О. схиигумен Герман родился 20 марта 1844 года в г. Звенигороде Московской губ. и при крещении был наречен Гавриилом[38]. Родители его Симеон, и Марфа Гомзины[39], из мещанского сословия, были люди благочестивые: любили посещать храм Божий и совершать дела благотворительности. Симеон Гомзин родился в 1805 году, за 7 лет до войны с французами; был стекольщиком. И когда он проходил по улицам со своим ящиком, бывало, бедные жители просили его вставить им стекло. Он никогда не отказывал и платы за работу не требовал. Часто возвращался он с опустевшим ящиком и без денег. Человек он был образованный по тому времени: составлял бумаги и прошения. Всеми был уважаем и любим. Он обладал прекрасным голосом, басом, и постоянно пел в хоре, на клиросе и дома.
“Отцу моему, — говорил Гавриил, — мать моя (день ангела матери 1 сентября) понравилась. Однажды он подошел к дому ее, стукнул в окно и говорит ее матери: “Купец пришел, соседка, нет ли у вас живого товару?” Та поняла и говорит: “Есть, как же не быть”. А он просунул в окно три золотых и говорит: “Готовьте угощенье: я вечером приду!” Приготовили угощение, и вечером отец пришел со своими товарищами; и так дело окончилось”.
Семья их состояла из 2 дочерей (Натальи, скончавшейся 22 лет девицей, и Феклы, бывшей замужем и умершей в 70 году, после рождения ребенка, в Петрограде) и из 4 сыновей, из которых о. игумен был младший (да еще самой младшей дочери — Анастасии, после рождения которой умерла мать; ребенок также умер). Всех детей у родителей было 10; но те умирали совсем малолетними[40]. Старшая сестра о. Германа, Фекла, была старше его на 9 лет и всегда противилась его желанию идти в монастырь. Перед смертью она страшно мучилась, и доктора сказали, что ее можно спасти только операцией. Ее перевезли в больницу, операция была очень тяжелая. Больная кричала: “Что вы делаете со мною? Изверги, кровопийцы, живодеры!” Во время операции ее приобщили Св. Таин, а после операции она умерла. Ребенок также умер. Хоронил ее о. Герман, 30 лет от роду, уже постриженный в рясофор[41].
“Мать моя, — рассказывал батюшка, — родила детей с большим трудом и болезнью; так трудно ей бывало, что перед рождением каждого ребенка она готовилась к смерти, пила святую воду с артосом, так как приобщаться часто тогда не считалось возможным.” Она как бы предчувствовала, что умрет от родов; и действительно умерла после рождения последнего ребенка, дочери Анастасии, когда Гавриилу было всего 4 года, а матери его было 37 лет.
О. игумен так вспоминал о кончине своей матери:
“Бабушка разбудила нас ночью и сказала: “Дети, молитесь! Мать умирает”. Мы тут же, лежа на полу, стали молиться. Отец сильно скорбел, убивался, рыдал, а потом головою грохнулся об угол или об стену, где попало, а бабка водила мать вокруг стола. Потом нас подвели к ней; мы стояли, ничего не понимая. Помню, как мать звала брата Ивана и просила его посветить ей.
— Ванюша, я тебя больше всех люблю, — говорила она, — что же ты не посветишь мне?
У нее уже мутилось в глазах.
Умерла она на следующий день, 22 октября, в день Казанской Божией Матери”[42]. Отца дети любили, но и боялись, потому что он был строг.
“Бывало, — рассказывал батюшка, — играем мы на улице и издали слышим, отец идет по горе к дому и поет, а мы тотчас все врассыпную — кто куда: под кровать залезем или за шкап спрячемся; потому что отец не любил, когда мы играли на улице, и видел нас издали. Отец придет домой, повытаскивает нас отовсюду за шиворот и поставит на колени перед иконами:
— Читайте, — говорит, — молитвы “Отче наш”, “Богородицу”!
А бабушка за нас заступается:
— Полно тебе детей-то мучить! Брось!
А сама за нас отцу в ноги кланяется, прощения просит!
Маленький я был забавным: толстенький, неуклюжий такой, и братья старшие надо мною потешались. Бывало, скажут:
— Ганя, а Ганя! Сделай “трясучку”!
А я сожму кулачки крепко–крепко и начну трястись: их это очень забавляло. А то еще помню: сестры шелк мотают, а мать на погребе масло сбивает. Братья меня учат:
— Ганя! Поди скажи матери: “Ком масла”.
Я сейчас же встану и иду, переваливаясь, к матери. Порог высокий, я с трудом перешагну через него и говорю:
— Мама!
— Что, голубчик?
— Мама! Ком масла!
— Спасибо, родной сынок, спасибо! — говорит она и гладит меня по голове.
Раз как-то брат Иван, который постарше меня был на два годочка, зовет меня на улицу, — а дело было зимой, и мороз крепкий стоял, — и говорит:
— Ганя, смотри, вот решетка железная, оближи ее — вкусно!
Я сейчас же послушался; а язык-то у меня прилип к решетке, да так крепко, что не оторвать его никак. Очень больно было, я плакал, кричал; наконец, кое-как отделился язык, на железе мясо осталось, а на языке у меня две глубокие ранки образовались и долго болели; метки и до сих пор остались. Мне было тогда лет 6, а брату — 8. Слава Богу за все!”
“После смерти матери, — рассказывал батюшка, — я остался 4 лет, и отец отдал меня на воспитание тетке Матрене, моей крестной[43], жившей тоже в Звенигороде, но в посаде — слободке. Домик ее был против Саввинского монастыря, где покоятся мощи преподобного Саввы, ученика преподобного Сергия. Монастырь стоит на горе, рядом с ним—собор, очень это красиво[44]. Помню я, как меня тетка будила раз к Светлой заутрени:
— Вставай, Ганя, вставай! Пойдем в церковь!
Я вскочил: слышу звон чудный, и церковь вся освещенная; а спать хочется, голова клонится к подушке; и я опять засыпаю. А утром плачу:
— Тетя! Отчего ты меня не разбудила?
А она меня разбудила, да я опять заснул, да и проспал”.
У тетки Гавриил прожил до 8 лет. Мальчика посылали учиться в школу, он учился охотно и особенно успевал в Законе Божием. Грамоты в доме тетки никто не знал; и когда, бывало, мальчик просил тетку: “Спроси меня урок, знаю ли я?” — она отвечала: “Ничего не знаю в грамоте”.
Батюшка вспоминал, как на последнем экзамене Закона Божия он отвечал толкование на слова из Символа веры: “И паки грядущаго со славою судити живым и мертвым, Егоже Царствию не будет конца”.
После этого экзамена учение мальчика Гавриила окончилось по той причине, что для дальнейшего образования требовалось затратить 5 рублей на покупку книг, а это показалось родным слишком большой суммой[45]. Отец посоветовался с теткой, и они решили, что слишком это дорого, да и будет с него: “Мы прожили, и он проживет”.
“На этом и окончилось мое образование, — добавляет всегда батюшка. — А мне очень хотелось учиться”.
Про жизнь в Звенигороде батюшка вспоминает, что еще маленьким мальчиком его посылали продавать в лукошке капустную рассаду.
“Несу я за плечами на ярмарку у преподобного Саввы; народу много на ярмарке. Я одному предложу, другому — никто не берет. Иногда дадут одну копеечку или две; а я и рад; и иду покупать себе гостинцу…” А иногда мальчик возвращался после неудачного старания целого дня с увядшей рассадой на лотке; а просил он за нее всего пятачок.
В монастырь за хлебом бегали, бегали по монастырю, просили хлеба. Трапезный говорил: “Ударят к “Достойно”, тогда приходите”.
В Саввином монастыре жил 50 лет иеромонах о. Даниил, дядя батюшки. Он все звал Гавриила к себе в монастырь, но тот стремился в Гефсиманский скит и спрашивал схимника о. Иоанна: “Научи меня монашеству”.
“Отец мой ушел в скит, когда я еще жил в Звенигороде; мне было 9 лет”. Старший брат батюшки содержал питейное заведение и взял мальчика к себе. Он всячески старался приучить брата помогать ему в этом деле. Много дурного приходилось видеть здесь мальчику, да и жилось ему у брата нелегко. Жена его обращалась с ним грубо, ласки он от нее не видал. Жена брата была молода и вела себя плохо. Гавриил рассказывал про нее брату, он ее бил, а она мальчика за это. “Правда, я ябедником был, а ей обидно было. И я часто плакал от побоев где-нибудь в углу; а брат Иван, проходя, утешал меня, говоря своим картавым выговором:
— Терпи, Ганя, терпи! Терпение все преодолевает.
Или:
— Бог терпение любит”.
Когда мальчику исполнилось 10 лет, брат взял его на жительство в Москву для обучения живописи. “Помню, — рассказывает батюшка, — как я в первый раз въезжал в Москву. На возу положен был весь скарб домашний, поклажа вся; шкапы со всем добром сестры; а на самом верху поклажи, на шкапу, посадили меня. Сидел я и смотрел сверху на Москву, на улицы, на дома, на прохожих, на освещенные лавки. Очень мне интересно было. Помню, подъезжаю к Дорогомиловской заставе, а меня пугали, говоря:
— Солдат придет, тебя бить по ногам будет.
— Так я лучше слезу.
