никогда не думал, что ты так сделаешь. Я думал, ты будешь оглядываться кругом и искать одежду; и ты не нашел бы ее, так как я положил ее в такое место, где ты не нашел бы ее. Тогда ты, естественно, стал бы носить обычную одежду, которую и должен был бы носить. Я никогда не думал, что ты так поступишь».

Я сказал: «Я начинаю действовать непосредственно. Я не верю в бесполезные разговоры; я даже никого не спрашивал, где моя одежда. Почему я должен спрашивать? Моя обнаженность будет иметь ту же цель».

Он сказал: «Бери свою одежду, и никто не будет беспокоить тебя относительно ее, но, пожалуйста, не начинай ходить обнаженным, ведь это создаст еще больше неприятностей — люди подумают, что сыну торговца одеждой нечего носить. Ты пользуешься дурной славой, и из-за тебя мы тоже будем пользоваться дурной славой: “Посмотрите на бедного ребенка!” Все будут думать, что мы не даем тебе одежду».

Я не стал носить эту одежду с тех пор, как меня перестали беспокоить, и до того, пока я не сдал вступительные экзамены в высшее учебное заведение. Как только я покинул город, я сменил свою одежду на более подходящую для моей студенческой жизни. Я обнаружил, что в первом колледже, в который я поступил, шапка являлась обязательным атрибутом — колледж нельзя было посещать без шапки. Это была великая идея. Колледж надо было посещать в соответствующей одежде: ботинки, застегнутые пуговицы, шапка. А я пошел туда без пуговиц, без шапки и в деревянных сандалиях — и сразу же стал знаменитостью.

Меня немедленно вызвал директор. Он сказал: «Что это?»

Я сказал: «Это просто способ, чтобы быть представленным вам, иначе на это могут уйти годы. Кого волнует первокурсник?»

Он сказал: «Твоя идея не лишена смысла, но это не разрешается; ты должен носить шапку, а пуговицы должны быть застегнутыми».

Я сказал: «Вы должны доказать мне, в чем заключается научное обоснование для ношения шапки. Она как-то помогает в увеличении силы разума? Тогда я могу носить даже тюрбан — почему шапку? — если это увеличивает силу мозгов. Но известно, что самые большие идиоты в Индии находятся в Пенджабе и они носят крепко завязанный тюрбан. Возможно, они единственные люди в мире, которые так крепко завязывают тюрбан; их ум надежно схвачен. А самые разумные люди в Индии — бенгальцы, которые не носят шапки». Я сказал: «Просто скажите мне, какие фундаментальные, научные причины того, что я должен носить шапку».

Он сказал: «Странно — никто раньше не спрашивал о фундаментальных, научных причинах, касающихся шапок. В этом колледже это просто наш обычай».

Я сказал: «Меня не волнует обычай. Если обычай не научный и вредит человеческому разуму, то я первый, кто восстанет против него. И вскоре вы увидите, как шапки начнут исчезать из колледжа, так как я собираюсь сообщить людям: ‘Посмотрите — у бенгальцев самый лучший ум, и они не носят шапки’».

«В Индии две Нобелевские премии ушли в Бенгалию. Что касается Пенджаба, то я не думаю, что даже в будущем туда попадет хотя бы одна Нобелевская премия. Я собираюсь создать целое движение, но если вы будете молчать и разрешите мне одеваться по моему усмотрению, то я не нарушу общественный порядок; иначе будет иметь место целое движение. Перед своим офисом вы увидите костры горящих шапок».

Он взглянул на меня и сказал: «Хорошо, не нарушай общественный порядок, продолжай одеваться по своему усмотрению. Но у меня будут неприятности, потому что рано или поздно другие спросят меня: ‘Почему вы разрешили ему?’»

