Когда мне рассказывали, но теперь я уже не помню, когда и почему он прибыл в монастырь? Одно лишь припоминаю, что он пришел молодым, чистым юношей. И старец Амвросий, прозрев в нем будущего угодника Божия, дал заповедь: принять его сразу в скит и никогда отсюда не посылать на послушание в монастырь! Так и было. В скиту он прожил до старости, лет до 70–75, каким я увидел его при посещении (1913). Да после он жил еще до выселения монахов из Оптиной. А скончался он в доме одного крестьянина, который взял его к себе в деревню… Еще из Парижа (1925–1926) я переписывался с ним через одно семейство, а потом получил известие о кончине его. Следовательно, в то время ему было, вероятно, около 85 лет[130].
Ворочусь к воспоминаниям в хибарке.
Прождали мы в комнате минут десять молча: вероятно, старец был занят с кем-нибудь в другой половине домика. Потом неслышно отворилась дверь из его помещения в приемную комнату, и он вошел… Нет, не вошел, а как бы вплыл тихо… В темном подряснике, подпоясанный широким ремнем, в мягкой камилавке, о. Нектарий осторожно шел прямо к переднему углу с иконами и медленно–медленно и истово крестился… Мне казалось, будто он нес какую-то святую чашу, наполненную драгоценной жидкостью, и крайне опасался: как бы не пролить ни одной капли из нее… И тоже мне пришла мысль: святые хранят в себе благодать Божию и боятся нарушить ее каким бы то ни было неблагоговейным душевным движением: поспешностью, фальшивой человеческой лаской и пр. Отец Нектарий смотрел все время внутрь себя, предстоя сердцем пред Богом. Так советует и епископ Феофан Затворник: сидя ли, ходя ли, или делая что, будь непрестанно перед Лицем Божиим.
Лицо его было чистое, розовое, небольшая борода — с проседью. Стан тонкий, худой. Голова его была немного склонена книзу. Глаза — полузакрыты.
Мы все встали… Он еще раза три перекрестился перед иконами и подошел к послушнику. Тот поклонился ему в ноги; но стал не на оба колена, а лишь на одно, вероятно, по тщеславию стыдился делать это при посторонних свидетелях. От старца не укрылось это: и он спокойно, но твердо сказал ему:
— И на второе колено стань!
Тот послушался… И они о чем-то тихо поговорили… Потом, получив благословение, послушник вышел.
Отец Нектарий подошел к отцу с детьми: благословил их и тоже поговорил… О чем, не знаю. Да и не слушал я: было бы грешно подслушивать. О себе самом думал я… Все поведение старца произвело на меня благоговейное впечатление, как бывает в храме перед святынями, перед иконою, перед исповедью, перед Причастием.
Отпустив мирян, батюшка подошел ко мне, к последнему. Или я тут отрекомендовался ему как ректор семинарии; или прежде сказал об этом через келейника, но он знал, что я — архимандрит. Я сразу попросил его принять меня на исповедь.
— Нет, я не могу исповедовать вас, — ответил он. — Вы человек ученый. Вот идите к отцу скитоначальнику нашему, отцу Феодосию, он — образованный.
Мне горько было слышать это: значит, я недостоин исповедаться у святого старца? Стал я защищать себя, что образованность наша не имеет важности. Но отец Нектарий твердо остался при своем и опять повторил совет — идти через дорожку налево к о. Феодосию. Спорить было бесполезно, и я с большой грустью простился со старцем и вышел в дверь.
Придя к скитоначальнику, я сообщил ему об отказе отца Нектария исповедовать меня и о совете старца идти за этим к образованному о. Феодосию.
— Ну, какой же я образованный?! — спокойно ответил он мне. — Кончил всего лишь второклассную школу. И какой я духовник?! Правда, когда у старцев много народа, принимаю иных и я. Да ведь что же я говорю им? Больше из книжек наших же старцев или из святых отцов, что-нибудь вычитаю оттуда и скажу. Ну, а отец Нектарий — старец по благодати и от своего опыта. Нет, уж вы идите к нему и скажите, что я благословляю его исповедать вас.
Я простился с ним и пошел опять в хибарку. Келейник с моих слов все доложил батюшке: и тот попросил меня к себе в келию.
— Ну, вот и хорошо, слава Богу! — сказал старец совершенно спокойно, точно он и не отказывался прежде. Послушание старшим в монастыре — обязательно и для старцев: и может быть, даже в первую очередь, как святое дело и как пример для других.
И началась исповедь… К сожалению, я теперь решительно не помню ничего о ней… Одно лишь осталось в душе, что после этого мы стали точно родными по душе. На память батюшка подарил мне маленькую иконочку из кипарисового дерева с выточенным внутри распятием.
Подошел праздник Успения Божией Матери. Накануне, часов около 11–ти, ко мне приходит из монастыря благочинный отец Федот. Несколько полный, с проседью в темных волосах и бороде, спокойный, приветливый; он и с собою принес тишину. Помолившись и поздоровавшись со мною, он сначала справился о моем здоровье и самочувствии; потом порадовался — “какая ныне хорошая погода”, — был тихий, безоблачный день. Я подумал: подход — как в миру, между светскими людьми… Жду дальше: напрасно монахи не ходят по келиям, — как писалось раньше. И действительно, отец благочинный скоро перешел к делу:
— Ваше Высокопреподобие! Батюшка отец игумен просит вас сказать завтра, на поздней литургии, поучение…
Это предложение было для меня совершенно неожиданным: я в миру довольно много говорил проповедей, речей, уроков. И устал духовно от многоглаголания; потому, живя в монастыре, хотел уже отдохнуть от учительства в тишине, одиночестве и молчании. И в самом деле отдыхал. И вдруг — проповедуй и здесь?