— Нет, ничего, сиди.
Подъехали к заставе. Возы остановили; и солдаты стали пиками их ворошить и осматривать, нет ли чего запрещенного. Я испугался, сердце замерло, а солдат говорит:
— Видно, в первый раз!
Потом, слава Богу, проехали. Брат мой жил на “Балканах”[46]. В начале Грохольского переулка был пруд, теперь он засыпан и из него садик сделали. Вот там я и жил сперва, а потом — тут же, недалеко на “Балканах”, в Протопоповском переулке[47]. Кругом нас было много садов. Иду, бывало, а через стену висят ветви с яблоками: и я часто возьму камушек да сшибу себе яблочко”.
Еще вспоминал батюшка о схимонахе Иоанне из Саввинского монастыря, будущем строителе Зосимовой пустыни. Он просил о. Даниила научить его настоящему монашеству. Тот отвечал: “Да какое наше монашество? А как постригли меня, да на другой же день дали палку в руки и собирать послали на обители — вот какое нынче монашество”.
Брат открыл трактир в том самом доме, где он жил. А маленького брата Гавриила отдал в обучение к живописцу Василию Яковлеву, который жил у Николы Звонаря, в Звонарском переулке[48], в доме Фалеева. Нелегка была и здесь жизнь отрока Гавриила. Брат был хороший, но его жена не проявляла ни заботы, ни ласки к мальчику. Даже обращалась с ним грубо и жестоко. И ему часто приходилось вспоминать мудрое наставление брата: “Терпи, Ганя, терпи! Терпение все преодолевает!” Ему приходилось в трактире быть свидетелем самых безобразных сцен. И вообще вся обстановка представляла бесконечные искушения и соблазны для Гавриила.
“Я, — рассказывает он, — начал учиться у живописца, постепенно изображая руки, глаза, голову; и довольно скоро научился. Живописец меня полюбил; и у него я проработал 4 года. По условию с отцом он должен был меня не только обучать, но и одевать; в будущем он надеялся взять меня к себе в помощники. Но они не поладили с отцом. Отец хотел такого условия, что если он плохо выучит меня, то отдал бы ему меня доучиться. Это условие показалось художнику неисполнимым. Пришлось уйти, пожить у брата. Лучше бы я остался у прежнего хозяина, а то пришлось поступить к другому хозяину еще на 4 года. Мастеров у этого хозяина не было, а детей была целая куча. Человек он был благочестивый, но любил и выпить. Бывало, помню, работаю, он запоет: “Помощник и Покровитель”, и мы за ним. А то потихонечку сунет пузырек из-под лаку и пошлет за шкаликом, чтоб жена не видала. Я был товарищем его сына. Жили мы, ученики, и его семья очень благочестиво. Достал я книжку “Наставление в христианской должности” святителя Тихона Задонского[49]. Прежде сна мы молились, просили друг у друга прощения и в ноги кланялись друг другу; потом постарше стали, показалось нам это стыдно, и мы стали прощаться за руку. В это время мне очень хотелось видеть Бога, и я старался молиться, закрыв глаза, даже когда шел. От этого я, конечно, натыкался на тумбы, но испытывал сладость. Я обрел благоволение у священника и богомольцев в богадельне. Батюшка, который часто меня видел, сказал мне однажды: “Приди, мальчик, ко мне”. Вот я однажды к нему пришел, он дал мне книжку Димитрия Ростовского “Мысли о Боге”. И все мы ее читали. Он дал мне еще 2 листика: “Никто же добре путь к небу не совершает, кто с Богом не начинает”. Другой раз он дал мне девятичинную просфору. Прихожане в церкви привыкли ко мне, мальчику в мазаном халатике… “Кто такой, — спрашивали, — мальчик в рубашке вышитой?” И очень любили, как я клал всю службу земные поклоны до конца; всю службу, бывало, на коленках стоишь, весь точно горишь. А я, бывало, мокрый от пота; распотеешь, как куренок, а все с жаром молюсь: это по наставлению святителя Тихона. Богомольцы обыкновенно расступались, и у меня было свое местечко. Когда меня несколько дней не было в церкви, священник замечал мое отсутствие и при встрече спрашивает: “Где ты был?” Нужно было мне идти исповедоваться, помню, написал на записочке все свои грехи, и об этой исповеди пришлось нам поговорить с батюшкой. Я ему сказал, что хочу идти в монастырь.
— Не советую, — сказал он. — Ты еще молод; сколько тебе лет?
— Тринадцатый.
— Вот, — сказал батюшка, — Василий Блаженный, пока был мирянином, то другой блаженный при встрече ему говорил: “Здравствуй, монах”, а когда стал монахом, то этот блаженный встретился и сказал ему: “Здравствуй, мирянин”[50]. Хорошо живи в миру, а уж если идти в монастырь, то через 10 лет; раньше не поступай.
Действительно, пришлось мне пожить в Москве. В другом месте я ходил в церковь Георгия на Лубянке[51]; а потом пожил в Петербурге. Так прошло 10 лет, когда я и поступил в монастырь. Когда после, в течение десяти лет, я был в монастыре в скиту, где жил и мой родитель, то о. Александр очень удивился: у кого я научился прекращать дыхание во время молитвы? В монастыре меня спрашивали, где это я научился прекращать дыхание и другим способом творить молитву? А я еще мальчиком вычитал у святителя Тихона, св. Феодосия о представлении Бога сидящим на престоле; он назвал это грубым. Я же тогда не понимал этого. — Отец Тихон наставлял меня о молитве Иисусовой, это мне казалось все — сухота; то ли сладость не в этой коротенькой молитве — а в самых словах шестопсалмия: например, “Господи, устне мои отверзеши”[52], и мне казалось, что старцы не знают глубины молитвы”.
Вскоре отец перевел его к другому живописцу, Ивану Ивановичу Иванову, на Рождественке. И он некоторое время жил у хозяина, ревностно обучаясь живописи, в которой все более и более стало проявляться его дарование.
Когда мальчику минуло 15 лет, опасно заболел его отец, и его перевезли из Гефсиманского скита в Москву и поместили в Троицком подворье[53], где Гавриил часто посещал его и с любовью ухаживал за ним: ночью сидел у его постели, мочил ему голову уксусом с водою и все просил отца пособороваться и приобщиться Св. Таин. Сыновья хотели поместить отца в больницу, но долго не могли этого сделать за неимением паспорта. Однажды Гавриил пришел навестить отца в субботу вечером. Проходя мимо кельи одного монаха, он услышал звуки поцелуев, как будто кто-то крепко целовал кого-то. Он смутился и подумал:
— Что же это такое? Уж не женщина ли в келии у монаха?
Он подошел к двери и посмотрел в щелку: в келии стоял монах, в руках его был образ Божией Матери, который он горячо целовал, а лицо его было все залито слезами. Глубоко тронутый и потрясенный этим, Гавриил передал виденное своему отцу; тот просто отвечал ему:
— Таков и должен быть монах.
Здоровье родителя все ухудшалось, и наконец удалось устроить его в Екатерининскую больницу[54], но потом это расстроилось и его поместили в Мариинскую больницу[55]. С большим трудом удалось найти лошадку. Из подворья эконом дал ее. Говорили, что в больницу не принимают умирающих. Доктор велел всю ночь мочить больному голову водою с уксусом. Потом он просил отца, не хочет ли он пособороваться.
— А хорошо бы, — сказал отец.
В больницу на следующий день священник пришел в 8 часов пособоровать его и приобщить Св. Таин. Доктор сказал:
— Отец Семен, благословите и тех детей, которые в Петербурге.
Все прочие сыновья его — Алексей, старше о. Германа на 9 лет, Василий — на 14 лет, и Гавриил — собрались вокруг постели умирающего, который был так слаб, что уже не мог поднять руки, чтобы их благословить. Когда очередь дошла до младшего, Гавриила, он подошел, взял руку умирающего отца, положил себе на голову и мысленно произнес:
— Батюшка, благословите меня вместо себя в монастырь пойти.
Не сказал он этого громко, потому что боялся старшего брата, который был тут же, да и народу было много в комнате. И с этой минуты он почувствовал, что как бы дал обещание посвятить свою жизнь Богу[56].
Через два года на Пасху брат взял его к себе в Петербург, где он содержал питейное заведение. Брат желал, чтобы он занялся также его делом, и всячески прельщал его, говоря, что он со своей живописью умрет с голоду. В это же время Гавриил должен был идти в рекруты, и братьям с трудом удалось собрать 50 рублей, чтобы его отпустили. Старший брат был человек очень светский. Гостей у них всегда бывало много; любили они и в театры ходить, и на гулянья; и всегда звали с собой молодого Гавриила.
“И в театрах я, бывало, — вспоминал батюшка, — вижу сцену, освещенную: играют на ней, поют, все кругом хлопают, и я тоже хлопал, только мне все это гадко было”.
Наконец, нестерпимо тяжела стала ему эта жизнь, и он решил переговорить с братом, но, боясь его возражений, сказал ему, что отец благословил его идти в монастырь, на что брат ответил:
— Если отец благословил, значит, на то Божья воля!
Отпросившись у брата, он хотел отправиться в Гефсиманский скит, где жил и его отец (около Троице–Сергиевой Лавры, в 2–х верстах). А от Москвы до Лавры — 68 верст.
