Рассказы об отце Нектарии[163]

Рассказ Ириши

Когда я жила в Шамордине, к батюшке Нектарию я не ходила, а обращалась к нашему духовнику о. Мелетию. А потом я уехала домой в Гомель и там чуть замуж не вышла за оптинского же монаха манатейного, Мельхиседека.

Венчаться мы решили в церкви, монашество наше скрыв, и торопились со свадьбой — до поста недели две оставалось. Только тут вздумала я, что обязательно мне нужно получить от старца — батюшки Нектария — благословение на венец.

Надела я плюшевую шубу, красным платком повязалась, поехала в Оптину и заявилась в хибарку. Думаю: вот на общем благословении я попрошу — благословите мне замуж, а батюшка не разберется, кто я, и скажет “Бог благословит”, и я благословение хоть обманом, да получу.

А вышло-то не так.

Как я батюшке ни скажу “благословите меня замуж”, он отвернется и промолчит.

Наконец, о. Севастьян (келейник)[164] проводил меня к батюшке в приемную, а батюшка меня встречает: “Зачем ты, шамординская монашка, пришла ко мне?”

Я так и обомлела. Ведь он меня раньше никогда не видал, да тут я еще в мирском платье.

Я говорю: “Батюшка, я к вам исповедоваться”.

“Нет, нет! Ты иди к отцу Анатолию[165], он духовник шамординский, а мне вас запрещено принимать”.

А я опять прошу “Батюшка, если вы меня исповедовать не возьмете, я прямо домой уеду такой же, какой к вам пришла”.

Тогда он надел поручи и согласился. Я исповедуюсь, а потом сразу говорю: “А я за вашего Мельхиседека замуж собралась”.

Батюшка так и остановился, а потом дверь на крючок запер и меня подвел к иконам. Я испугалась.

“Вот что, друг мой, или ты обещайся эту мысль бросить, или я должен тебя сразу от Церкви отлучить. Вот выбирай!” — такой строгий стал.

Я плачу, прошу, чтоб меня от Церкви не отлучать.

Тогда он велел мне переехать в Оптину к сестре — сестра у меня здесь жила в сиделках, — и сестру велел к нему привести, а потом уже при ней сказал мне: “Приезжай сюда жить, а не то сама на себя пеняй! Я тебе при свидетелях говорю”.

И три раза повторил это.

* * *

Переехала я в Оптину, а Мельхиседек стал мне письма писать.

Батюшка велел все письма, что я вообще получала, сначала приносить ему, а уж потом распечатывать. Письма, что ко мне от других писались, он, бывало, перекрестит и сразу отдаст мне читать, а Мельхиседековы положит к себе в карман и носит недели по три.

Потом примет меня и скажет: “А мы-то с тобой еще письма не прочитали. Ну, читай!”

А я начну читать и ничего разобрать не могу. Все у меня в глазах мелькает, строчки сливаются.

Так я и не знаю, что он там писал.

* * *

Потом мама моя на Рождество за мной приехала, — домой увезти меня, а Мельхиседек 75 миллионов дал на дорогу.

Я прихожу к батюшке, рассказываю и домой прошусь, а он мне в ответ: “На все четыре стороны”, — и ушел к себе в келью. Я ждала его, ждала — а он не выходит. Ушла я домой, а после повечерия опять прошусь к нему, а он не принимает: “Я ей все сказал”.

Наконец, упросили его, принял он меня и маму велел позвать, а как вошла она, так строго на нее напал: “Ты зачем сюда? Молиться или людей из монастыря выманивать? Вот поговей у нас, да и уезжай домой, а дочка теперь не твоя, а Божья”.

Мама моя смирилась и стала сама меня оставлять в монастыре.

Так я домой и не уехала.

* * *

Страхования у меня начались — батюшка мне велел читать молитву: “Господи, от страха вражьего изми душу мою”, а потом велел каждый день в три часа дня читать три раза “Богородицу”, а потом “Господи, помилуй” и “Боже, милостив буди мне, грешной”.

* * *

Когда батюшку арестовали и посадили в больнице, сестра моя пробралась к нему и спросила, как нам дальше жить, к кому обращаться.