— Нет, нет! — запротестовала моя душа. — Не могу, батюшка!
И начался между нами долгий спор.
— Почему же, Ваше Высокопреподобие?!
— Ну чему я буду учить вас в монастыре?! Вы — истинные монахи; а живя в миру, какие мы монахи? Нет, и не просите напрасно.
Но отца благочинного нелегко оказалось заставить отказаться от данного ему игуменом поручения:
— А как же вон у нас жили другие ученые монахи, — стал он перечислять их имена, — и проповедовали?
— Это не мое дело, — отстранял я его возражение. — Я про себя говорю, что не могу учить вас, монахов. Да и что особого я могу вам сказать? У вас на службах читаются, по уставу, и жития святых из Пролога и поучения из творений святых отцов. Что же лучше?
— Так-то так; но и живое устное слово полезно нам послушать, — настаивал о. Федот.
— Святые отцы — всегда живые, — возражал я, — нет уж, батюшка, не просите! Мне трудно это. Так и объясните отцу игумену.
— Да ведь отец игумен и благословил меня просить вас проповедовать.
Видя, что никакие уговоры не действуют на посланца, я вспомнил о старце Нектарии. “Вот кто может выручить из неожиданной беды, — думалось мне, — я у него исповедался, он знает мою грешную душу и скорее поймет мой отказ по сознанию моего недостоинства, а слово старца — сильно в обители”.
— Я спрошу у батюшки, отца Нектария, — сказал я.
— Хорошо, хорошо! — согласился сразу о. Федот.
И с этими словами он начал прощаться со мной. Да было и время: в монастыре зазвонил небольшой колокол к обеду. Благочинный ушел, а я направился к хибарке старца. В знакомой мне приемной никого не было. На мой стук вышел из келии о. Мельхиседек: маленького роста, в обычной мягкой камилавке, с редкой молодою бородою, с ласковым лицом.
Я объяснил ему наше дело и добавил:
— Мне нет даже нужды беспокоить самого батюшку, он занят другими. Вы только спросите у него совета. И скажите ему, что я прошу его благословить меня не проповедовать.
И я верил в такой ответ старца: мне казалось, что я хорошо поспешаю, смиренно. Келейник, выслушав меня, ушел за дверь. И почти тотчас же возвратился:
— Батюшка просит вас зайти к нему.
Вхожу. Целуем друг у друга руки. Он предложил мне сесть и, не расспрашивая больше ни о чем, сказал следующие слова, которые врезались мне в память до смерти.
— Батюшка, — обратился он ко мне тихо, но чрезвычайно твердо, авторитетно, — примите совет на всю вашу жизнь; если начальники или старшие вам предложат что-нибудь, то, как бы трудно или даже как бы высоко ни казалось это вам, — не отказывайтесь. Бог за послушание поможет!
Затем он обратился к окну и, указывая на природу, сказал:
— Смотрите, какая красота: солнце, небо, звезды, деревья, цветы… А ведь прежде ничего не было! Ничего! — медленно повторил батюшка, протягивая рукою слева направо. — И Бог из ничего сотворил такую красоту. Так и человек: когда он искренно придет в сознание, что он — ничто, тогда Бог начнет творить из него великое.
Я стал плакать. Потом о. Нектарий заповедовал мне так молиться: “Господи, даруй мне благодать Твою!” И вот идет на вас туча, а вы молитесь: “Дай мне благодать!” И Господь пронесет тучу мимо”. И он протянул рукой слева направо. О. Нектарий, продолжая свою речь, рассказал мне почему-то историю из жизни патриарха Никона, когда он, осужденный, жил в ссылке и оплакивал себя. Теперь уж я не помню этих подробностей о патриархе Никоне, но “совет на всю жизнь” стараюсь исполнять. И теперь слушаюсь велений Высшей Церковной власти. И, слава Богу, никогда в этом не раскаивался. А когда делал что-либо по своему желанию, всегда потом приходилось страдать.
…Вопрос о проповеди был решен: нужно слушать о. игумена и завтра — говорить. Я успокоился и ушел. Обычно для меня вопрос о предмете и изложении поучения не представлял затруднений; но на этот раз я не мог подыскать нужной темы до самого всенощного бдения. И уже к концу чтения канона на утрени в моем уме и сердце остановились слова, обращенные к Богородице: “Сродства Твоего не забуди, Владычице!” Мы, люди, сродники Ей по плоти. Она — из нашего человеческого рода. И хотя Она стала Матерью Сына Божия, Богородицею, но мы, как Ее родственники, все же остались Ей близкими. А потому смеем надеяться на Ее защиту нас пред Богом, хотя бы были и бедными, грешными родственниками Ее… И мысли потекли, потекли струей… Вспомнился и пример из жития св. Тихона Задонского[131] о грешном настоятеле этой обители, как он был помилован и даже воскрешен Господом. “За молитвы Моей Матери возвращается в жизнь на покаяние”, — послышался ему голос Спасителя, когда душа его спускалась на землю. А настоятель этот, будучи по временам одержим нетрезвостью, имел обычай в прочие дни читать акафист Божией Матери.