“Я не шел, а как на крыльях летел туда, — говорил он, — всех обгонял по дороге. Но зато так устал, что, когда дошел до Лавры и остановился в гостинице, то лег да и не встану: так я себе отшлепал ноги. Заутреню проспал. На следующий день пошел в Гефсиманский скит. До этого я в скиту еще не был”.
Настоятеля он не застал. Видя в этом указание Божие, решил поехать на богомолье в Киев, куда он давно стремился. В то время не было еще железной дороги до Киева, она доходила только до Тулы. От Тулы до Ельца его подвезли мужики, которые шли в Елец с обозом с солониной. Гавриил направился в Елец потому, что желал оттуда проехать в Задонск, поклониться мощам святителя Тихона, так как творения святителя впервые пробудили в нем стремление к монашеству. В Ельце он остановился в Троицком мужском монастыре[57] у знакомых иноков, которые проводили его на лошадях в Задонск, откуда он проехал еще и в Воронеж, поклониться мощам святителя Митрофания.
В Киев тогда он и не попал, а прожил некоторое время у радушно принимавших его монахов Троицкого монастыря, а затем уж вернулся в Москву. Вскоре он получил здесь заказ от брата на икону для церкви св. Трифона[58], и еще изображение св. Алексия, митрополита Московского, и св. мученицы Параскевы: имена этих святых имели брат и его жена. Этот заказ был особенно ему приятен, чтобы проверить свое искусство перед поступлением в монастырь: насколько он может быть полезен там в этом деле. Окончив заказ, по работе которого он убедился, что может владеть кистью, он наконец решительно объявил домашним, что уходит в монастырь.
Среди родных и знакомых поднялось возмущение, и все стали убеждать его не уходить, не покидать мир.
— Что вы, Гаврила Семенович, — говорили ему, — зачем вам в монастырь идти? Можно и здесь спастись.
На что он отвечал им:
— Если можете, спасайтесь здесь сами, а я не могу.
Пришел Гавриил в скит на 2–й неделе поста, на 23–м году, ровно через 10 лет после того, как он в первый раз просил на это благословения у о. Иоанна в Москве.
В то время в Гефсиманском скиту настоятелем был о. Анатолий[59] и жили замечательные два старца[60]; и новому послушнику было суждено сделаться последовательно учеником обоих. Поступив в монастырь, Гавриил никому не сказал о своем даровании. “По делам своим, — говорил он, — считал я себя достойным только послушания на кухне”. Но недолго оставался скрытым его талант: кто-то из знакомых рассказал про него настоятелю, который призвал его и поручил ему писать иконы[61]. Первая икона, написанная им в скиту, была икона Черниговской Божией Матери, на колокольне скита. Но нелегко ему было приниматься за дело: среди братии не было никого, кто мог бы помогать ему; и он сам разводил краски и приготовлял все необходимое: дело шло медленно. К тому же одновременно с Гавриилом поступил в Гефсиманский скит другой живописец, который всячески становился ему поперек дороги. Им обоим поручено было писать иконы; но тот монах писал яичными красками, не требующими столько времени для высыхания, как масляные, которыми писал Гавриил, и дело у того шло гораздо скорее и успешнее. Его все хвалили и отдавали ему предпочтение; но человек он был ненадежный: он несколько раз порывался пить вино и уходить из монастыря: сначала на время, а потом совсем его покинул. Тогда все работы по реставрации икон в обители стали возлагать на Гавриила: им были исполнены работы по реставрации почти всех икон пещерного храма в Черниговском. В самих пещерах он написал образ Черниговской Божией Матери, около могилки своего первого старца, о. Тихона; там приходилось писать почти в полной темноте, со свечой, что очень утомляло зрение; так что, выходя после работы на свет, он некоторое время не мог ничего видеть. Особенно трудно и утомительно было реставрировать иконопись на потолке пещерного храма, в алтаре и самом храме. Гавриилу приходилось писать, почти лежа на лестнице, держа в одной руке кисть, а в другой палитру, на которой была прикреплена свеча; после этой работы он долго чувствовал боль в спине и шее. Гавриилом же были написаны на стене Иверской часовни, около могилки о. Варнавы, изображение его старца о. Александра, архиепископа Антония и других, а также реставрировано изображение Покрова Божией Матери на потолке и стенах часовни; им тоже был реставрирован чудный образ Иверской Божией Матери, главное украшение часовни. В притворе Черниговского храма находится изображение Скорбящей Божией Матери во всю стену под лестницей, — также его работа. Гавриилу предлагали дать помощника; и одно время ему помогал старичок 70–ти лет. Пробовал он также взять себе человек 3–х помощников маляров, но ничего не вышло; и он вскоре отказался от всякой помощи, потому что опытных в живописи в монастыре не было, а неумелого приучать было трудно. Так и продолжал работать о. Герман один.
“Много икон написал я в жизни, — говорил о. Герман, — да писал-то я плохо, неумело — так, больше тщеславился да думал, что пишу хорошо, а на самом деле живописец я был плохой. И заказывали мне много икон, когда я еще в Гефсиманском скиту жил. Я все иконы писал с благословения о. игумена скита, сперва — Анатолия, а потом — Даниила[62]. Только Даниил работы моей не ценил, относился к ней с пренебрежением: это для меня было полезно, а то я слишком гордился. Когда я письмо получал с заказом, то прямо шел к о. игумену; он благословлял принять и назначал цену. Потом я находил свои иконы в разных городах и местах. Раз, помню, ехал я в Киев; прихожу в женский монастырь, что против Киево–Печерской Лавры, там недалеко стоит монастырская часовня. Она была открыта. Я вошел, хотел свечку поставить.
Смотрю, икона Черниговской Божией Матери. Подхожу ближе: Боже мой! Моя икона: в углу написано мое имя, 1887 г. Поставил я свечу и спрашиваю у монахини, почему на иконе Божией Матери привешены золотые и серебряные руки, ноги, голова? Она мне отвечает: “Потому что икона чудотворная”. Боже мой! Моя икона, мною написана — и чудотворная!
— А кто ее писал? — спрашиваю.
— Не знаю, — отвечает она нехотя.
А то еще раз вызвали меня из скита к Троице в монастырскую гостиницу. Приехал важный генерал один, фамилия его Леонтьев, и с ним девочка больная, дочка его, лет 14–ти. Девочка видела во сне икону Божией Матери, которая в Черниговском пещерном храме, около иконы св. Пантелеймона. Справа Божия Матерь изображена с Младенцем и держит скипетр в руке. Вот он и просил меня нарисовать им копию с этой иконы.
— Вы можете это, батюшка? — спрашивают.
— Могу, — отвечаю.
— А она чудотворная, эта икона? — спрашивают они.
— Да, — говорю, — чудотворная.
А девочка спрашивает:
— Батюшка, как вы это можете писать с чудотворной иконы? Разве вам не страшно?
— Нет, — говорю, — ничего не страшно.
Они мне заказали икону; я им цену по–тогдашнему очень высокую назначил — 30 рублей. Потом они велели принести из гостиницы обед, накормили меня так радушно и отпустили. Я икону им и нарисовал и отослал”.
Были иконы — в Петербурге, в Саратове, в Чернигове, в Нижегородской губернии, в Кашине. Еще в Москве, в часовенке преподобного Сергия на Ильинке[63] есть икона, написанная о. Германом; есть даже в Иерусалиме, в Сионском монастыре у одной монахини, духовной дочери его. Была икона Черниговской Божией Матери и на Афоне.
Поступив в обитель, о. Гавриил стал ходить к старцу. В Гефсиманском скиту был в то время знаменитый старец о. Александр[64]. Но один иеродиакон из братии отсоветовал батюшке идти к нему, говоря, что он очень строг, и отвел его к о. Тихону[65], другому старцу. О. Тихон был очень простой и добрый, он с любовью принял к себе молодого инока, и тот часто стал ходить к нему, открывать свои помыслы, каяться в своих прегрешениях и просить наставлений и советов.
“Простой он был такой, — вспоминает о нем батюшка, — и такой любвеобильный. Бывало, придешь к нему, а стулья у него все завалены одежей, и он говорит:
— Ну, партошенька, скидывай на пол одеженку-то, садись. Давай чай пить.
И тут за чайным столом ему все говоришь и рассказываешь про себя, что на душе, да и то, что против него подумаешь и что против него говорят, а он отвечает, бывало:
— А ты ко мне не как к старцу, а как к брату ходи, а брат от брата утверждаем яко град тверд.
Меня все помысел смущал, будто старец для меня слишком прост, и я ему и это открыл!”
Удивительная любовь была у о. Тихона к своим духовным детям: бывало, ходит он в зимние теплые вечера в келии к тем из них, кто вновь пострижен, наставляет, укрепляет их; забывал про свою болезнь и усталость.
Но все же душа батюшки стремилась больше к о. Александру, как бы чувствуя всю ту важную духовную пользу, которую он от него должен был получить.
В это время у о. Александра не было келейника, и он, встретив однажды Гавриила, попросил его помочь прибрать келию; потом стал часто звать к себе помочь ему то в том, то в другом деле; наконец, переговорив с настоятелем, о. Александр захотел взять его себе в келейники. О. Александр жил против о. Тихона. Однажды, встретив о. Тихона, о. Александр просто сказал ему:
— Я у тебя ученика хочу отнять.