Он ее направил к о. Никону и сказал: “Тебя в Оптину Божий Промысл привел, а Ириша пусть домой едет — она здесь по недоразумению”.

А я все-таки сама захотела спросить о себе и тоже пробралась к батюшке, и он мне сказал: “Ты к о. Никону[166] обращайся, сначала лично, а потом будешь письменно”.

А я тогда батюшки Никона не знала совсем и боялась.

Стала я спорить с батюшкой: “Я лучше буду относиться к о. Мелетию, прежнему моему духовнику!” А батюшка мне: “Нет на это моего благословения. Относись к о. Никону”.

Так и перешла я к о. Никону и очень была довольна.

Потом я пошла к батюшке в Холмици, прошу у него наставления, а он говорит:”Кто у тебя духовник?”

— Отец Никон.

— Нет! Нет у тебя духовника.

Я смутилась. Отец Никон тогда еще в Козельске жил.

Потом батюшка открывает книгу Иоанна Златоуста и говорит: “Видишь, как Олимпиада скорбела, когда учитель ее на корабле в ссылку пошел. А Златоуст-то как страдал. Там, в ссылке, климат был неподходящий, вот и болел он лихорадкой и другими болезнями”.

А я говорю: “Батюшка, к чему вы мне эту книжку показываете? Я и дома прочесть ее могу. Вы мне лучше скажите что-нибудь”.

А батюшка все свое продолжает.

Тут Мария (монашка, жившая у батюшки) вошла, требует, чтобы мы уходили, — батюшка нас и отправил и велел идти на Ивановку, 15 верст лесом, а дело было к вечеру. Мы послушались, пошли, а навстречу нам едут о. Никон с о. Геронтием[167], расспросили нас и повернули нас в Холмищи. Там мы и заночевали.

О. Никон говорит: “Похоже, что батюшка мне ссылку предсказывает. Вот я сам спрошу у него”.

Пришел к батюшке и говорит: “Почему вы мне ничего о ссылке не говорите, а моих духовных чад смущаете?”

А батюшка в ответ ему: “Прости, отец Никон. Это я испытывал любовь к тебе твоих чад духовных. Это я пошутил”. И вытащил ватную скуфью с наушниками, взял у о. Никона его летнюю, а эту — теплую — надел ему на голову.

О. Никона выслали на Север (Соловки, потом Пинега) в день Иоанна Златоуста.

* * *

О Насте, сестре моей.

Бывало, на общем благословении возьмет батюшка ее за руку и скажет: “Вот, почтенные посетители, представляю вам эту девицу. Она сюда прислана Промыслом Божиим. Она — херувим”.

Рассказывает Феничка[168]

Мой духовный отец о. Павел посоветовал мне обратиться к Оптинским старцам за разрешением моих некоторых вопросов. По его слову я поехала в Оптину, не зная даже, в чем состоит старческое руководство.

Сначала я попала к батюшке Анатолию, а через несколько дней — к батюшке Нектарию. Он мне дает книгу Брянчанинова — об умной молитве, написанную литературным, а не специфически монашеским языком.

Я читаю и думаю: как они здесь читают такие книги! Ведь такой язык для них страшно труден и непонятен.

На мои помыслы батюшка отвечает тончайшей улыбкой:

— Конечно, мы малограмотны и таких книг читать не можем — то ведь для таких образованных барышень[169] как ты, написано.

Тут я не выдержала, бросила книгу и упала перед ним на колени.

* * *

Потом я еще два раза приезжала в Оптину, к старцам ходила, но спрашивать их стеснялась, и поэтому я от них никакого указания и не получала.

Потом уж я о других, тоже молчавших, у старца спрашивала: “Батюшка, почему вы им ничего не скажете?”

А он говорит: “Потому что они и не спрашивают”.

* * *

Во вторую мою поездку духовный отец мой просил, чтобы я обязательно привезла ответ от старца Нектария на его письма. Я робко–робко прошу батюшку, а он говорит мне — обожди до завтра, а завтра извиняется — письмоводитель не пришел, и просит меня еще до завтра обождать, — так он меня две недели мучил.

У меня не хватило бы смелости беспокоить его для себя, а для духовного отца моего должна я была, и с такою мукою и застенчивостью все просила батюшку дать наконец ответ, а он все откладывал.