В день Успения я отслужил раннюю в другом храме… И вдруг во мне загорелось желание сказать поучение и тут. Но так как это было бы самоволием, я воздержался.
Какие лукавые бывают искушения!
На поздней литургии я сказал приготовленную проповедь. Она была действительно удачною. В храме кроме монахов было много и богомольцев–мирян. Все слушали с глубоким вниманием.
Но на этом “слава” моя не кончалась. Когда я возвратился в скит, меня на крылечке нашего домика встретил преподобный о. Кукша:
— Вот хорошо сказали, хорошо! Вот был у нас в Калуге архиерей Макарий[132]: тоже хорошо–о говорил проповеди!
Я промолчал. На этом разговор и кончился.
Через некоторое время из монастыря пришла уже целая группа послушников и стала просить меня:
— Батюшка, пойдемте погуляем в лесу и побеседуем: вы такую хорошую проповедь нам сказали.
“О-о! — подумал я про себя. — Уже учителем заделаться предлагают тебе? А вчера считал себя недостойным и говорить?! Нет, нет: уйди от искушения!” — И я отклонил просьбу пришедших.
Кстати: вообще монахам не дозволяется ходить по лесу, и лишь по праздникам разрешалось это, и то группами для утешения. Но этим пользовались лишь единицы; а другие сидели по келиям, согласно заповеди древних отцов: “Сиди в келии, и келия спасет тебя”.
На следующий день мне нужно было выезжать из монастыря на службу в Тверскую семинарию; и я пошел проститься сначала с о. Нектарием. Встретив меня, он с тихим одобрением сказал:
— Видите, батюшка: послушались, и Бог дал вам благодать произнести хорошее слово.
Очевидно, кто-то ему уже об этом сообщил, так как старец не ходил в монастырь.
— Ради Бога, — ответил я, — не хвалите хоть вы меня, бес тщеславия меня уже и без того мучает второй день.
Старец понял это и немедленно замолчал. Мы простились.
От него я пошел через дорожку к скитоначальнику о. Феодосию. Тот спросил меня, как я себя чувствую, с каким настроением отъезжаю.
Я искренно поблагодарил за все то прекрасное, что я видел и пережил здесь. Но добавил:
— А на сердце моем осталось тяжелое чувство своего недостоинства.
Мне казалось, что я говорил искренно и сказал неплохо, а сознание недостоинства мне представлялось смирением. Но отец Феодосий посмотрел иначе.
— Как, как? — спросил он. — Повторите, повторите!
Я повторил. Он сделался серьезным и ответил:
— Это — не смирение. Ваше преподобие, это — искушение вражье, уныние. От нас, по милости Божией, уезжают с радостью; а вы — с тяготою? Нет, это — неладно, неладно. Враг хочет испортить плоды вашего пребывания здесь. Отгоните его. И благодарите Бога. Поезжайте с миром. Благодать Божия да будет с вами.
Я простился. На душе стало мирно.
Какие вы духовно опытные! А мы, так называемые “ученые монахи”, в самих себе не можем разобраться правильно… Не напрасно и народ наш идет не к нам, а к ним… “простецам”, но мудрым и обученным благодатью Духа Святаго. И апостолы были из рыбаков, а покорили весь мир и победили “ученых”. Истинно говорится в акафисте: “Вития многовещанные”, —т. е. ученые ораторы, — “видим яко рыбы безгласные”, по сравнению с христианской проповедью этих рыбаков.
И теперь “ученость” наша была посрамлена еще раз.
Когда я приехал на вокзал в Козельск, то в ожидании поезда сидел за столом. Против меня оказался какой-то низенький крестьянин с остренькой бородкой. После короткого молчания он обратился ко мне довольно серьезно:
— Отец, ты, что ли, вчера говорил проповедь в монастыре?
— Да, я.
— Спаси тебя Господи! А знаешь, я ведь думал, что благодать-то от вас, ученых, совсем улетела?
— Почему так?
— Да, видишь: я безбожником одно время стал; а мучился. И начал я к вам, ученым, обращаться: говорил я с архиереями — не помогли. А вот потом пришел сюда, и эти простецы обратили меня на путь. Спаси их Господи! Но вот вижу, что и в вас, ученых, есть еще живой дух, как Сам Спаситель сказал: “Дух дышит, идеже хощет” (Ин. 3,8).
Скоро подошел поезд. В вагон второго класса передо мною поднялись по ступенькам две интеллигентные женщины. За ними вошел и я. Они очень деликатно обратились ко мне со словами благодарности за вчерашнее слово. Оказалось, это были две дворянки, приезжавшие издалека на богомолье в Оптину и слышавшие мою проповедь. И думается, что эти “ученые” — не хуже, а даже лучше, смиреннее, чем бывший безбожник… Да, воистину Дух Божий не смотрит ни на ученость, ни на “простоту”, ни на богатство, ни на бедность, а только на сердце человеческое, и если оно пригодно, то Он там живет и дышит…
Началась революция. И вот какое предание дошло до меня за границей. Отец Нектарий будто бы встретил пришедших его арестовывать с детскими игрушками и с электрическим фонариком, совершенно спокойный. И перед ними он то зажигал, то прекращал свет фонаря. Удивленные таким поведением глубокого старца, а может быть, и ожидавшие какого обличения за свое безобразие от святого, молодые люди сразу же от обычного им гнева перешли в благодушно–веселое настроение и сказали:
— Что ты? Ребенок, что ли?
— Я — ребенок, — загадочно–спокойно ответил старец.