На что тот благодушно с поклоном ответил:
— Ну что же? Бери, пожалуйста, пусть он тебе послужит.
“Так меня из полы в полу и передали. Был я в послушании у о. Тихона 3 с половиной года, 7 лет — у о. Александра, а потом перешел к епископу Феофану Затворнику[66]: и он очень добре устроил меня”.
Батюшка с любовью стал ходить к старцу, исполняя у него свое новое послушание, помогать ему, в чем мог. Он благоговел перед ним и чувствовал от общения с ним великую душевную пользу. Но вдруг помыслы стали мучить его: как это он, занимая уже ответственное место в монастыре старшего в живописной, несет такое послушание келейное у старца, и он с полной искренностью и простотой открылся в этом старцу, который сказал ему на это:
— Если не хочешь, не ходи.
Батюшка отвечал на это:
— Я не могу к вам не ходить, потому что чувствую от того великую пользу для души, только помолитесь, чтобы помысел этот меня не мучил!
Старец дотронулся слегка до его головы и этим прикосновением как бы изгнал мучивший ученика помысел.
И он продолжал ходить к старцу, все больше и больше проникаясь тем духом, которым горел о. Александр.
“Великий это был старец, — с умилением вспоминает о нем о. Герман. — Молитвенник, делатель молитвы Иисусовой. Зайдешь к нему, бывало, благословение взять ко всенощной идти, а он сидит и весь погружен в молитву. Вернувшись от всенощной, зайдешь к нему опять, он все сидит на том же месте — и весь ушел в молитву.
— Ты разве в церковь не ходил? — спрашивает меня.
Он и не замечал, сколько прошло времени, а прошло 4 часа. И благоговел же я перед ним: бывало, принесу ему обед, поставлю на стол, а сам стану на колена у дверей. И пока старец кушает, говорю все хорошее и дурное про себя; а старец все молчит и молится, только спросит иногда:
— Ты что? Еще долго будешь так стоять?
— Батюшка, да разве я вам мешаю?
— Ты мне аппетиту придаешь. Когда я один, то того, что ты мне принес, мне на два дня хватит, а когда ты здесь, то я все съем, да еще попрошу.
А то скажет мне старец:
— Ты мне сегодня трапезу не носи, не надо.
А я пойду от старца, да думаю о нем и жалею его. Думаю: “Как же это? Старец мой трудится, устает, сколько поклонов кладет, и вдруг — без пищи!” И ослушаюсь старца, принесу ему обед и поставлю перед ним.
— Да как же это так? — скажет старец. — Ведь я тебе говорил, что не надо?
— Батюшка, простите, не мог утерпеть, простите, виноват, хуже медведя несмысленного.
— Как так?
— Да как же, батюшка, когда медведь-то приходил к старцу одному, и приходил в тот самый час, когда ему велит старец, а я-то, батюшка, когда не велите — и прихожу.
Улыбается старец. А иногда я и войти к нему не смею за благословением, так встану за дверью на коленочки и приложусь губами к дверной ручке, потом поклон земной сотворю, прося мысленно благословения у старца.
Я, молодой, был здоровый, сильный, и все хотелось мне побольше набирать правило молитвенное, побольше совершать, делать побольше, чтобы было куда силы девать. И вот приду, бывало, к своему старцу:
— Батюшка, благословите на поклоны: сколько класть, батюшка?
— Сколько? Да десяток положи один.
— Батюшка, да как же это? Мне так мало. А стану я на правило, кругом меня в келиях послушники, слышу, поклоны кладут: бух! бух! — и не пересчитаешь… По пятьсот, по шестьсот кладут.
— А ты клади десять.
Прошел год. Старец поклоны прибавил несколько, да и спрашивает:
— Ну, что?
— Батюшка, — говорю, — хорошо мне!
— Ну, а где же те, что по пятьсот, по шестьсот поклонов клали?
Начали считать: кто из монастыря ушел, кто с пути сбился, кто совсем молитву бросил. Так-то!
И вот при таком-то старце, казалось бы, можно было научиться всему, а я все в суете да в делах время проводил, и время шло незаметно. Все думал: “Старец здоровенький, долго еще проживет, успею еще научиться”, — да так день за днем лень свою заговаривал, а старец мой неожиданно умер. Я разохался — “ах, ах!” — а старца-то уже нет; так вот я и остался, как рак на мели, ничего от него не успел узнать”.
Вскоре батюшка был пострижен (25 июня 1889 г.) о. наместником Леонидом[67]. При пострижении назвали его Германом.
“Пострижение мое в рясофор было 29 ноября 1889 года[68] в Гефсиманском скиту. Нас было несколько человек; и постригал нас о. арх. Леонид. И вот когда после пострижения я подошел к нему, он спросил у меня, как обычно спрашивают монаха после пострижения:
— Как тебе имя, брате?
Я ответил:
— Герман.
А он говорит:
— Казанский.
Никогда не слыхал я про такого святого. И вот после пяти дней (пять дней после пострижения монахи должны проводить в церкви) я пошел к старцу моему о. Александру. Помню, я вхожу к нему, а он меня поздравляет и параман мне поправляет: он в сторону сбился. И спрашивает, как мне имя. Я ему снова говорю, что Германом меня назвали”. Некоторое время спустя неожиданно прислали заказ из Свияжского монастыря[69] на икону св. Германа Казанского[70]. О. Герман обрадовался и написал туда, прося прислать ему акафист и службу этому святому. Память св. Герману бывает недалеко от дня пострига, то есть от 29 ноября — 6 ноября.
Недолго жил он при старце, всего 7 лет. И вспоминает это время, как самую счастливую пору своей жизни. При жизни старца о. Герман дорожил каждым его словом, слагал все советы его в сердце своем, а по смерти его написал о нем свои воспоминания. Умилителен рассказ об этом самого о. Германа. По смирению своему он и не думал, что может что-либо записать, однако, понуждаемый любовию к памяти старца, он просто начал писать и, сам того не замечая, написал сразу, не отрываясь, б страниц.
“Пишу, — рассказывает о. Герман, — и сам удивляюсь. Смотрю — уже б листов написано. Боже мой! Да как же это я так написал? И опять пишу, и еще написал 20 страниц.
Переписал рясофорный послушник Мирон. Боже мой! Удивляюсь, как же это я так написал? Рядом со мной жил студент Духовной академии. Я отнес ему листки, спрашиваю:
— Можно прочесть?
— Можно, — говорит.
Боже мой! Сам удивляюсь, как это я так написал? Но я не решился бы их напечатать, если бы не преосвященный Феофан Вышенский. Когда я еще в Гефсиманском скиту жил, я о себе возомнил много, по гордости: и наставлял, и учил кое-кого, и даже старцем прикинулся; ко мне даже приходили за советом из братии, да и миряне тоже. Так вот я и писал тогда преосвященному Феофану о своих сомнениях. И он меня наставлял. Послал я ему и свои записки о старце моем, о. Александре, и он мне на это ответил, что советует напечатать, потому что скрыть это от могущих почерпнуть в них назидания было бы “небезгрешно”.
Вот я и задумал напечатать эти записки. Отдал я их моим духовным детям — ученые были среди них: академики, иеромонахи. Они все исправили, где нужно, запятые, точки расставили, оттого и вышло хорошо — “похоже на дело”. Только напечатали их, когда уже прошло 25 лет со смерти моего старца, а раньше нельзя было”[71].
Поступил он в Гефсиманский скит с 1868 года февраля 20–го дня, где был принят в число послушников. В 1870 году был приукажен; того же года, июня 25–го, пострижен был в рясофор. В 1877 году ноября 29–го дня пострижен в мантию с наречением Германом; 1880 года июля 5–го рукоположен во иеродиакона в Сергиевой Лавре митрополитом Макарием[72]. 1885 года рукоположен был в иеромонаха августа 17-го дня, в скиту на скитский праздник Воскресение Божией Матери митрополитом Иоанникием[73].
Экзамена для ставленников во иеродиакона и иеромонаха из монастырей не бывало. Когда пришлось мне посвящаться, то и меня рукополагали без экзамена. Помню, когда накануне рукоположения во иеродиакона, под летний Сергиев день 1880 года, пришли мы, о. Иларий и я, к митрополиту Макарию, он в это время обедал; и когда ему доложили о нас, то сказал:
— Не будет им экзамена; скажите, пусть приходят завтра в Троицкий собор для посвящения.
На другой день приходим мы из скита в Лавру. Я говорю Иларию:
— Так неловко, что мы митрополита-то не видели.
Пошли в покои, выходит к нам митрополит, благословил и спрашивает:
— Сколько ты времени живешь в монастыре?
Иларий, ставленник в иеромонаха, отвечает:
— Шестнадцать с половиной.
— А ты сколько? — спрашивает меня.
— Двенадцать с половиной.
— Ну, я вас рукоположу.
На том все и кончилось. В иеромонахи ставил меня митрополит Иоанникий. Это было в скитский праздник 1885 года.
Митрополит приехал прямо к службе; в ските до рукоположения мы его не видали, а после рукоположения я позамешкался.
В 1892 году марта 13 дня утвержден духовником братии Гефсиманского скита митрополитом Леонтием[74].