Я решила уехать. Не взяв благословения у старца, пошла на вокзал. Тут уж поезд должен сейчас подойти, а у меня такая тоска, такое желание вернуться в Оптину и все-таки получить ответ для отца моего духовного, что я не выдержала и побежала обратно. А батюшка встречает меня улыбкой и подает мне уже запечатанное письмо.

* * *

А когда третий раз я приехала, батюшка оставил меня жить в Оптиной, а я ведь приехала налегке, без вещей, — рассчитывала на неделю, а прожила год.

Тут уже батюшка стал меня воспитывать духовно. На вопросы мои не отвечал: “Нам с тобой торопиться некуда, у нас год впереди”, — а повел меня путем суровым.

Все мои помыслы обличал он до мелочей.

Помню, я раз в зеркало поглядела и подумала: “Какая я белая стала”, — а когда пришла к батюшке, он при всех стал передразнивать меня: стал на меня так глядеть, как я на себя в зеркало глядела, и спрашивать: “А почему ты такая белая?” Тут уж я перестала глядеться в зеркало.

* * *

Зима наступила, а у меня веревочная обувь и нет теплой одежды. Перед тем легкие у меня были в плохом состоянии. Хожу я по снегу почти, можно сказать, босиком, — и ничего, не простужаюсь, а батюшка спрашивает меня:

— Феничка, тебе не холодно?

— Нет, батюшка, за ваши святые молитвы — ничего.

Тут он говорит:

— Я тебе скоро теплую ряску дам.

— Как ваша воля.

А на следующий день подходит ко мне монашка и говорит:

— Одна дама хочет вам теплую ряску дать, она видеть не может, как вы по такому холоду раздетая ходите.

Я вспомнила батюшкины слова и поблагодарила.

* * *

Бывало, возьмет меня батюшка к себе, прижмет мою голову к своему сердцу и дремлет.

А я боюсь пошевельнуться, чтобы не потревожить его; все тело затечет.

Тогда я потихоньку начинаю целовать его руки, чтобы разбудить его.

А он проснется, посмеется и отпустит меня; а ни на какие вопросы мои не отвечал, так что я утешалась и расстраивалась сразу.

* * *

Уехал батюшка к Василию Петровичу на хутор. Поехали мы с Надей за ним, а потом и в Холмищи перебрались.

Однажды батюшка посылает меня из Холмищ к Василию Петровичу, уже под вечер, — но все как-то задерживает меня под разными предлогами и только под конец говорит: “Ну, теперь иди”.

Прощаясь, спрашивает:

— А ты не боишься?

— Нет, за вашей святой молитвой не боюсь.

Прихожу на хутор, а там все ужасаются: “Как это вы прошли, еще четверти часа нет, как наши собаки выли на волка”.

И правда, по дороге видела я огромные свежие следы.

* * *

Тут на хуторе батюшка велел мне однажды затопить у него печь.

Я дрова принесла, две вьюшки открыла. Батюшка сам, благословясь, поджег дрова, а дым как повалит в комнату.

Батюшка мне говорит:

— А открыла ли ты вьюшки?

— Открыла, — отвечаю.

— А ты еще посмотри.

— Нет, батюшка, и смотреть нечего. Знаю, что открыла.

А дым все валит и валит в комнату. Батюшка вышел на крыльцо. Там ветер. Стоит батюшка, воротник поднял, а ветер треплет его седые волосы.

Идет келейник Петр и спрашивает меня: “А вы все три вьюшки открыли?”

Я обомлела: “Нет, только две”.

Петр побежал открывать третью. Я прошу у батюшки прощения и умоляю пойти ко мне (я в том же доме на другой половине жила), а он не соглашается. Так и простоял он на крыльце, пока комната его не очистилась от дыма — живым упреком моему непослушанию.

* * *

Батюшка предупреждал меня: “Когда пойдешь в Оптину, не заходи к друзьям своим, к которым ты всегда заходишь”. Но я не послушалась: от непослушания моего проистекли обстоятельства, благоприятствующие греху, — и вот лег на меня смертный грех, и батюшка меня прогнал от себя. Вернулась я к себе в комнату и упала на пол в последнем отчаянии.

Чувствую — батюшка незримо встает около меня и подымает меня.