Если это было действительно так, то стоит серьезно задуматься над смыслом поведения его и загадочным словом о “ребенке”.
А ребенком он мог назвать себя, поскольку идеальный христианин становится действительно подобным дитяти по духу. Сам Господь сказал ученикам при благословении детей: “…если… не будете как дети, не войдете в Царство Небесное” (Мф. 18, 3).
Когда я возвратился в Россию в 1948 году, то мне пришлось здесь познакомиться с одною писательницей[134]. Она прежде была неверующею. К ней правительство обратилось с предложением съездить в Оптину пустынь и произвести там перепись рукописей. Но она отказывалась.
В это время во сне увидала какого-то монаха. И согласилась. Каково же было ее удивление, когда этим монахом оказался о. Нектарий. Это изменило все воззрения ее: она стала духовной дочерью старца и была ею до его смерти. Написала житие его; собрала документы о его жизни. И теперь я пользуюсь ими.
Совершенно неожиданно, как бы чудесно, сбылись мои желания, которыми я закончил свои воспоминания в Америке. “Хорошо бы со временем, — писал я, — узнать об этом”, то есть о судьбе о. Нектария после революции; “да и вообще о конце его”.
Случилось это так. 8 — 21 июля я служил в храме Казанской Божией Матери под Ригой. И говорил, по обычаю, проповедь. Среди слушателей была и эта женщина. После службы она передала знакомому свое впечатление о мне такое:
— Этот владыка, вероятно, имел связь с Оптиной: так близок дух его к ней!
Что собственно она нашла во мне “оптинского”, кроме обыкновенного общеправославного духа, не знаю. Да ведь я и не мог занять в Оптиной много, потому что был там всего лишь два раза, и то на короткий срок. Но это предположение привело ее ко мне; и она была необычайно удивлена, когда я через несколько минут разговора упомянул не только об Оптиной, но и стал читать ей свои воспоминания именно об о. Нектарии. Разве это не поразительно? Приехать из Америки в Ригу и здесь узнать о желанном мне предмете? Да если бы я изъездил всю Россию, и то не нашел бы такой встречи! А тут приходит ко мне самому человек, лично и близко знавший обстоятельства истории Оптиной и жизни святого старца, и даже написавший именно о нем свои записки!
Святые и усопшие, живущие на небесах, имеют гораздо более тесное, близкое общение с нами, живыми, чем мы обычно привыкли об этом думать в жизни своей. И эту женщину послал ко мне сам о. Нектарий. Это я и считаю чудом.
От нее я узнал чрезвычайно важные подробности о его исключительной духовной высоте и о событиях жизни последних его лет. А теперь, получив в свои руки на время ее рукописи, считаю необходимым сделать из них выписки для восполнения своих малых воспоминаний. И как увидим сейчас, мои записи представляются крайне незначительными по сравнению с новыми материалами: у меня запечатлены лишь некоторые факты из моих встреч и бесед; а здесь вскрыты такие мистические высоты, о которых я и не мог подозревать!
Батюшка крещен в г. Ельце, в церкви преподобного Сергия; служил он потом приказчиком у купца Хамова. Мать звали Елена. Отца — Василием. Фамилия: Тихоновы. Крестные: Николай и Матрона.
Батюшка стал старцем в 1913 году.
В первый раз я увидела старца Нектария в июне 1922 г. Тогда это был старец с чудесным лицом: То невероятно древним — тысячелетним, то молодым — лет сорока. Черты лица — правильны; из-под шапочки выбиваются длинные редкие пряди полуседых волос… Длинные пальцы; походка скользящая, словно он мало касается земли, — и вместе старческая. Очи его небольшие. Такая в них мысль, ясность и иногда любовь.
К 1925 г. старец одряхлел, согнулся; ноги страшно отекли, сочатся сукровицей (это следствие бесконечных стояний на молитве). Лицо его утратило отблеск молодости. Это все вернулось к нему только во время предсмертной болезни (я видела его за 2 месяца до смерти). Он очень ослабел… Часто засыпал среди разговора.
В 1921 году умер близкий мне человек[135]… Мне нужен был учитель, который спас бы меня от прелести. Я молилась. В тот день пришли ко мне (знакомые) и рассказали об о. Нектарии[136]. Я написала ему письмо… Тогда же я увидела его во сне; И сон этот произвел на меня глубокое впечатление. Я видела, что я и другие люди стоим в какой-то комнате и ждем выхода старца Нектария.
…Наконец проходит он; я запоминаю его лицо; и все мое существо стремится за ним. Потихоньку я иду за ним в другую комнату. Там стоят столы, и монахи рассаживаются и пьют чай. Я чувствую себя недостойной, забиваюсь в угол и оттуда со слезами гляжу на трапезующих. Предо мною как бы развертывается вся моя жизнь; а выйти из своего угла из-за шкафа просто невозможно. И когда я дохожу до какой-то предельной точки этого горького сознания, отец Нектарий встает, подходит ко мне, берет меня за руку, ведет к столу, усаживает рядом с собой и начинает поить меня чаем.
Проснувшись, я как-то затаила в себе сон.
В июне 22 года ко мне пришел неверующий литератор О., не знавший ничего вообще о моей духовной жизни, не говоря уже о моем обращении к старцу, и предложил мне написать книгу об Оптиной. Я сначала отказывалась, ссылаясь на незнакомство с предметом.
— Поезжайте туда, чтобы писать на месте.
— У меня нет денег.
— Вот вам аванс.