По поступлении в обитель скита проходил послушание живописное. Первый год нес еще послушание: по праздникам служил при трапезе и еще читал Псалтирь по два часа, чреду правил. Более 10 лет при храме читал чреду, в неделю одни сутки. Для меня было большим искушением и затруднением, что приходилось нести чреду чтения во вторник. Очень я боялся, что собьюсь. Робкий был я, да и думал: какой я чтец! Ведь, бывало, идешь через всю церковь к алтарю читать пролог, а тебе говорят: “Иди назад, без тебя прочтут”. Стыдно бывало, идешь назад. Я обращался к старцу, отцу Тихону, чтобы благословил меня отказаться от чтения. Старец благословлял.
Но когда я пришел к игумену и стал просить:
— Благословите мне не читать в церкви, я не умею, — тот ответил мне:
— Нет! Чтением человек освящается.
Тогда я стал спокойно нести свою чреду.
По живописному послушанию я проходил: настоятелю писал иконы для благословения благодетелям обители и еще в лавку писал для продажи. Тоже в обители вновь писал иконы для храма и старые возобновлял как-то в храме, промывал в скиту, в пещерах; заказы на сторону исполнял по благословению настоятеля.
Первый год поступления в обитель жил под руководством старцев. Первый был старец, духовник, иеромонах Тихон, к которому ходил на откровение мыслей и на совет три с половиной года.
После сего иеромонах о. Александр, когда захотел уединиться на безмолвие и затвор, просил Германа, чтобы он ему послужил в затворе, — воды и пищи когда принести. Говорил так о. Александр Герману:
— Моя душа к тебе расположена, ибо мне многие предлагали свои услуги.
На это о. Герман с великою радостью на сие согласился, желая от него научиться духовному любомудрию; и с благословения настоятеля и духовника своего о. Тихона начал ему келейничать. Это было 1871 года августа 1–го дня.
Итак, о. Герман до самой кончины иеросхимонаха Александра, последовавшей 1878 г. февраля 9–го дня, предался старцу в полное повиновение и духовное руководство. При пострижении в мантию батюшки восприемником его от Евангелия был иеросхимонах о. Александр. Первые годы жизни в монастыре о. Герман перенес сильную борьбу с помыслами. Дух гордости не давал ему покоя. Но при Божией помощи и за молитвы старцев Господь облегчил сии мысли: это было спустя четыре года с половиной по поступлении в монастырь.
В 1893 году иеромонах Герман утвержден духовником больницы и богадельни скита.
В 1894 году августа 7–го, предложено было настоятельство над монастырем Вятской губернии. Иеромонах Герман отклонился от этой тяготы.
17 августа того же года было предложено духовничество Хотькова монастыря[75]. Тоже уклонился, боясь женского пола исповедовать и от многого знакомства.
28 сентября награжден набедренником митрополитом Сергием.
После кончины старца о. иеросхимонаха Александра прошло 9 лет. В течение этого времени он все искал себе наставника и руководителя в духовной жизни, но не мог найти такого, которому можно было предаться всею душою под руководство. Познакомился в 1886 году с Валаамскими старцами[76], начал с ними иметь переписку; а наипаче письменно стал обращаться к преосвященному епископу Феофану, который заменил ему истинного руководителя и наставника в духовной жизни; в его письмах многих он получил успокоение, вразумление и указания[77].
“Я искал себе руководителя в духовной жизни: видел много в себе неисправностей во внутренней жизни.
Между тем, стали ко мне некоторые из братьев обращаться за советами, хотя я и сам еще — ученик и желал научиться от людей: как удобнее спастись. По этому поводу я и обращался за советом к преосвященному Феофану, который и благословил принимать всех приходящих и дал заповедь — никому не отказывать, но всех принимать с любовью.
Я приходил в недоумение и не знал: что мне и делать? Сам вижу, что я слаб в духовной жизни.
Потом дали мне послушание духовника скита.
Тогда ради послушания нельзя было кому-либо отказывать в духовной жизни. И теперь не знаю: какой будет конец жизни моей? И боюсь, и трепещу, как бы не получил осуждение даже за мои слова, которые я предлагал из писаний святых отец наших.
Пишу я эти строки, мне от роду 50 лет и 7 месяцев. Кто найдет эти мои строки, прошу помолиться обо мне, чтобы не быть мне осужденному за мои дела и слова в день Страшного Суда Божия; ибо я много согрешаю и прогневляю Создателя моего и Искупителя моего; такожде и ближних моих.
Прошу, прости меня, Господи, в чем-либо я мог пред кем согрешить делом, словом и мыслями, ведением или неведением.
“О. наместник Леонид все звал меня жить в Лавре: он хотел, чтобы я научился там в совершенстве живописи и остался жить там. Но о. игумен скита и старец советовали мне никуда не уходить. Не желалось мне уходить и после, когда о. наместник Павел[78] велел мне идти в Зосимову пустынь. Ведь меня не раз хотели взять из скита. Приезжает к нам о. Павел в скит прощаться: это, помню, было накануне Сретения — и велит мне приехать в Лавру поговорить. О. игумен Даниил был в это время болен; все решили, что меня скоро поставят на его место: я боялся этого.
Митрополит Сергий[79], — как говорил мне о. наместник Павел, — желал найти двух начальников: в Гуслицкий монастырь[80] и в Зосимову. Тогда наместник вызвал меня к себе и сказал, что хотел бы видеть меня в Зосимовой, чтобы сердце его было за нее покойным. Я отнекивался: говорил, что я неспособен. Напоил он меня чайком и отпустил. Только сказал:
— Не говори никому об этом.
Приезжаю я обратно, братия меня спрашивает, я молчу. Толки пошли. К игумену Даниилу меня позвали; я и тут — молчок, по заповеди. Вскоре дело разъяснилось. Как-то мы говорили с о. Варнавой, вот он и говорит, что о. наместнику желательно тебя в Зосимову пустынь. А я и говорю ему:
— Отец Варнава, ты там в чужой губернии (Владимирской) женский монастырь строишь[81], а лучше бы сам пошел в Зосимову.
Прошло еще несколько времени, живем мы этак молча. О. Иоанн из Зосимовой прислал сказать, чтобы я там побывал. Поехал я туда 15 июня. Со станции Арсаки посчитал: Зосимова стоит на 7–м холме. Пришел в Зосимову, направляюсь в трапезу. О. Корнилий по дороге показывает мне, сколько дел еще осталось: денег мало, кресты надо золотить, лошадей пара, которые нас везли, оказались не монастырские, а — помещика Головина, собор не готов, пола нет, приходится идти по дощечке.
Вдруг слышу я — наместник идет. Я не успел и рясу достать, так в подряснике и встретил его.
— Как я рад тебя видеть здесь! — восклицает он. — Здесь лучше скита, уединеннее. И мне, и тебе было бы хорошо…
— Благословите в три часа обратно уехать.
— Не дозволяю, — сказал он.
Пошли мы с ним в покои. Он и говорит, убеждает меня:
— Я тебя игуменом сделаю.
А я все отказываюсь, говорю:
— Там, в скиту, учеников у меня много!
— А я сюда и их переведу: хочу, чтобы ты духовную жизнь тут настроил. В братии тут никого нет подходящего; отец Иоанн[82] стар.
Я все отказываюсь; а он в покои пришел, видит, здесь все не в порядке. Наконец он меня убедил. Думал, думал я; испугался того, что меня то туда, то сюда зовут: в Гуслицы называли, еп. Антоний Каржавин в Устюг меня звал. Думаю: не усидеть мне! И согласился в Зосимову. Наместник от радости заплакал. Скоро он устроил все дело у митрополита. 2 октября зовут меня в Пещеры скита и читают там указ в присутствии игумена Даниила, что иеромонах Герман назначается в Зосимову пустынь. О. Даниил стал выражать неудовольствие, что “он нам самим нужен: неужели у вас из своих монахов не найдется? У вас целых шестьдесят в Лавре!” А наместник, в ответ на это, вынимает письмо с жалобою на Даниила относительно старца Варнавы. Этим он его укротил. Что делать? 5 октября поехали мы ко владыке с наместником. В это время был у него о. Товия, иподиакон Знаменского монастыря. Владыка велел, чтобы пришел к нему завтра. На другой день прихожу. Владыка велит:
— Садитесь, — говорит.
Я, было, думал отказываться, что я не способен. А он сразу заговорил со мною: напомнил о письмах моих и ответах святителя Феофана Затворника и, не давши времени отказаться, говорит:
— Наберите себе новых послушников из мужичков; заводите уставной порядок, чтобы служба была уставная, а то, — говорит, — стыдно и ходить: такая служба!”
О. Герман говорит:
— Я боюсь, что неспособен.
А он отвечает:
— Бог поможет, молитесь!
“Что делать?! 9 октября поехал я; узнаю, что по дороге несчастье: женщину убило, и что нас поэтому повезли другой дорогой.