Пришла я в себя, пережила я кое-как это горе, но два года после этого не принимал меня старец.

Потом принял и сказал: “Больше смертного греха не совершишь ты вовек”.

* * *

Однажды почувствовала я ненависть к одной близкой батюшкиной духовной дочери. Мучилась я этим искушением и призналась старцу, а он в ответ дал мне прочесть историю Иосифа — как братья позавидовали пестрой одежде; и поняла я — корень ненависти моей зависть. И тут я почувствовала умиление сердечное.

* * *

Однажды он подвел меня к иконам, поставил и сказал: “Читай “Богородицу” до тех пор, пока Она тебе не ответит: “Радуйся”.

А сам ушел.

Я читаю и думаю с ужасом, как же это будет? — и никакого ответа не слышу.

Тут входит батюшка и дает мне поцеловать свой наперсный крест. Тогда меня охватила неизъяснимая радость.

* * *

Это было в Холмищах. Батюшка вынес блюдце с водой и ватку и стал, крестя меня, обмывать водой все мое лицо. Я смутилась и подумала: “Не к смерти ли он меня готовит?” На следующий день я помогала снимать с чердака оледенелое белье. Я стояла внизу, а мне передавали белье сверху. Вдруг кто-то уронил огромное, замерзшее колом одеяло, и оно ударило меня по лицу. Такой удар мог бы меня серьезно искалечить, но у меня на лице не оказалось даже синяка или царапинки.

Я пошла к батюшке и рассказала ему: он молча снова обмыл мне лицо таким же образом.

* * *

Однажды я вхожу в Холмищах на его половину и слышу из прихожей через запертую дверь, как батюшка в приемной кого-то укоряет или что-то требует очень громким и грозным голосом. Мне странно и страшно. Это не походило на обычную манеру батюшки, и я подумала: “Кому же это так достается?”

Когда я прочла молитву — батюшка открыл дверь.

В комнате никого не было.

* * *

Батюшка часто говорил: “Когда я болен, я скорблю, а когда я здоров, не умею пользоваться своим здоровьем”.

О детях батюшка говорил: “Если дитя в младенчестве сердится, то уже согрешает”. “Чтобы дети не хворали, надо их часто причащать”.

“Чтобы избежать соблазна, надо смотреть прямо перед собой, а не косить по сторонам”.

Раньше я часто совершала мысленно крестное знамение. Батюшка объяснил, что этого нельзя делать. “Если ты хочешь благословить какое-нибудь лицо или предмет, то можешь себе их представить мысленно, но крестное знамение — совершать физическим движением”.

“Когда бьют часы, крестись, чтобы огражден был следующий час”.

Однажды одна женщина написала батюшке, что она страшно нуждается. Он заплакал: “Подумай, у нее даже хлеба нет”.

“Все четыре стороны комнаты надо крестить перед сном”.

Он позволил заочно брать у него благословение. Я спрашиваю — когда? Он говорит: “Церковь молится утром, в полдень и вечером”.

Однажды он подарил мне белую вышитую рубашку и велел ее носить. Я спрашиваю: “Батюшка, это смирительная рубашка?” Он смеется: “Нет, благодатная”.

* * *

Он обличил скрытные мои страсти, о которых я и сама не подозревала: так обычно я щедра и нерасчетлива.

Вдруг он мне говорит:

— Есть ли у тебя деньги?

— Есть.

— Сколько?

— Десять рублей.

— Одолжи мне их.

И вдруг я чувствую, что мне жалко их отдать ему. Я говорю ему в ужасе: Батюшка, простите, я и не знала, что я такая.

А он смеется.

* * *

У Марии была чашка, которую батюшка подарил ей в день ее пострига, и батюшка не раз говорил Марии: “Убирай ее, чтобы ее не разбили”.

Однажды я мыла посуду и нечаянно разбила блюдце от этой чашки.

Иду к батюшке и потихоньку прошу прощения. Он отвечает мне: “Бог простит”.

Мария, узнав, что блюдце разбито, устраивает истерику.

Батюшка утешает ее и бранит меня при всех: “Ведь какая злоумышленность! Ведь Феня нарочно разбила блюдце, чтобы досадить бедной Марии”.