Я сказал: «Дело в том, что если вы честный человек, то должны сами перестать носить шапку, так как у вас нет никаких научных оснований для этого. Иначе, всякому, кто бы ни явился к вам, скажите, чтобы он нашел фундаментальные, научные причины для этого, скажите, что эта традиция способствует увеличению разума. Считается, что колледж способствует увеличению разума; ум нужно острить. А каким образом этому способствует шапка? Она лишает разум развития».

Но он сказал: «По крайней мере, пуговицы…»

Я сказал: «Они мне не нравятся. Мне нравится, когда воздух непосредственно попадает мне на грудь, я получаю от этого удовольствие; мне не нравятся пуговицы. Нигде в уставе вашего колледжа не упоминается о шапке, поэтому мне и нужны научные причины. Нигде также не упоминается, что надо иметь пуговицы». Но никто никогда там даже не мог подумать, что можно прийти в колледж без пуговиц. Я сказал: «Вы видите, что у меня нет даже петель для пуговиц».

В первый год моего пребывания в университете я завоевал первый приз в соревновании по дискуссиям, и директор был очень счастлив. Он сказал: «Я знал, что ты победишь, так как ты находишь доказательства и причины, о существовании которых никто даже не подозревал. Но теперь возникла проблема: нам нужна твоя фотография с призом и все такое прочее; она будет опубликована. Я ничего не могу сказать о шапке, пусть будет по-твоему; но пуговицы… Фотография пойдет во все газеты».

Я сказал: «Тогда вы можете занять мое место: с пуговицами, надлежаще одетым и в шапке. Меня это не интересует. Когда я участвовал в дискуссии, у меня не было пуговиц; я завоевал приз без пуговиц. И на фотографии я должен быть без пуговиц, иначе получается, что вы несправедливы. Вам следовало сказать мне, что без пуговиц я не могу участвовать в дискуссии».

«Из всех кандидатур колледжа вы выбрали меня для участия — в тот момент у меня также не было пуговиц. Я участвовал в дискуссии, я выиграл соревнование; вот он приз. Если вы не можете занять мое место, поскольку тогда все узнают, что вы — директор, то просто повесьте рядом ваш пиджак с пуговицами. Меня это не интересует. Но если я буду фотографироваться, то я собираюсь сниматься в том виде, в каком я есть. Даже с пуговицами я — другой человек».

Он был шокирован, но согласился, что это правда. Даже с пуговицами это будет другой человек. Личность состоит из незначительных вещей; даже самое небольшое изменение… Я сказал: «Подумайте, — у него были красивые усы, — если мы сбреем ваши усы и скажем вам: ‘Пожалуйста, позируйте для нас, так как ваша фотография будет напечатана’, — вы согласитесь?»

Он сказал: «Ноя уже не буду похож на себя».

Я сказал: «Совершенно правильно. А с пуговицами я не буду похож на себя».

Это продолжалось долго — я ни разу не упустил возможности обострить свой ум. Я использовал каждую возможность, чтобы обострить свой ум, отточить свою индивидуальность. Теперь вы можете понять, взглянув на всю картину, не по фрагментам… Люди, которые входили в контакт со мною, конечно, были не способны понять, что я из себя представляю, — сумасшедший, спятивший, — но я действовал очень методически.

Отдельный фрагмент не может дать вам полное представление, так как он выпадает из контекста, но если вы приложите его ко всему контексту… я был отчислен из одного колледжа, из другого колледжа, но я получал от всего этого удовольствие — и именно это шокировало их.

Когда меня отчислили из одного колледжа, моего первого колледжа, там был тот самый директор, и он вынужден был отчислить меня. Он очень сожалел, так как мое отчисление было неправильным; а у него постепенно появилась определенная благосклонность ко мне за мою полную решимость быть самим собой, чего бы это ни стоило. Его уважение ко мне постепенно росло: «Этот человек может пожертвовать всем даже из-за пуговиц и шапки».

Он пытался убедить меня: «Если ты будешь носить шапку, я гарантирую, что ты получишь высшую отметку на переходном экзамене, поскольку все в моих руках».