Встретили меня с иконою; и я привез с собою икону, какую игуменья из женской Зосимовой пустыни[83] прислала мне в благословение, чтобы внести ее с собою в обитель. Урядник встретил нас. А в пустыни рыбы нет: щи горькие из сырой капусты. Пошли, чайку попили, потом ввели меня в церковь, многолетие мне сказали. Тогда иеродиакон был Феофан. Потом ввели меня в наместнические покои, в келию о. Павла; ввел меня сам наместник: кушетка стоит, а в ней нет ни гвоздочка; а в шкафу ризница, и ничего-то в ней нет. Что делать? Мне стыдно было: ведь о. Иоанн оставался в пустыни. Ничего я еще не знаю. На другой день сразу же ввел я уставную службу. А потом начали мы с о. Иоанном разбирать бумаги. Деньги, которые в изобилии и часто жертвовали или присылал о. наместник, о. Иоанн держал под шкафом и раздавал их всем, кто бы ни просил у него: он ведь был добрый, не то, что я. Бывало, придет мужик, просит на лошадь; придет баба, просит на корову: он сейчас палочкой вынет и отдаст; хлеба он всегда давал мужикам. Мужик придет, попросит овсеца, о. Иоанн кошель насыпет; а тот пойдет да и продаст его. Много ходило к нему. От этого братии иногда была нехватка. Наместник за это сердился: ему было неприятно, что то, что доставалось для любимой им Зосимовой пустыни с трудом, о. Иоанн от простоты раздавал иногда и не нуждающимся, но прикидывающимся бедными. О. Иона, казначей, искусно насчитал, что о. Иоанн растратил таким образом 6000 рублей, на которые были расписки только о. наместника. Когда я стал жить здесь, порядки переменились: он жил добродетельно, а я не так; про меня стали говорить:
— Это — не отец Иоанн, у этого не попользуешься.
Я со скупостью все делал. Когда о. Иона показал о. наместнику все начеты на о. Иоанна, то о. Иоанн сказал мне:
— Ну, отец Герман, он и тебе зла наделает много; и тебе от него плохо будет. Берегись, натерпишься от него.
Действительно, о. Иона в Зосимовой вооружал против меня братию. Вскоре о. Иоанн уехал в Лаврскую больницу на покой; оскорбился старец. 23 декабря стало ему плохо, а 8 января 1898 года он скончался.
О. Даниил был недоволен, что я взял 13 послушников, — но они же сами по усердию пошли со мной: Димитрий, Иннокентий, он прежде был повар, Дионисий, Митрофан. О. Варнава напророчил о. Иннокентию, что будет на гостинице”.
Но строгость эта в о. Германе была от мудрого управления монастырским добром и вообще всем, что касалось обители: он ревниво оберегал каждую мелочь из не принадлежащего ему, а вверенного ему Богом. Так, искренно любящий его и преданный ему духовный сын еп. Феодор[84] даже с удивлением рассказывал, что когда он попробовал было купить в Зосимовой пустыни лошадь, то думал, что батюшка, по расположению своему к нему, продаст ему лошадь получше; но он ошибся в расчетах и получил лошадь незавидную, по той простой причине, что батюшка бы и не продал лошади, нужной для обители. Когда же дело касалось личных средств батюшки, то старец никогда ни в чем не отказывал, а щедро подавал просящему.
О. Иннокентий, бывший постоянным спутником батюшки по святым местам, вспоминает, как, бывало, когда нищие просили милостыни, а мелких денег у него не было, о. Герман требовал, чтобы непременно подать нищему, если нет мелких денег, то рубль или больше, что есть, но не отказывал в подаянии.
А пророчество о. Иоанна сбылось. О. Иона действительно после навредил игумену Герману, даже готов был его “уничтожить”. И его перевели в Махрищскую обитель[85], якобы для наведения порядка.
“Когда я, — рассказывает о. Герман, — приехал в Махру, там меня торжественно встретили. Это было 13–го сентября, в день изгнания Златоуста; 14–го я служил[86]; а 15–го принял монастырь. Под 26–е — пожар: жилища загорелись. Под 5–е октября — другой пожар, на скотном дворе. Я хотел поехать в Киев, чтобы там найти место и не возвращаться. Но куда дену тех, которые со мною пошли?
4–го ноября вдруг пришел указ о возвращении в Зосимову. Я сдал Махру и 14 ноября приехал обратно. Случилось это так. Приняла участие великая княгиня Елизавета Феодоровна в 25–летие ее православия[87]. Я благодарил ее за то, что она поддержала меня в дни моего испытания (не печали). Я благодарил ее за молитву обо мне. Она, как рассказывала мне рижская игуменья Иоанна Мажурова, за меня читала каждую ночь акафист “Всех скорбящих Радости”.
БЕСЕДА ПЕРВАЯ
Вопрос. Батюшка, скажите нам что-нибудь на пользу души.
Ответ. Что же я сказать могу? Как я в монастырь поступил, все чувствовал свое недостоинство: жалкий, ничтожный я человек, и ничего я не могу по себе, ничего! И это чувство и нужно хранить и иметь в себе — это главное в монастыре; да и в миру тоже.
Помнить надо завет Спасителя: “…научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим” (Мф. 11, 29). А еще терпение надо иметь в послушании. Читали вы житие Павла Препростого[88] — ученик он был Антония Великого[89]? Непременно себе купите эту книгу: много там назидательного. Так вот, когда пришел он к преподобному Антонию, стучит к нему в келию, просит принять его в число братии, а Антоний взглянул на него и говорит:
— Нам таких не надо: стар ты слишком, ничего делать не можешь.
Ему 62 года было. Долго умолял его Павел Препростый, говоря, что он все будет исполнять, но св. Антоний прогнал его от себя и затворился в келии. Три дня и три ночи простоял Павел Препростый у келии преподобного, на четвертый день отворил преподобный дверь и видит его, исхудавшего, измученного, и спрашивает:
— Ты еще здесь?
А тот ему отвечает:
— Здесь и умру, святый отче, если не примешь меня.
И принял его старец. Велел одежду ему самому шить. Только тот кончил с трудом, а преподобный Антоний велел ему все распороть и потом опять заново сшить. Ведь иной, незнающий, подумает:
— Вот дурак какой, что же это? Сшить, распороть и опять сшить?
А Павел Препростый смиренно все это выполнял на пользу душе своей.
Вы непременно его жизнь прочтите. А ведь вот я-то возгордился! Ведь воображаю о себе, что могу и наставить и поучить, ведь как теперь вам разглагольствую. Вы ведь, пожалуй, подумать можете, что и я делатель какой?! А я только все это слыхал, что другие так делают; а сам ничего и не делал, и не начинал делать.
А смиренномудрие — великая это вещь и глубина бесконечная.
Святые отцы сравнивают и говорят, что вот как жемчуг драгоценный из глубины моря достают, так и из глубины смиренномудрия драгоценнейшие жемчужины духовные достаются. А на вопросы ваши что же могу я вам ответить? Читали вы жизнь и подвиги старца, затворника Гефсиманс- кого скита, Александра? Ведь это мой старец был, я у него келейником был, да записал о нем. Много там поучительного — вы вот прочтите! Я это все записывал, когда келейником был у него. Да и не решился бы напечатать, если бы не преосвященный Феофан Вышенский. Когда я еще в Гефсиманском скиту жил, я о себе возомнил много, и наставлял, и учил кое–кого, и даже старцем прикинулся; ко мне даже на совет приходили из братии, да и миряне тоже. Так вот я и написал тогда преосвященному Феофану о своих сомнениях; и он меня наставлял. Послал я ему свои записки о старце моем о. Александре, и он мне на это ответил, что советует напечатать, потому что скрыть это от могущих почерпнуть в них назидания было бы “не совсем безгрешно”. Вы, может быть, не верите?
О. Герман встал и своей тихой, слабой походкой удалился в соседнюю комнату и через несколько минут вернулся, неся в руках холщовую обертку от посылки, на которой был написан адрес ему от преосвященного Феофана, с наименованием отправителя и приложением печати на сургуче преосвященного Феофана. Показав нам ее, он благоговейно унес ее обратно в свою келию.
— Дивный был старец, — продолжал он, вернувшись, про о. Александра. — Вот он был делателем молитвы Иисусовой. Бывало, приду к нему, а он сидит в углу на низеньком стуле и весь ушел в молитву, так что не замечает моего прихода. Стану я на коленки у входа в его келию, да так и стою, долго стою; наконец, он меня заметит: “Ты что пришел?”
Я скажу, да и опять стою, как стоял, все хочется, хочется услышать от него что-нибудь поучительное, а старец опять весь ушел уже в молитву.
Молитва Иисусова? Не всем она дается, не всем: а смиренным она дается, а иным и совсем не дается.
БЕСЕДА ВТОРАЯ
“Помню, говорили мы с вами раньше; говорил я вам тогда много, помню. Уж простите, это по гордости я так говорил. Что могу я полезного сказать; я, весь век свой в грехах проживший? Ведь вот всю жизнь свою прожил я в монастыре, а чему научился? В чем преуспел? Что сделал? — Ничего! Из всех людей я самый грешнейший; и вот теперь уже с трудом хожу, еле передвигаюсь; и гроб мне уже давно готов; и все в нем лежит готово для погребения — только еще меня одного в нем нет. Скоро положат и меня в него, защелкнут ключом, и предстану я пред Господом моим. Только вот с чем предстану и куда пойду потом? — Не знаю. А уж скоро это будет. Ведь вот я теперь уже с трудом хожу, еле ноги передвигаю. Говорят мне многие: “Вы, батюшка, не утруждали бы себя службами церковными”. А по мне лучше даже умереть у Престола Божия, чем у себя в келии. Но на все воля Господня! И страшно только, когда подумаешь, что ничего-то я не сделал, ничего не собрал, ничему не научился. А ведь у какого старца я был! Мог бы кое-что перенять; да вот так, по моей лености да моему нерадению, ничего у меня и не вышло.