Я шепчу батюшке, становясь на колени: “Не все же молоком кормить, надо и твердой пищей”.

Он молча пожимает мне руку, но продолжает громко бранить меня.

После этого он целую неделю не принимает меня. Я бодрюсь. Наконец я вношу к нему самовар, ставлю на табурет и радуюсь, что вижу его наедине. Он благословляет меня, а я, схватывая и задерживая его руку, говорю: “Батюшка, отчего вы меня не принимаете? Теперь я не пущу вас, пока вы меня не примите”.

Тогда батюшка делает непередаваемое брезгливое движение, отмахиваясь от меня, как от жабы. Я не выдерживаю и начинаю плакать. Тогда он мгновенно смягчается, принимает меня и смеется: “Вот твои глазки и оросились. Мне этого только и нужно было”.

Рассказ Эллы Петровны

Я каждый день вспоминаю батюшку Нектария. Когда у детей моих несчастье, я говорю ему: “Ты их взял, ты их и веди”.

В первый раз я пошла к нему со старшей дочерью; полдороги мы ссорились: у нас в селе появился молодой человек — я ничего о нем не знаю — знаю только, что юрист, образованный, ну, интересный, а какой он человек — не знаю, а у моей дочери начинается к нему любовь.

Мы раньше с ней были как одна душа, а теперь она тянется к чужому мужчине, говорит мне, что хочет выйти замуж. А у меня ревность и страх отдать ее. Только около самых Холмищ мы примирились.

Входим к батюшке, он сразу нас принял, и такая ласка от него. Посадил нас и спрашивает: “У вас, может быть, недоразумение между собой?” А мы говорим — нет.

Потом стал он говорить, что девочке моей — благословение сразу выйти замуж (они хотели год ждать, переписываться, проверять себя, а он говорит — сразу), и чтобы я взяла их в дом, — я представила себе, что она на моих глазах уходить будет с женихом, что они будут к обеду опаздывать — ведь ему все равно, что обед на два часа позже; сердце мое на куски рвется, а батюшка все говорит, и я стала послушная, кроткая, любезная.

“Вы сделайте ей новое платьице и обвенчайте — в церкви обвенчайте ее”, — и несколько раз повторил, чтобы платьице, а сам на мою девочку все смотрит, и лицо у него светится, понимаете, по–настоящему светится.

Я говорю, что у нас средств нет, а батюшка говорит — добрые люди помогут.

И правда, добрые люди помогли. Все у нас было, всякое печенье к чаю, ужин только вышел скромный, а венчались в Москве в церкви, и я такую благодать чувствовала, как у батюшки.

Потом батюшка стал говорить с нами, как старый джентльмен — о живописи, о науках — так любезно; и подарил коробку мармеладу.

Через год после свадьбы девочка моя стала ждать ребенка. Очень тревожилась и спрашивала батюшку, как она должна поступать. Он все ей написал — ходить тихонько, не торопиться, тяжелого не поднимать, и что все будет благополучно.

И, правда, роды были знаменитые.

Потом младшая девочка моя пошла к нему. Он сказал ей, чтобы она сейчас готовилась в педфак, а на двадцатом году выходила замуж, и что тогда жених сам явится.

Теперь ей как раз двадцатый год идет.

— А Православие, Элла Петровна, вы приняли?

— Нет. Батюшка и не заставлял меня. Он понимал, что я старый человек и мне веру менять трудно. Но я знаю: у него была та благодать, которой в нашей Церкви нет, — и такая любовь была. Я приду к нему, нагну к его коленам свою старую голову и всю тяжесть отдам ему.

И плачет…

Рассказ Василия Петровича о рабе Божией Марфе

Была у нас работница — старушка Марфа. Батюшка очень любил ее, благословлял всегда.

Она совсем нищая была. Родные у нее кое–какие были, так они ее из дому выгоняли, ругали, били даже.

Стала она жить у нас, работала как раба купленная. И в церковь чуть ли не раз в год ходила — поговеть или на Пасху.

А как ее Господь перед смертью утешил: вижу я — совсем помирает она, велел я запрячь лошадь да свезти ее в село причастить.

Обычно батюшка наш причащал больных в сторожке, а тут велел для Марфы церковь открыть. Возвращается она домой, а лицо у нее такое светлое: “Уж как меня, Васильюшка, Господь утешил. У самого алтаря батюшка причащал меня”.