Я сказал: «Я предпочел бы провалиться сейчас на экзамене, но не носить шапку. Я готов к последствиям: все в ваших руках, провалите меня». Но прежде чем провалить меня на экзамене или принять у меня экзамен, он вынужден был отчислить меня, так как один профессор поставил условие: или он уволится, или я должен быть отчислен. Директор сожалел, потому что этот человек был нелогичен, — и странно было то, что он являлся профессором логики! Он был совершенно нелогичен, поскольку вся его жалоба заключалась в том, что я постоянно спорил.

Я сказал директору: «Категория логики предусматривает споры. Мы пришли изучать логику, а не сидеть как тупицы. А этот старик продолжает говорить какой-то абсурд. Я не могу это вынести. Если на занятиях по логике говорят что-то нелогичное, я готов сражаться, я собираюсь отстаивать логику. Стоит вопрос о защите логики и ее репутации. А ради всего лишь ординарного профессора я не могу допустить ни единой нелогичности».

«А это совершенно нелогично: он не говорит причину, почему я должен быть отчислен, какое преступление я совершил. Он просто говорит, что я спорю, но разве спор — это преступление? Спросите его, был ли он способен ответить на мои доводы. Его оскорбляют мои доводы или его оскорбляет то, что он не может ответить на мои доводы?»

Он сказал: «Я могу понять тебя и жалею тебя».

Я сказал: «Никогда не жалейте меня, потому что я получаю удовольствие от того, что меня отчисляют; это делает мне честь — отчислен вовсе без причины, отчислен за правоту. Я горжусь. Не жалейте меня, я жалею всех вас, потому что ни у кого из вас нет силы воли. Вы директор колледжа, а у вас нет силы воли. И помните, что жизнь — очень странное явление; завтра я могу оказаться у власти».

Он сказал: «Что ты имеешь в виду?»

Я сказал: «Я ничего не имею в виду. Я просто говорю, что когда-нибудь, возможно, вы попадете в беду и только я смогу спасти вас».

Он сказал: «Это почти невозможно. В какую беду я мог бы попасть? Не пытайся смутить меня». Он уже начал бояться: «О какой беде и о какой власти он говорит?»

Я сказал: «Когда-нибудь по Божьей милости мы увидим».

И, странно, случилось так, что через десять лет после этого случая я стал профессором. Некоторая джайнская семья открыла один из колледжей около Гвалиора. Эта семья преподнесла в дар колледжу все деньги, которые ему были необходимы. Семья очень любила меня, поэтому они ввели меня в руководящий комитет. Тот директор — я совсем забыл о нем. Десять лет — большой срок, а за десять лет меня отчисляли много раз. Было столько много директоров и заместителей ректоров, с которыми я воевал и воевал; но это помогало мне становиться все более и более твердым, все более уверенным в себе.

Тот директор потерял работу; он работал в частном колледже, и руководящий комитет решил уволить его, поэтому он подал заявление в этот новый колледж. Я ничего не знал. Я был в комитете и беседовал с директорами и профессорами, поступающими на работу в колледж. Когда он вошел, — его звали директор Паранджап… когда он вошел и увидел меня, сидящего на месте председателя руководящего комитета, он начал дрожать.

Я сказал: «Директор Паранджап, не бойтесь».

Тогда он сказал: «Простите меня. То, что я сделал с вами, было абсолютно несправедливо и ошибочно. Пожалуйста, забудьте об этом».

Я сказал: «Нет проблем… Я не могу забыть это, я собираюсь вознаградить вас за все. Вы выбраны в качестве директора данного колледжа, потому что вы отчислили меня. Сейчас, во всяком случае, я не могу не выбрать вас, так как, по вашему мнению, это будет просто местью. Хотя вы — не лучшая кандидатура — есть более квалифицированные люди, чем вы, — я вынужден выбрать вас».