А про старца моего, о. Александра, я, кажется, вам рассказывал еще в тот раз. Книжечку вам давал? Да это я написал ее, да не написал, а так кое-что собрал, записки о нем вел еще при его жизни. И вот когда старец мой умер, так меня многие просили эти записки издать, да я все не решался; а потом послал эти записки о. Амвросию Оптинскому, он их одобрил. И епископу Феофану Затворнику — может быть, слышали? — так вот он в них кое-что исправил, пересмотрел да и написал мне, чтобы я их непременно издал, и даже выразился так, что “сохранять их под спудом было бы не совсем безгрешно”. Ну вот я и решился их напечатать. Некоторые из моих духовных детей, ученые иеромонахи, мне эти записки поправили: расставили, где нужно, знаки, все в порядок привели, и потому хорошо и вышло”.
Одной женщине, Д–кой, он говорил:
“В монастырь собираетесь? Зачем вам, голубушка, монастырь? Рано вам еще. А вот вы дома живите, как в монастыре: в театры не ездите! Кто бы ни говорил вам — этого держитесь.
Ведь вот я в молодости тоже в театре был; был у меня брат старший женатый; он и в театры ездил и вообще образ жизни вел светский, а я нет; меня все в монастырь тянуло. Было мне лет восемнадцать. Так вот брат этот мой старший и взял меня с собою в театр; и ушел я оттуда, не высидел.
Упросил я родителей моих отпустить меня в монастырь. Они меня благословили, и я ушел в Гефсиманский скит, от Троицы недалеко. И взял меня к себе послушником старец о. Александр. Дивный был старец! Вот он был молитвенник, делатель молитвы Иисусовой, в затворе жил. Вот и вам в послушании надо быть, в полном послушании у духовного отца; надо такого выбрать, чтобы сам в послушании был у старца; и без его благословения ничего не делать. Или вам старицу иметь, но это — уже потом. Правило молитвенное исполнять надо с осторожностью: лишнего не набирать, и тоже без благословения отца духовного нельзя”.
Книг у старца было немного: авва Дорофей, Иоанн Лествичник, Макарий Египетский, Исаак Сирин да преподобный Серафим: “О молитве Иисусовой”, только это он и читал, особенно “Семь слов” Макария Египетского.
“Вы это читаете? И хорошо. Читайте, да не раз, не два, а разов четыре, пять прочтите! Очень это смиряет — меня это очень смиряло”.
Помню еще: выхожу я раз от старца, слышу, кто-то подъезжает. Выхожу на крыльцо — вижу, офицер, и лица на нем нет, вид такой страшный. Спрашивает меня, можно ли видеть старца? Я говорю, что старец в затворе и никого не принимает, а он мне в ответ прерывающимся голосом:
— Попросите старца меня принять, иначе я лишу себя жизни!
Я испугался: иду к старцу, говорю ему — так и так; он говорит:
— Впусти его!
Я пошел за приезжим и ввел его к старцу, а сам вышел перед крыльцом, там, где ждал офицер, и вижу: на дорожке крупными буквами начертано три раза: “Преподобный отче Сергие, помоги мне”. Видно, в крайней нужде был этот человек. Я постоял, постоял да потом подумал: “Как же это я его так к старцу одного впустил? Вид у него страшный — а ну как он моего старца убьет?”
Испугался я и пошел к дверям его келии. Все было тихо. Только слышны были глухие рыдания приезжего и тихий голос старца. Уезжая, офицер сказал, что открыл старцу то, чем он мучился пять лет, что старец спас его от гибели и теперь он совсем спокоен и счастлив.
В чем было дело, он не сказал.
После смерти старца я вскоре возгордился по греховности своей: кое–кому из братии советы давал, и ко мне приходили; даже старцем прикинулся; вот как я возгордился. А сам ничего не знал, ничему не научился, а о делании молитвы Иисусовой только от других понаслышке знал. Потом меня перевели в Зосимову пустынь, игуменом поставили. Когда я приехал, здесь одни были бедные деревянные строения да деревянная ограда кругом; а вот как Господь все устроил, помимо наших трудов, снисходя к нашей немощи. И вот здесь я весь в дела ушел, о молитве не радел; из Марии в Марфу превратился. А в монастыре трудно жить. В житии св. мучеников Евлампия и Евлампии сказано: когда мучили св. Евлампия, бросили его в котел с маслом горящим, а он восхвалял Бога, как бы не чувствуя мучений. И пришла его сестра Евлампия, с твердым намерением пострадать вместе с ним. И он стал звать ее к себе. Св. Евлампия, желая войти к нему, ухватилась за край раскаленного котла, страшно обожгла себе руки и не могла войти. Когда же святой позвал ее опять, она с разбега сразу впрыгнула в котел и умерла с братом мученическою смертью. Память их 10 октября.
О монастыре и о жизни в нем не мечтайте: на все да будет воля Божия. Вот я в монастыре весь свой век прожил, а ничему не научился. Недостойный игумен! Скоро предстану пред Лице Божие; а с чем предстану — не знаю. Ничего не имею, кроме грехов. Помните всегда завет Спасителя: “На- учитеся от Мене, яко кроток есмь, и смирен сердцем, и обря- щете покой душам вашим”.
Читайте непременно молитву Иисусову: имя Иисусово должно быть постоянно у нас в сердце, уме и на языке: стоите ли, лежите ли, сидите ли, идете ли, за едой — и всегда–всегда повторяйте молитву Иисусову. Это очень утешительно! Без нее нельзя. Ведь можно молитву Иисусову и короче говорить: это отцы святые советуют для новоначальных. Это полезнее и крепче будет. Помните шесть слов: “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешнаго”. Повторите медленнее: “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешную” — и еще медленнее: “Господи — Иисусе — Христе, — помилуй мя, — грешную”. Так хорошо! Учитесь самоукорению: без него нельзя. Вот я пятьдесят лет в монастыре живу, мне 76 лет, слепой, еле ноги передвигаю; и только потому меня Господь милует, что я вижу свои грехи: свою лень, свое нерадение, гордость свою; и постоянно себя в них укоряю — вот Господь и помогает моей немощи”.
БЕСЕДА ТРЕТЬЯ
“Я не знал, что вы здесь. Садитесь. Я вам книжечку приготовил: “Письма старца о. Леонида”, почитайте. Это очень интересная книжечка; только я не насовсем вам ее дам.
Что теперь кругом делается?! Трудно вам жить среди такого развращенного мира. Меня все спрашивают: “Конец ли это мира?” Что можем мы на это ответить? Спаситель сказал: “О дне сем и часе никто не знает, ни ангелы на небеси; а только Отец ваш Небесный” (Мф. 24, 36). Я думаю, что это еще не конец! Но сердце Божие к нам теперь близко. Не до конца прогневается Господь. Он милостиво хранит нашу обитель под покровом Матери Божией. И опять будет мир и тишина. Господь нас помилует за веру нашу — все-таки еще многие веруют и многие молятся еще на Руси.
А книжечка о. Леонида — очень интересная; великий это был старец, о. Леонид. А его старец был о. Феодор Санаксарский[90] — тоже великий старец; а он был учеником молдавского старца Паисия Величковского — слыхали про него? Вот у него чудная книжечка есть о молитве Иисусовой. Так о. Леонид ему духовный внучек приходится. Очень хорошая это книжечка!
Молитва — это главное в жизни. Если чувствуете лень, нерадение, как вы говорите, что же делать? Таков уж есть человек! А вы молитесь Богу в полном внимании, просто, как дети, говорите слова молитвы Самому Господу: “Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную”. Господь Сам знает, что вы — грешная. Так и молитесь: “Господи Иисусе Христе, помилуй мя”. Так легче, короче и лучше будет внимание удерживать на словах. Вот так и молитесь. Да укрепит вас Господь Бог. И за меня иногда молитесь так: “Спаси, Господи, и помилуй Германа”, так и говорите. Не надо — ни игумена, ни иеромонаха, а просто: “Спаси, Господи, и помилуй Германа”. Молитесь обо мне так. Помоги Вам, Господи”.
БЕСЕДА ЧЕТВЕРТАЯ
“Любить надо Господа. Ведь Господь добрый! Господь Кровь Свою за нас пролил. За это надо Господа благодарить; и, как дети Отца, молить простить нам наши грехи. Молитесь стоя или даже сидя: ведь Господь видит, что вы дети маленькие, сил у вас мало. Он не взыщет. Просто говорите с Господом. Ведь Он так близок к нам. Святитель Тихон Задонский так молился: “Кормилец мой, Батюшка!” Вот как он Господа призывал! Вникайте в каждое слово молитвы умом; если ум отбежит, опять его возвращайте, принуждайте его тут быть, а сами языком слова молитвы повторяйте. Так будет хорошо! А сердце пока оставьте и не думайте о нем, довольно вам такой молитвы. Главное, чтобы чувство самоукорения неотступно было бы, чувство своей греховности и безответности — перед Богом. Разве это трудно? Говорите: “Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную” — и чувствуйте, что говорите. Вы говорите: “Страшно”. Но разве сладчайшее имя Господа может быть страшно? Оно благодатно, но надо произносить Его с благоговением. Епископ Феофан говорит: “Надо стоять перед Богом, как солдат на смотру”. А укорять себя надо не только в делах плохих. Дел-то греховных у вас, может быть, и немного, а за мысли греховные тоже отвечать будем.