Лежит Марфа на лавке, уже нет сил ходить, а то все перемогалась, ходила. Жена говорит: “Помрет она тут, мы ее бояться будем. Вези ее к родным или в больницу”, а я смотрю — у Марфы слезы на глазах.

Не бойся, голубушка, никуда я тебя не повезу. Лежи, поправляйся.

Осталась она у нас. Только вхожу я к ней, вижу, ножку спускает она на пол, словно встать хочет, а сама стала клониться набок, и головка запрокинулась. Я подбежал, поддержал ее, а Марфа потянулась и тут же умерла, как уснула. Такая блаженная кончина! Я сейчас же послал за родными, за монашкой, Псалтирь читать; обмыли ее, положили, лежит она, как живая, и ни у кого к ней страху нет. Я потом спрашиваю у батюшки Нектария: “Почему мы ее не боялись, а других покойников боимся?”

А он говорит: “Около праведных нет страха. Тут святые ангелы у тела, и душа их чувствует и не боится. А если человек грешный был, то у тела злые духи, а душе от тела сразу отлучиться нельзя. Вот она и видит врагов своих и полыхается. Отсюда и наш страх”.

Марфа уж очень добра была. Что ни дашь ей — все раздаст.

Подарил я ей полушубок, она к обедне надела, а на следующий день опять раздетая ходит…

“Где полушубок?”

Отворачивается: Племянник у меня бедный, ему нужнее.

Я ей тогда из старенького кое-что сшил — опять не носит. Девчонке отдала какой-то.

Жена сердится: “Что ты, Марфа, все отдаешь, на тебя не наготовишься. Да ты вспомни, как тебя били да ругали”.

А Марфа смеется: “Они молоденькие, им нужнее”.

И полушалок еще отдала, себе на голову тряпку повязала, ходит грязная.

Я говорю: “Мне и есть из твоих рук противно. Сшейте ей холщовые фартуки”. Ну, фартуки она уж носила, а на голове тряпка по–старому.

Животных она еще очень жалела. Как овца ягнится, плакала Марфа от жалости и ягнят на руках носила…

А с батюшкой Нектарием некогда ей было разговаривать, когда он жил у нас. Только благословением его утешалась.

Однажды батюшка вышел в поле погулять, а Марфа белье несла на реку, корзиночка у нее на плече. Поспешила она батюшку под локоток поддержать, да сама и споткнулась; а батюшка подымает ее, смеется и крестит: “Видишь, меня хотела поддержать, а сама упала”.

Вот и пошли они оба — старенькие: батюшка в шляпе соломенной, а Марфа его под локоть поддерживает, а на другом плече у нее корзинка с бельем.

Письмо старца Нектария к Нине Владимировне

Благодарение за поздравление и за доброе благонамерение. Благословение преподаю позаботиться о здоровье и не пренебрегать замечанием, что в холодное время (а у тебя это есть — по–летнему) необходимо для тебя одеваться потеплей, хотя неуклюже. И вот тебе в начале нового года предъявляю урок жизни, чтобы не пренебрегать собой и жизнь проводить с рассуждением и соразмерностью, и это будет на пользу, и сама будешь покойна, и посылаю тебе благословение взять у доктора удостоверение и похворать недельку в добром здравии. Если желаешь, то приезжай на каникулы и теперь к нам в Холмищи, затем посылаю тебе самое лучшее пожелание душевное и сердечное.

И. Нектарий

Рассказ м. Анны Полоцкой

Когда я в первый раз попала к батюшке Нектарию, он меня сразу принял. Я очень обрадовалась.

Татьяна перед тем мне говорила, как трудно к нему попасть, и уговаривала меня во всем слушаться его. Без ее слов я бы его испытаний, что потом были, и перенести бы не могла.

Принял меня батюшка и велел по четкам читать “Богородицу” и класть земные поклоны, а сам к себе ушел. Три раза прошла я четки. Тут он входит и садится в кресло.

Я хочу перед ним встать на коленки, а он не позволяет.

— Садись, матушка, тут рядышком, — и стул мне пододвинул.