«Вы помните, я сказал вам, что когда-нибудь все может поменяться местами? В тот день вы сидели в кресле, а я стоял перед вами. Сегодня я сижу в кресле, а вы стоите передо мной.

Жизнь — очень странная драма… но я назначаю вас директором этого колледжа только потому, что вы отчислили меня. Как я могу забыть это? Простить? Все отлично — я давно простил вас, так как вреда мне не причинили, — но забыть? Этого я не могу сделать. Если я забуду обо всем, то вы не будете назначены на должность. Есть намного лучшие кандидатуры, вы видите. Вот список: здесь доктора философии, здесь доктора литературы, а вы — только дважды магистр гуманитарных наук.

Вашей единственной квалификацией, насколько я помню, является то, что вы отчислили меня без какой-либо причины. Теперь, будучи директором этого колледжа, не делайте подобных идиотских поступков».

Он не мог поверить. Вечером он пришел повидать меня туда, где я остановился: в семью, которая создала этот колледж. В глазах у него были слезы; он сказал: «Я не могу в это поверить! Я был уверен, что со мной все кончено. Увидев вас там, я потерял всякую надежду. Я был без работы полтора года — я в ужасном состоянии. И вы спасли меня, прекрасно зная, что я был несправедлив к вам».

Я сказал: «Забудьте об этом. Эта ваша проблема — быть справедливым или быть несправедливым, — но это значительно помогло мне. Бели бы вы не отчислили меня, я не нашел бы более хороший колледж, более хорошего директора, более хороших профессоров. Я, действительно, благодарен вам».

Действительно, дело обстояло так: благодаря моему отчислению я нашел более хороший колледж. Но и оттуда я был также отчислен, и в конце концов я должен был покинуть Джабалпур, так как ни один колледж не хотел принять меня. Но это было также и великим благословением. Оглядываясь назад на свою жизнь, я пришел к выводу, что если человек немного сметливый, то все превращается в благословение. За всю свою жизнь я не помню, чтобы что-нибудь превратилось в проклятие. Доказано, что все ночи переходят в светлый день.

Когда все колледжи отказали мне в приеме, я жил в Джабалпуре у одной из сестер моего отца, которая была замужем. Она стала плакать, и ее муж тоже был в слезах. Они сказали: «Мы говорили тебе: зачем ты лишний раз попадаешь в беду? И это ведь не один колледж — сколько было колледжей за четыре года? А ты опять что-то делаешь. Нас удивляет: что бы ты ни делал, ты всегда добродетелен. И действительно, мы не можем сказать, что ты ошибаешься; ты тоже прав. Мы никогда не видели, чтобы такое случалось с каким-нибудь студентом, который всегда прав, а его отчисляют. Если ты ошибся и тебя отчислили, то это понятно».

Я сказал: «В этом вся прелесть моего положения. Я никогда не ошибаюсь; но во всем этом неправильном обществе быть правым означает быть неправым. Здесь ошибка допустима, правота не допустима; следовательно, я не чувствую никакого оскорбления. Эти качества определяют мой характер». А вот, как все обернулось.

Я переехал в другой город, Саугар, и отдал все мои справки об отчислении заместителю ректора университета. Он сказал: «Но почему ты рассказываешь мне все эти ужасные вещи?»

Я сказал: «Я говорю вам: вот мои характеристики. И я не хочу держать вас в неизвестности; вначале вам следует узнать обо мне и только потом давать мне разрешение. Более надежно не давать мне разрешения сейчас, чтобы потом не отчислять меня, ведь в таком случае ответственность будет лежать на вас. И вас будут порицать за это, так как я всегда все делаю правильно; возможно, что в нужный момент правильно выполненное верное дело — это уж слишком, и люди, которые постоянно делают все неправильно, начинают выходить из себя. Поэтому я говорю вам, что вот это мои характеристики».