Это было настолько удивительно, что я больше не посмела отказываться.
Приезжаю в Оптину.
…О. Нектарий вышел в хибарку на благословение. Я его сразу узнала: я видела его в сне.
Наконец, старец говорит:
— Нет, хорошо, что вы приехали. Это — Божий Промысл. Оставайтесь здесь и пишите книгу.
Молчание. И вдруг лицо его загорается и делается строгим:
— Вы верите в Бога?
— Да.
— Вы хотите у меня исповедоваться?
— Да.
— Идите сейчас в церковь. Там идет повечерие, через полчаса возвращайтесь ко мне на исповедь. Вы обедали?
Я ела в тот день скоромное.
Прихожу через полчаса. Я была в каком-то бесконечном восторге. Я не знала, как сложатся мои отношения со старцем; я видела только необыкновенное обаяние этого человека, и я узнала в нем того, кого видела во сне. После исповеди он был очень ласков со мной и сказал (не помню: теперь или в конце исповеди) после долгого молчания:
— Да, грешна, но дух истинно христианский.
…(После) я при всех сказала ему: “Простите меня”.
Тогда он положил руку мне на голову и сказал три раза: “Все прощено”.
Вся маленькая приемная его была залита послеобеденным солнцем; и в ней стояла чудная тишина. Я чувствовала, что погружаюсь в какую-то неизъяснимую радость.
Я осталась жить в Оптиной.
(Некто Ф.)[137], бывшая курсистка математического факультета, пришла к о. Нектарию и осталась там. Она с детства была ясновидящей: у них в семье наследственное ясновидение. Демонов она видела совершенно запросто, в любое время дня и ночи и в любой обстановке. Часто мы сидим с ней, а она говорит:
— Н., вот демон.
Я — в ужасе:
— Где?
— А вот там, — показывает.
Я — в панике, но с любопытством:
— А какой у него вид?
Облики демонов бывали разные — в виде рыбы, в виде кошки, в виде красной пьяной морды и т. д.
Я пошла к батюшке и рассказала ему. Он в ответ:
— А ты не бойся.
Я и перестала бояться и с тех пор относилась к Ф-м видениям спокойно.
Мне самой нечистую силу пришлось видеть зрительно только раз за это время. Я сидела в хибарке — там, где икона “Достойно”, — на ступеньках, ведущих в комнаты старца, спиной к его двери. Хибарка была полна. Никакого ожидания чего-либо сверхъестественного у меня не было, и время было не позднее, — часов около 6–ти вечера.
Вдруг я вижу — из-за моего правого плеча выбегает золотая синеватая змейка вроде медленной молнии, проскользнет, скроется и опять выбегает. Я изумилась и стала тереть глаза, думая, что это какое-то странное физическое явление. Нет, не помогает. А перекреститься мне стыдно: ну чего я буду — этак, лицом к народу — креститься? Змейка все быстрее и как бы наглее вьется сбоку от меня.
“Хоть бы батюшка вышел!” — думаю я.
Нет, не идет. А меня уже начинает охватывать неприятное чувство. Тогда я перекрестилась потихоньку—опять стесняясь этого. Еще хуже! Передо мной — уже прямо передо мной, на уровне лица моего, — загорается тем же синеватозолотым пламенем звездочка и начинает лихо отплясывать; ее движенья были одушевленны, задорны и торжествующи. Тогда я не выдержала и перекрестилась большим открытым крестом. Все мгновенно исчезло.
Через минуту дверь открылась; вышел батюшка, благословил всех и позвал меня к себе. Я ему рассказала о виденном и спросила его, что это было все-таки: физическое или же духовное явление?
Он, улыбаясь, сказал:
— Нет, духовное.
И прибавил, что это мне за что-то наказание; только не помню сейчас — за что.
Как-то я спрашивала его: можно ли надеяться на соединение Церквей? Он ответил:
— Нет! Это мог бы сделать только Вселенский Собор; но Собора больше не будет. Было уже 7 Соборов, как 7 таинств, 7 даров Духа Святого. Для нашего века полнота числа — 7. Число будущего века — 8. К нашей Церкви будут присоединяться только отдельные личности.
Батюшка приучал меня всячески к терпению. Любимая его поговорка: “Всюду нужно терпение и пождание”.
Учил он терпеть, заставляя ждать приема целыми часами, а иногда — и днями.
Зато какое бывало счастье, когда примет! Очень хорошо было бывать у него во время повечерия. Это были часы его отдыха. Он не любил в это время отвечать на вопросы и сам не говорил. Бывало, он сидит в кресле и молча молится или дремлет, — а молчание его всегда было прекраснее и выше слов, — или просит читать ему вслух. И никто в этот час не входит в келью, не беспокоит его…
Бремя старчества страшно и тяжко. И быть старцем каждую секунду непосильно человеку. Старца окружает великая любовь народная, но — и великая требовательность. Каждое движение его истолковывается символически. Я видела, как люди плакали, если он попросту ласково угощал конфетами: дескать, если он дает конфету, значит, меня ждет горе! Много конфет я съела из его рук, и никакого горя не следовало за этим. И батюшка иногда изнемогал под этими суеверными отношениями к нему, — не говоря уже о тяжести самого старческого подвига.
Однажды я спросила его, должен ли он брать на себя страдания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их и утешить.
Он сказал:
— Да. Ты сама поняла; поэтому я скажу тебе: иначе облегчать нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебе словно гора камней, — так много греха и боли принесли к тебе; и прямо не можешь снести ее. Тогда приходит благодать и разметывает эту гору камней, как гору сухих листьев; и можешь принимать сначала.