Стал он меня спрашивать, как мое имя, и давно ли я в монастыре, и какие у меня склонности, и какие искушения были, и какие у меня самые тяжкие грехи.

Я плачу, говорю ему.

Потом он ушел и опять велел мне молиться Божией Матери и еще сказал: “Ты живи с Таней. Это не меня, грешного, благословение, а так Сам Господь и Божия Матерь желают”.

А у нас с Таней были несогласия перед тем, но тут я сразу смирилась. Вернулся батюшка и вынес акафист Божией Матери “Державной”: “Вот, читай, и я с тобой буду молиться, а то за суетою мне все некогда”.

Я говорю: “Батюшка, я плохо читаю”, а он: “Ничего, ничего, Господь тебе поможет”.

И вправду, я ничего читать стала, — печать гражданская, крупная. Потом батюшка опять ушел и принес мне другой, рукописный, акафист — Господу Иисусу, я уж не помню, как он называется, только читать его надо в скорбях. Тут я поняла, что жизнь моя будет скорбная.

Велел мне батюшка стать на колени и читать его, сам поставил меня на колени и ушел.

Читаю я, а он не возвращается. Час прошел, другой, батюшка входит, а на меня внимания не обращает — я все стою на коленях, как он поставил. Других посетителей стал он принимать, а я все стою. Затекли у меня ноги, слабость такая — упаду сейчас, в голове мутится, строчки сливаются, уже читать не могу и молиться не могу, и все иконки я у батюшки пересмотрела, всем перемолилась, а все стою, и батюшка никакого внимания на меня не обращает.

Поставил он так меня — 12–ти часов еще не было, а тут уже к вечерне ударили — половина пятого. Подошел он тогда ко мне и поднял меня. Я сама и подняться не могла — и низко поклонился мне: “Благодарствую за твое послушание”.

А потом говорит о. Севастьяну: “Веди ее за руку к себе в келью и скорей накорми. Дай ей моего супу”, — и сам принес мне тарелочку супу.

На следующий день прихожу я к батюшке, а он меня не принимает: к о. Анатолию. Как я ни прошусь, он все свое: к о. Анатолию. Четыре дня он так мучил меня. Только батюшка Анатолий (к нему я на благословение ходила) укреплял меня: “Пусть он тебя гонит, а ты не уходи. Он тебя примет непременно”.

Все силы я потеряла, лежу в хибарке на диване и плачу. А в то время у батюшки была Татьяна Смоленская. Выходит она от него и громко — на всю хибарку — говорит: “Где тут м. Анна Полоцкая?”

Я отзываюсь. “Так вот, матушка, батюшка велел мне принять тебя к себе, накормить и успокоить — мать Анна совсем умирает, ты постель постели, умой ее”.

Пошла я с Таней, рассказала о своем горе, а она меня утешает: “Завтра тебя батюшка непременно примет”. А я не верю уже. Утром так я разболелась, что и в хибарку не пошла, а батюшка встречает Татьяну: “Где мать Анна? Привела ли ты ее с собой?”

Та объясняет, что я больна, а батюшка велит мне вечером непременно прийти.

Прихожу. Батюшка всех принимает, а меня нет. Наконец самой последней принял он меня и так утешил, обласкал, — говорит: “Ты мне сразу понравилась. Ты смышленая девочка, а я малоумен. И уж не знаю, как мы с тобой поладим, разве только ты мое малоумие примешь благоразумием. Ты мне сразу понравилась”, — и назначил, когда к нему прийти на исповедь. <…>

* * *

Потом приехали мы вместе с Таней. Таню он принимает, ласкает, всякими именами называет, а на меня никакого внимания. Горько мне стало, и пошли у меня помыслы: “Хоть бы мне знать, считает ли он меня своей духовной дочерью. Если считает, тогда все перенести можно, а если нет, напрасно я и приезжала”. И не прошли у меня еще эти помыслы, как батюшка зовет меня к себе, обнимает и говорит: “Ты мое родное дитя, ты мое ближайшее чадо. Ты знаешь, что я считаю тебя одной из самых своих близких, и никогда этого не забывай. Всегда помни, что я сейчас говорю тебе”. И так утешил меня — на всю жизнь помню…

А на следующий день опять перестал меня принимать.

Загрузка...