Он сказал: «Ты странный молодой человек, но я не могу отказать тебе, потому что кто же еще представил бы такие характеристики? И я — последний, кто стал бы думать о твоем отчислении, ведь ты всегда все делаешь правильно. Я не собираюсь отказывать тебе в приеме».

Он дал мне разрешение, и не только разрешение, — он дал мне стипендию. Он предоставил мне питание, проживание, пансион — и все бесплатно. Он сказал: «Ты заслуживаешь всяческого уважения, так как к тебе относились очень несправедливо».

Я сказал ему: «Вы должны запомнить одну вещь: все это делаете вы; вы очень сострадательны ко мне; но если когда-нибудь возникнет проблема, то я доставлю вам много хлопот. Я не буду думать о вашей благосклонности — вам следует постоянно иметь это в виду, — меня нельзя подкупить».

Он сказал: «Я не подкупаю тебя, это не подкуп. Я, действительно, впечатлен». Он был единственным человеком, который на протяжении целых двух лет не отчислял меня. А эти два года были самыми трудными для моих профессоров, потому что они были последними двумя годами, аспирантскими годами. Было так много жалоб…

Но тот человек, доктор Трипатхи, — он был по-настоящему великий историк. Он был профессором истории в Оксфорде, а затем, когда оставил свою должность, он стал заместителем ректора Саугарского университета. Он держал свое слово.

Он просто выбрасывал все жалобы в корзину для бумаг, хотя каждый день, когда я, бывало, отправлялся на утреннюю прогулку и проходил мимо его дома, он говорил мне: «Вчера поступило так много жалоб, все они в корзине для бумаг». И он чувствовал себя таким счастливым от того, что был способен держать свое слово, несмотря на все разногласия. Для него это было действительно трудно; там были жалобы от студентов, от управляющих, от надзирателя, от профессоров. Но он продолжал спрашивать: «Он был неправ или прав?»

Один профессор читал лекцию. В своей лекции он сказал, — было празднование годовщины основания университета, — он сказал: «Было время, когда Индию называли золотой птицей. Страна была такая богатая и такая религиозная, что не было нужды запирать двери — замки даже не были изобретены».

Я встал и спросил его: «Если это правда, что люди не запирали своих домов, поскольку не было проблемы воровства, воров, преступников, то почему тогда Гаутама Будда постоянно учит людей: ‘Не воруйте, не будьте ворами?’ Вы полагаете, что вы разумнее Гаутамы Будды? Махавира учит, все учителя из Вед… Если случаев воровства не было, то все эти люди кажутся совершенно сумасшедшими. Сорок лет Будда учит против воровства — кого?»

Я сказал: «Возьмите обратно ваше утверждение. Я могу допустить мысль, что замки не были изобретены; это может быть причиной, почему люди не запирали свои двери. Вторая причина следующая: в то время красть было нечего, люди были очень бедные. А нищета существовала со времен Риг Веды; об этом упоминается в каждом священном писании».

«Поэтому единственным объяснением является то, что люди были бедные, настолько бедные, что красть было нечего. У них ничего не было. Кроме того, чтобы изобрести замки, необходима определенная технология — замки не растут на деревьях. Технология отсутствовала. Естественно, богатые люди не нуждались в замках, поскольку у них были люди с обнаженными мечами, охраняющие их дома и дворцы. Но охраняющие от кого? Нищета там, должно быть, существовала на противоположной стороне дороги».

Он пожаловался. Но на лекции он сказал: «Хорошо. Я не хочу, чтобы этот праздник превратился в место споров или дискуссий. Я беру обратно свое утверждение».

Я сказал: «Вы не берете его обратно, вы просто пытаетесь спасти свою репутацию. Но хорошо, достаточно».

Позже он жаловался: «Этот человек оскорбил меня перед всем университетом». В то время, когда он жаловался, я случайно зашел к заместителю ректора по каким-то делам. Я был старостой по общежитию, а управляющий общежития постоянно издавал приказы — естественно, они должны были проходить через меня. Если я находил их неправильными, то выбрасывал их; если они были правильными, то я приклеивал их на доску объявлений. Он очень сердился.