О суеверном же отношении к нему он сам говорил:
— У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывается о человеке. А иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына — ребенка девятилетнего, — что нет с ним сладу. А я ей говорю: “Потерпите, пока ему не исполнится 12 лет”. Я сказал это, не имея никаких предчувствий; просто потому, что по научности знаю, что в 12 лет у человека бывает изменение. Женщина ушла. Я и забыл об этом. Через 3 года приходит эта мать и плачет: умер сын ее, едва ему исполнилось 12 лет. Люди, верно, говорят, что вот батюшка предсказал. А ведь это было простым рассуждением моим — по научности. Я потом всячески проверял себя: чувствовал или нет? Нет, ничего не предчувствовал.
— Чадо мое! Мы любим тою любовью, которая никогда не изменяется. Ваша любовь — однодневка; наша — и сегодня, и через 1000 лет все та же… Но не говори никому, что я люблю тебя. Иначе — не взыщи.
Потом он меня отпаивает чем-то, чаем, кажется; благословляет и отпускает. И я, конечно, уже не хочу уехать из Оптиной.
Иногда я прихожу к нему злая и капризная. Тогда он особенно нежен со мной; и уже зовет меня не Н., а “чадо мое”… Раз назвал “моя овечка”. Иногда он дразнит меня, как ребенка; и с ним я действительно чувствую себя ребенком. Нет ни Москвы, ни моего писательства, есть только эта, увешанная образами, сияющая, душная келья — и этот дивный мой отец: уже не “батюшка”, а “дорогой мой отец”.
Холмищи. Вечер. Красная полоска заката.
Батюшка сидит в своем кресле… Он бесконечно ласков со мною, но мне скучно. Все, что он говорит, скучно и неинтересно. Самый воздух его комнаты душен от скуки. И со скукой и ленью я повторяю:
— Что же, вы меня возьмете с собой (в рай)?
Батюшка:
— Но ведь там, где буду я, тебе будет “скучно”.
Оптина. Осень. Последняя горсточка муки приходит к концу, последние деньги тратятся. Мне нужно ехать на заработки в Москву, но мне не хочется уезжать от старца… Вдруг с почты мне подают денежную повестку.
Когда я прихожу в себя, батюшка дает мне читать о том, как апостол Иоанн пошел в горы за заблудшим учеником своим; и еще о том, что если бы Господь счел нужным, Он мог бы каждую морскую гальку превратить в драгоценный камень и дать любящим Его, но не делает этого, ибо это им не полезно.
Но бывают дни, когда старец страшен и суров. В хибарке неутешно плачет женщина. У нее один за другим умирают дети. Вчера она схоронила последнего. Старец выходит на общее благословение, проходит по рядам. Женщина с плачем падает ему в ноги. Он, не останавливаясь, с каменным лицом бросает ей:
— Это наказание за грехи.
В Оптиной была девица, самовольно юродствовавшая. Она, сидя в хибарке, пела мирские песни, бессмысленно смеялась, иногда ругалась. Старец благословлял пришедших к нему. Девица стояла, ожидая благословения. Вдруг он поднял руку с грозным отстраняющим жестом и, пятясь, бесконечно медленно стал отступать от нее — все время с поднятой рукой. Когда он скрылся за своей дверью, девица упала в судорогах.
Страшное впечатление оставила во мне еще одна история. После Рождества я поехала из Оптиной в Москву. Одна монахиня, м. А., при мне просила батюшку, чтобы он позволил мне привезти с собою в Опитну ее больную слепую сестру, которая находилась в то время в одной московской богадельне. Батюшка не благословил, он только велел мне навестить ее, передать посылку от м. А. и попросить отца С., чтобы тот причастил больную. Я поехала в богадельню. Среди грязной палаты я увидела худенькую измученную женщину, по которой ползали вши. Когда я назвала ей имя о. Нектария, на лице ее отразился дикий ужас, как у затравленного животного. И она испуганно спросила меня. Я, как могла, ее утешила и успокоила и сказала, что на днях к ней приедет о. Сергий и причастит ее. Когда я вернулась в Оптину, батюшка сказал:
— Видишь ли, она два раза спрашивала меня, как ей жить. Я благословил ей идти в монастырь, но она не послушалась меня и, вот видишь, ослепла. — А затем, обернувшись к м. Анне (сестре болящей), прибавил: — Она скоро умрет, но перед смертью прозреет, и последние дни будет очень хорошо жить, а похоронят её самым лучшим образом.
И действительно, так и случилось… Умерла она в том же году.
Старец говорил мне:
— Никогда не дерзай приобщаться без предварительной исповеди.
(Припоминаю я (то есть м. В.) один совет его. О. Нектарий — не помню по какому поводу — сказал:
— Просите в молитве у Бога — благодати.
Я хотя был уже тогда ректором семинарии, но не знал, о чем, собственно, я буду молиться. И спросил его:
— Как, батюшка, молиться?
— Молитесь просто: “Господи, дай мне благодать Твою”.
А затем добавил:
— На вас идет (допустим) туча скорбей, а вы молитесь: Господи, дай мне благодать! — И Господь пронесет мимо вас грозу.
При этом он медленно протянул рукою слева направо, подобно тому, как грозовая туча неожиданно сворачивает в сторону и проносится мимо.
Много лет спустя (около 20) я должен был усердно молиться этой молитвой, и беда миновала.)