Люди мирские и не знают, что такое помыслы; они каются только в делах; а монахи все свои мысли перед глазами имеют, в греховных помыслах каются и себя за них укоряют. Один мирянин даже соблазнился этим. Книгу какую-то издали: в ней про помыслы, какие являются, написано было; а мирянин-то и говорит: “Вот чем монахи занимаются, вот какова святость их жизни”. Монахи за это по смирению себя укоряли, делами-то они не грешили; а мирянин не понял того и соблазнился. Так что миряне и не знают про это делание монашеское; в книгах обыкновенно об этом не пишут. А за помыслами надо следить; а главное — на них не останавливаться, скорее укорить себя да помолиться Богу. Если себя не укорять и своей греховности не чувствовать, можно в прелесть попасть. Вот один монах — я его сам знал, он до сих пор в одном монастыре просфоры продает. Если пойдете туда, можно его увидать; нарочно-то не ходите, это может быть и не полезно: так, без дела, в мужские монастыри не ездите; а разве если что нужно будет. И вы там будете вспоминать мои слова. Вот этот монах, кажется, послушником еще тогда был, — захотел молитвою Иисусовою заниматься, не узнав как следует о ней; и начал заниматься. Появились у него чувства отрадные; и он думает, что это уже плод молитвы. И все больше и больше надмевается. Видения у него начались; а он все утешается. И казалось ему, что будто он порою ходит в чудном саду: и так всякий раз ему отрадно было молитву начинать.
Только один раз поговорил он с кем-то из знающих; и его спросили: вникает ли он в слова молитвенные? А он даже и не знал, что это нужно. А как начал он вникать в слова да укорять себя, так и пропали чувства утешительные да видения всякие; потому что все это неправильно. Смирения, самоукорения да простоты держитесь!”
БЕСЕДА ПЯТАЯ
“Что же могу я вам сказать? Ничего не могу я сказать. Сам ничего не знаю, ничему не научился; а что же еще могу сказать другим? Ведь я неученый, вы понимаете? Малоученый. Ведь как меня учили-то? Читать научили по Псалтири, “Отче наш”, “Богородицу”, — это когда мне восемь лет исполнилось; и больше ничему не учили. Хотелось бы дальше поучиться, спросили: что книжки стоят? Говорят: “Пять рублей”. Откуда же нам было такие деньги взять? Так я восьми лет свое образование и кончил — совсем необразованным остался, ничего не знаю. А хотелось бы тогда еще поучиться”.
БЕСЕДА ШЕСТАЯ
“Все жду смерти, а смерть ко мне не приходит. Вот думал: “Не доживу до 77 лет”, а 20 марта исполнился мне 77–й год; и вот уже 13 дней я прожил 78–го года; а все смерть не идет за мною. На что я живу? Кому я нужен? Всем я в тягость! Братия терпят меня — спасибо им, не выгоняют! А я, лентяй, живу, ничего не делаю, на соблазн другим. Братия кругом работают, трудятся; а я, лентяй, ничего не делаю. Недостойный монах, недостойный игумен! В монастыре живу уже 55 лет, и ничего не сделал — о монашеской жизни и понятия не имею. Вот мой старец о. Александр жил 70 лет, преподобный Серафим 70 лет, о. Амвросий Оптинский 73 года — а какие светильники были, истинные старцы, подвижники; а я 77 лет прожил и не сумел угодить Богу. И с чем предстану я, окаянный, на Страшный Суд Божий? Всем меня наделил Господь: привел 22–х лет в святую обитель в 1866 году; через восемь лет меня посвятили в иеродиаконы, а в 1885 году в иеромонахи; и в схиму Господь меня облек. Все мне даровал Господь; а я ничего не сделал, ничем не угодил Богу и страшусь праведного суда Божия на Страшном Суде Его.
Обитель вся устроена трудами братии; все они у меня хорошие, труженики, послушные такие! Один я им показываю пример лени и нерадения.
26–го был день моего ангела[91] — ведь меня Гавриилом звали. Родился я 20 марта 1844 года”.
Звенигород. Саввино-Сторожевский монастырь.
Саввино-Сторожевский монастырь. Колодец у Рождественского собора.
Схиигумен Герман.
Святые врата Гефсиманского скита.
Гефсиманский скит. Кладбищенская церковь в честь Воскресения Христова.
Пещерный храм в Черниговском скиту.
Параклит. Храм Святого Духа.
Параклит. Святые врата и колокольня.
Преподобный Варнава Гефсиманский.
Преподобный Варнава в келии
Смоленская Зосимова пустынь. Святые врата с церковью во имя Всех Святых.
Смоленская Зосимова пустынь. Собор в честь Смоленской иконы Божией Матери и колокольня.
Часовня над колодцем преподобного Зосимы.
Иеромонах Алексий
Игумен Зосимовой пустыни отец Герман и старец Алексий
Преподобномученица великая княгиня Елисавета
БЕСЕДА СЕДЬМАЯ СЛОВО о. ИГУМЕНА ГЕРМАНА О СХИМЕ
“Многие монашествующие боятся схимы, боятся накладывать на себя обеты, которых сдержать не смогут. Была у о. Александра, моего старца, духовная дочь, монахиня Евфросиния, она потом у меня исповедовалась и умерла года два тому назад. Я ей всегда говорил: “Принимай схиму!” А она мне отвечала: “Батюшка, да разве я могу? Разве я достойна?” А я ей отвечал: “Кто же из нас-то достоин? Кто может считать себя достойным? Мы только смиряться можем и смирением дополнять дела, которых у нас нет… Какой я схимник?! Господи, Ты видишь немощь мою! Никуда я не гожусь! Без Тебя, Господи, я — ничто!”
“Светильник догорает — свеча угасает! Отходит от нас батюшка! Он какой-то совсем неземной стал; весь в небе — в молитве! Душа его уже давно переселилась туда, где он собрал себе трудами всей жизни своей сокровище неоскудеваемое; а с нами только дух его в слабом теле. И как умилительно смотреть на святого старца теперь особенно, в последние дни его жизни. Каким он был всегда — истинным, строгим монахом, таким он остается и до конца; постоянное во всем себе понуждение, самоукорение, слезы о грехах своих.
Когда заболел батюшка, ослабел, он очень волновался, все торопился, хотел куда-то уходить, собирался — все звал меня с собою!
— Пойдем скорее, пойдем.
— Да куда мы, батюшка, пойдем?
— В Кремль пойдем, или поедем в Крым, ведь у нас обителей много, — и все торопил батюшка, все понуждал себя.
Третьего дня его соборовали в келии: соборовали о. Дионисий, о. Митрофан и мы с о. Мельхиседеком. О. Алексий молился с ним. Батюшка лежал на постели. После соборования батюшка поуспокоился, но очень был слаб.
Последние дни батюшка совсем ничего не ел, только принимал Святые Таины. И когда говоришь ему:
— Батюшка, вы бы покушали немного, — он отвечает:
— Только бы Господь не лишил нас небесной пищи, — и плачет.
Батюшка так слаб, что встать уже не может и все лежит и смотрит на небо, туда, куда стремится, чего жаждет его душа, — смотрит на небо, а лицо у него чисто ангельское, тихое, кроткое.
Сегодня утром как будто подобрее был батюшка; приобщился и сам прочел громко всю молитву: “Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром: яко видеста очи мои спасение Твое, еже еси уготовал пред ли- цем всех людей, свет во откровение языков и славу людей Твоих Израиля”. Потом выпил только полчашечки чаю и съел кусочек просфорки. И в обращении батюшка все тот же, каким был всю жизнь, — никаких послаблений. Принес я ему днем кашку рисовую, молочную. Батюшка покушал немного, а я спрашиваю:
— Батюшка, кажется, хороша кашка?
А батюшка говорит:
— Нет, не хороша!
О. Мельхиседек подошел к нему и тронул его, а батюшка ложкою ударил его по руке. А о. Пантелей мне говорит:
— Знает батюшка, что делает: это он тебя — учит.
Он считал всякое самоволие не духовным.
После обедни 27 июня о. Иннокентий послал всех монахов проститься с батюшкой. Батюшка сидел на постели в своей келии, в сером подряснике. Лицо у него было светлое, ясное, кроткое, как у ребенка. О. Мельхиседек стоял у аналоя в противоположном углу. О. Иннокентий подошел к батюшке и сказал, что мы пришли проститься. После нас подошли Ольга и Анна Патрикеевы. Их уже батюшка не узнал. Когда мы поклонились батюшке в землю, о. Иннокентий сказал:
— Батюшка, это прощаются с вами, просят у вас прощения, скажите им что-нибудь.
Батюшка поднял глаза к небу и тихо сказал:
— Нам нужно теперь всем готовиться в небесные обители!
О. Иннокентий сделал знак, что пора, и мы ушли”.
Старец скончался.
Об обители он предсказал, что, пока он жив, она будет цела; а как скончается, ее закроют. Так и было: после его смерти и погребения ее закрыли.
Это было в 1923 году[92]