Он сказал мне: «Не в вашей власти выбрасывать мои приказы».

Я сказал: «А вот докажите, что это не в моей власти». Поэтому я отправился объяснить, в чем дело: что управляющий пришел и что вся ситуация заключалась в следующем: «Он выпускает глупые приказы. Я же не настолько глуп, чтобы вывешивать их на доску объявлений в общежитии. Поэтому или примите мою отставку как старосты, или, когда он придет, объясните ему, что его приказы глупые, а староста поступает правильно».

Например, один приказ был о том, что ровно в девять часов свет должен быть выключен. Я сказал: «Это абсурд. Я читаю до трех часов утра; и я пришел в университет, чтобы учиться как можно больше. Я никому не причиняю вреда. Я не собираюсь выключать свет в девять часов. Он будет выключаться в три часа утра. Свой свет он может выключать в восемь часов, или в девять часов, или когда он захочет. Он может выключить его навсегда — я не возражаю».

«И ни один студент не заявил, что его что-то беспокоит, потому что все студенты располагают своим собственным временем и свободой. Кто-то занимается до десяти, кто-то занимается до двенадцати. Кто-то рано ложится спать, рано встает и начинает читать в три часа утра; когда я отправляюсь спать, кто-то намеревается начать читать и включает свой свет. Изменить это — абсурдно. И я сказал управляющему: ‘Вы стараетесь управлять даже нашим сном. Днем вы управляете нами: что делать, как делать, куда ходить, куда не ходить. Даже ночью… — скоро вы начнете управлять нашими снами и спрашивать нас: Почему тебе снилось это?’»

Я сказал заместителю ректора: «Вы человек, занимающийся историей, вы должны знать, что один египетский император выпустил приказ — это исторический факт, — фараон издал приказ по всему царству о том, что никто не должен ему сниться. Если кто-нибудь попытается сделать это, то будет приговорен к смертной казни. Естественно, ведь никто не должен прерывать его сон.

Таким образом, ситуация была затруднительной. Следующей ночью ему приснился один из его придворных. Его немедленно схватили. Он изо всех сил старался объяснить: «Я не выходил из своего дома».

Фараон сказал: «Дело не в этом. Почему ты появился в моем сне? Кто ты такой, чтобы нарушать мой сон?» Итак, это сон фараона, его воображение — несчастный человек ничего не мог поделать; он даже не думал о фараоне, но он был наказан. Поскольку он принадлежал двору, то его, конечно, не приговорили к смертной казне, а лишь к нескольким годам тюремного заключения».

Я сказал заместителю ректора: «Вы должны помнить это. Теперь этот человек скоро начнет приказывать: ‘Тебе должно сниться это, а тебе должно сниться то’ и ‘Ты должен видеть сны только до этого момента, а затем все сны должны закончиться’. Я не могу выставлять на обозрение такой абсурд: студенты — свободны. Не должно быть беспокойств и проблем. Никто никому не мешает».

Итак, я пошел, чтобы сказать ему: «Скоро будут неприятности и драка между мной и управляющим. Вы должны заменить или меня, или управляющего; мы не можем сосуществовать вместе. А если вы помните о слове, которое вы дали, то должны заменить управляющего, поскольку он не может доказать, что он прав».

В этот момент он сказал: «Вы видите сидящего здесь профессора — он говорит, что вы мешали ему вести занятия».

Я спросил профессора: «Вы взяли свое утверждение обратно, а я сказал вам, что вы не взяли его обратно. Если вы взяли его обратно, тогда почему вы здесь жалуетесь? Если бы вы не взяли его обратно, то у вас хватило бы мужества, чтобы спорить. Я не мог сидеть там, слушая такие глупости, — это оскорбление университету. Я не мешал занятиям. Вы стали поднимать шум — я старался все уладить».