Молитвой и Словом Божиим всякая скверна очищается.
Душа не может примириться с жизнью и утешается лишь молитвою.
Без молитвы душа мертва для благодати.
Многословие вредно в молитве, как апостол сказал (1 Кор. 14, 19; ср.: Мф. 6, 7). Главное — любовь и усердие к Богу. Лучше прочесть в день одну молитву, другой день — другую, чем обе зараз. Одной-то и довольно. Спаситель взял Себе учеников из простых безграмотных людей; позвал их — они все бросили и пошли за Ним. Он им не дал никакого молитвенного правила, дал им полную свободу — льготу, как детям. Днем — работа духовная, а вечером — спать. А Сам Спаситель, когда кончал проповедь, уединялся в пустынное место и молился… И вот когда ученики Иоанновы пришли к Спасителю, они рассказали апостолам, как они молятся. А те и спохватились: вот ученики Иоанновы молятся, а наш добрый Учитель нам ни полслова не сказал о молитве… А если бы им ученики Иоанновы не сказали, то они бы и не подумали об этом… Вот тогда Спаситель сказал им еще: “Отче наш”… И так их и научил, а другой молитвы не давал им.
Как-то я говорю батюшке, что временами испытываю страх, часто беспричинный.
— А ты сложи руки крестом и три раза прочитай “Богородицу”, и все пройдет.
И проходит.
…Я помню комнату в Холмищах. Лампада и свеча пред образами. Я вхожу—он в епитрахили сидит в кресле… Вдруг он со стоном подымается и показывает мне, чтобы я шла за ним к образам… Вынести этот страдальческий стон его (вставшего с постели из-за меня) невозможно: и с ужасом… поддерживаю, когда он идет. А там, пред образами, границы миров совсем стираются. Я чувствую, как оттуда надвигается волна Божьего присутствия, — а батюшка рядом со мною — приемник этой волны. Я становлюсь на колени немножечко позади него, не смотрю на него и только — или держусь за его руку или за ряску.
Приезжает N.N… Помню изумительный вечер. Он сам заговорил о Фаворском свете:
— Это такой свет, когда он появляется, все в комнате им полно, — и за зеркалом светло, и под диваном (батюшка при этом показал и на зеркало, и на диван), и на столе каждая трещинка изнутри светится. В этом свете нет никакой тени; где (должна быть) тень — там смягченный свет. Теперь пришло время, когда надо, чтобы мир узнал об этом свете.
Еще раньше батюшка благословил Л.[138] написать икону Преображения — для Германии, говоря: “Ваш образ будет иметь действие сначала на мысли, а потом — и на сердце”. Л. написал чудесный по краскам образ, но эффект сияния этого белого света достигался тем, что на первом плане подымались черные узловатые деревья. Увидев их, батюшка приказал их стереть: ничто не должно омрачать такого светлого проявления. И Л., плача, стер. Тогда батюшка не объяснил, ни почему он приказывает стереть деревья, ни каков должен быть Фаворский свет. И вот теперь — через 3 года — он заговорил об этом.
Говорил он нам о незримой физическому взору красоте; как под видом нищего старика однажды явился ангел. И лик батюшки был так светел и прекрасен во время этих рассказов, что мы не смели глядеть на него: казалось, в любую минуту может вспыхнуть этот дивный свет.
Он говорил нам и о послушании. Хвалил N за то, что она приняла послушание, и говорил, что это важнейшее приобретение в жизни, которое она сделала. Самая высшая и первая добродетель — послушание. Это — самое главное приобретение для человека. Христос ради послушания пришел в мир. И жизнь человека на земле есть послушание Богу.
В послушании нужно разумение и достоинство.
Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он — ей. Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоумение: он и не знает — зачем он живет. Это — очень вредное недоумение; и оно часто бывает. Он, как лошадь, везет и… вдруг останавливается; на него находит такое стихийное препинание.
Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы он возрастал в познании.
Надо творить милостыню с разумением (рассуждением), чтобы не повредить человеку.
Застенчивость по нашим временам — большое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если сохранить целомудрие, — а у вас, у интеллигенции, легче всего его потерять, — все сохранить.
Он говорил: не бойся! Из самого дурного может быть самое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле: кажется, страшно ноги запачкать; а если поискать, можно увидеть бриллианты.
О народе. Про одного крупного русского человека он сказал: “Для него необходимо православие, а то он оторвется от русской души”.
N и N жаловались батюшке на крестьян, что с ними очень трудно.
— Вы с ними, верно, на иностранных языках говорите. С ними надо по–русски говорить. Русская словесность — это целая научность.
…Я с горечью говорю батюшке:
— Вам не дорога русская культура.
— Мы отреклись не только от культуры, но и от самих себя; но все же русская культура дорога нам. Но если нет жизни, не может быть и культуры.
Заниматься искусством можно так же, как столярничать или коров пасти; но все это надо делать как бы пред Божиим взором.
Но есть и большое искусство — слово убивающее и воскресающее (псалмы Давида); путь к этому искусству — через личный подвиг, путь жертвы; и один из многих тысяч доходит до цели.
Все стихи мира не стоят одной строчки Священного Писания.
Пушкин был умнейший человек в России, а собственную жизнь не умел прожить.
Про Ходасевича[139]: слушая “Тяжелую меру”, сказал: “Вот умница”.
О Блоке. Нравились стихи о Прекрасной Даме и “Итальянские стихи”[140].