И заместитель ректора сказал профессору: «Докажите теперь, что он неправ, так как я обещал ему, что если будет доказано, что он неправ, то только тогда против него будут предприняты какие-то санкции».

Но все способствовало мне. Чем больше я конфликтовал с разумными, образованными, культурными, остроумными людьми, тем больше я приходил к выводу, что это очень полезно… ни учебники, ни лекции в классе, а то, что я обычно называл — они их так не называли — занятия, проводимые вне программы обучения. Я обычно называл свои занятия внепрограммными; и они, действительно, вознаградили меня.

Когда первый раз я вошел в университетский класс философии, я впервые встретил доктора Саксену. Действительно, я питал любовь и уважение только к нескольким профессорам. Моими наиболее любимыми профессорами были доктор С. К. Саксена и доктор С. С. Рой — по той простой причине, что они никогда не обращались со мной как со студентом.

Когда первый раз я вошел в класс доктора Саксены, на мне были деревянные сандалии; доктор выглядел немного озадаченным. Он взглянул на мои сандалии и спросил меня: «Почему ты носишь деревянные сандалии? Они производят столько шума».

Я сказал: «Зато они держат мое сознание начеку».

Он сказал: «Сознание? А ты пытаешься держать свое сознание начеку также и другими способами?»

Я сказал: «Двадцать четыре часа в сутки я стараюсь это делать всевозможными способами: когда гуляю, сижу, ем, даже когда сплю. Вы можете верить или не верить, но совсем недавно мне с успехом удалось быть в сознании и начеку даже во сне».

Он сказал: «Занятия в классе закончены — пойдем со мной в кабинет». Все в классе подумали, что я навлек на себя беду в первый же день. Он привел меня в свой кабинет и взял с полки свою докторскую диссертацию, которую он написал тридцать лет назад. Она была посвящена сознанию. Он сказал: «Возьми ее, она опубликована на английском языке, и очень много людей в Индии просили перевести ее на хинди — великие ученые, прекрасно знающие два языка, английский и хинди. Но я никому не разрешал, так как вопрос не в том, хорошо ли ты знаешь язык или нет; я искал человека, который знает, что такое сознание, и я вижу по твоим глазам, по твоему лицу, по тому, как ты отвечал… ты должен перевести эту книгу».

Я сказал: «Это трудно, так как я не знаю хорошо английский, я также не знаю хорошо хинди. Хинди — мой родной язык, но я знаю его настолько, насколько всякий знает свой родной язык. А я верю в определение родного, материнского, языка. Почему каждый родной язык называется материнским языком, языком матери — потому что мать говорит, а ребенок слушает, — вот так дети учатся языку. Именно так и я выучился языку».

«Мой отец — человек молчаливый; моя мать говорит, а он слушает — так я и выучил язык. Это просто язык моей матери, я не знаю его хорошо; хинди никогда не был предметом моего изучения. Я немного знаю английский, но в достаточной мере для ваших так называемых экзаменов, но для перевода книги, которая является диссертацией доктора философии… и вы даете ее студенту?»

Он сказал: «Не волнуйся — я знаю, ты сможешь это сделать».

Я сказал: «Если вы доверяете мне, я приложу все свои усилия. Но я должен сказать вам одну вещь, что если я обнаружу что-то неправильное в ней, то сделаю снизу редакционное примечание, поставив в этом месте звездочку, обозначающую, что здесь ошибка и как должно быть правильно. Если я обнаружу что-то пропущенное, то я поставлю звездочку и сделаю сноску о том, что пропущено и в какой части».

Он сказал: «Я согласен с этим. Я знаю, там есть много пропущенных вещей. Но ты удивляешь меня: ты даже еще не видел книгу, ты даже еще не открывал ее. Откуда ты знаешь, что в ней будут пропуски?»

Я сказал: «Глядя на вас… способ, с помощью которого вы, глядя на меня, увидели, что я подходящий человек, который может перевести вашу книгу, вполне дает мне понять, доктор Саксена, что вы неподходящий человек, чтобы написать ее!»

И ему это так понравилось, что он всем об этом рассказывал. Весь университет знал об этом — об этом диалоге, который произошел между мной и им. Во время следующих двухмесячных летних каникул я перевел книгу и сделал редакционные примечания. Когда я показал ему книгу, в его глазах были слезы радости.

Он сказал: «Я прекрасно знал, что там кое-что упущено, но я не мог разобраться, так как у меня никогда не было в этом практики. Я просто старался собрать всю информацию о самосознании, имеющуюся в священных писаниях Востока. Я собрал много информации, а затем стал рассортировывать ее. На завершение моей диссертации ушло почти семь лет».

Он сделал действительно великую научную работу, — но только научную. Я сказал: «Диссертация — научная, но она не является трудом медитирующего. Я сделал все примечания — эта книга могла быть написана только ученым, а не медитирующим».

Он просмотрел все страницы и сказал мне: «Если бы ты был одним из экзаменаторов, дающих оценку диссертации, я не получил бы докторскую степень! Ты обнаружил именно те места, в которых я сомневался, но эти глупцы, которые давали оценку, даже ничего не заподозрили. Диссертация была очень высоко оценена».

Многие годы он был профессором в Америке, а его книга является поистине монументальным ученым трудом; но никто не критиковал его, никто не указал… Итак, я спросил его: «Что вы теперь собираетесь делать с моим переводом?»

Он сказал: «Я не могу его опубликовать. Я искал переводчика, а ты — скорее экзаменатор, чем переводчик! Я буду хранить твой перевод, но я не могу опубликовать его. Благодаря твоим замечаниям и редакционным комментариям вся моя репутация будет уничтожена, но я согласен с тобой. Действительно, если бы это было в моей власти, я дал бы тебе докторскую степень хотя бы за твои редакционные замечания и сноски, так как ты точно нашел места, которые может найти только медитирующий; человек, который не медитирует, не способен обнаружить их».

Итак, всю свою жизнь с самого начала я был озабочен двумя вещами: никогда не допускать, чтобы какая-нибудь неразумная вещь оказывала на меня влияние, сражаться со всеми видами глупости, несмотря на последствия, и до самого конца быть разумным, логичным. Это была одна сторона, которой я руководствовался при контактировании со всеми людьми. А другая была абсолютно частной, моей собственной: становиться все более и более бдительным, что я не успел сделать, будучи интеллектуалом.

Интеллект и медитация, соединенные воедино, взращенные вместе, дают вам целостность бытия.

Существовали медитаторы, которые не обладали взращенными интеллектами. Они получали удовольствие от своей медитации, они были удовлетворены, но они были не способны передать свои мысли кому-либо, так как для этого необходим очень тонкий ум. Вам надо будет разорвать целые заросли джунглей разума другого человека, вам надо будет проложить тропу в джунглях мыслей. Действительно, вам потребуется острый, подобный сабле, разум.

Но создание тропы еще не является целью. Тропа бесполезна до тех пор, пока нет путника.

Интеллект может проложить тропу, но по ней проходит медитация.

Вы спрашиваете меня, является ли это потенциалом всего. Да, абсолютно является. Это право первородства каждого. Вы просто никогда не пытались.

У вас есть крылья, но никто не толкал вас.

Вы сами не делали прыжок: вы все еще сидите в укрытии.

Все небо ваше, но вы не претендуете на него.

Все, что необходимо сделать, я готов сделать. Если вам нужен толчок — хорошо; если вам нужен удар — хорошо.

Я готов сделать все, чтобы дать вам хотя бы небольшое переживание — переживание того, что у вас есть крылья, тогда моя работа будет закончена.

Если вы можете порхать с одного дерева на другое, то в ваших руках золотой секрет.

Загрузка...