— Он теперь в раю. Скажи его матери, чтобы она была благонадежна.
Проявлял большой интерес к Хлебникову[141].
Последняя книга, которую мы читали батюшке в Оптиной, были статьи Шпенглера (“Закат Европы”)[142].
Много раз просили у старца благословения написать его; но он всегда отказывался:
— У меня нет на это благословения предков.
“Святой Серафим предвидел и революцию, и церковный раскол, но говорил: “Если в России сохранится хоть немного верных православных, Бог ее помилует, — а у нас такие праведники есть” — и светлая улыбка.
Мне он сказал: “Над человечеством нависло предчувствие социальных катастроф. Все это чувствуют инстинктом, как муравьи… Но верные могут не бояться: их оградит Благодать. В последнее время будет с верными то же, что было с апостолами перед Успением Богоматери. Каждый верный, где бы он ни служил, — на облаке будет перенесен в одно место.
Ковчег — Церковь. Только те, кто будут в ней, спасутся”.
Бог желает спасти не только народы, но и каждую отдельную душу. Простой индус, верящий во Всевышнего, и исполняющий, как умеет, волю Его, — спасется. Но тот, кто, зная о христианстве, идет индусским мистическим путем, — нет.
— Батюшка, а какова судьба других христианских вероисповеданий?
— Они не спасутся.
Я (с возмущением):
— А святые католические? А святой Франциск?[143] Что же, по–вашему, они совсем безблагодатны?
Батюшка (неохотно):
— Ну, у них частичная благодать.
В другой раз батюшка мне рассказывает виденье одного оптинского монаха. Тот вышел однажды на крылечко своего домика в скиту (не про себя ли говорил? — М. В.) и видит: исчезло все — и скит, и деревья, а вместо этого до самого неба подымаются круговые ряды святых, только между высшим рядом и небом — небольшое пространство. И монаху было открыто, что конец мира будет тогда, когда это пространство заполнится.
— А пространство было уже небольшое, — добавил батюшка.
Однажды батюшка сказал мне:
— Мы живем сейчас во время, обозначенное в Апокалипсисе: это — после того, как ангел восклицал — “Горе живущим” — перед явлением саранчи. (О саранче см. Откр., гл. 9 —М. В.)
Батюшка много рассказывал мне сам о своей жизни.
Мирское имя батюшки — Николай Васильевич Тихонов. Родился он в Ельце в 1858 г., вернее, может быть, в 1857. Отец (перед смертью) благословил сына иконой св. Николая. Это родительское благословение всегда было с батюшкой. Кроме Николая, у вдовы осталось еще несколько человек детей.
После школы, 11 лет, устроили его в лавку к одному елецкому купцу Хамову. Потом — путешествие в Оптину: поступил в скит в 1876 году, получил мантию в 1887–м, иеродиаконство — в 1894 г., иеромонашество — в 1898 г. Старчество — в 1913 г. В 1923 г. — закрытие Оптиной и удаление о. Нектария в Холмищи. 12 мая 1928 г. тихо скончался в Холмищах Брянской области в доме крестьянина Андрея Ефимовича Денежкина.
Перед его арестом и закрытием Оптиной я предлагаю ему убрать его келью, вынести и спрягать то, что могло бы вызвать осуждение при обыске, например, женское белье, духи, пудру, которые были у него в шкафу. Это частью было отнято им у дам легкомысленных, приезжавших в Оптину и здесь каявшихся; либо, как белье, жертвовалось ему для раздачи бедным девушкам–невестам. Батюшка отказался наотрез прятать что-либо.
— Как у меня есть, пусть так и будет, — твердо сказал он.
И действительно, при обыске над ним издевались.
Каталептик и крестное знамение. В Оптиной постригся академик–художник Болотов[144] и стал обучать живописи некоторых монахов и мирян. Батюшка стал заниматься у него… К периоду занятий живописью относится замечательный случай из батюшкиной жизни. Об этом он сам рассказал.
У Болотова занимался один мирской юноша. Раньше он был болен — чем-то вроде одержимости и впадал в каталепсическое состояние. Старец Амвросий исцелил его, но не окончательно, то есть у юноши осталась способность сознательно вызывать у себя такое состояние.
Однажды, когда они с о. Нектарием остались вдвоем, юноша сказал батюшке:
— Хотите, я вам нечто покажу?
— Хорошо!
Тогда юноша сел, сосредоточился. Затем тело его стало неестественно изгибаться, голова запрокинулась, и все члены как бы одервенели.
Тогда батюшка поднял руку и начертал в воздухе крестное знамение.
(“Заметьте — без молитвы”, — прибавил батюшка, обернувшись к нам с N во время рассказа.)
Юноша остался в том же положении. Тогда батюшка начертал крестное знамение вторично — также без молитвы. И в третий раз. После третьего раза юноша пришел в себя.
— Что ты видел? — спросил его батюшка.
— Я видел как бы слоистый воздух и плоские очертания людей и других существ, — ответил он. — А затем я видел как бы молнию. Она имела вид креста. Она вспыхивала два раза, а на третий раз вспыхнуло пламя, но формы его я не успел разглядеть. И я очнулся.
— Видите, какую силу имеет крестное знамение, — закончил батюшка свой рассказ.
Однажды, видя, что он необыкновенно добр, снисходителен и позволяет спрашивать себя обо всем, я осмелилась и спросила его:
— Батюшка, может быть, вы можете сказать: какие у вас были видения?
— Вот этого я уж тебе не скажу, — улыбнулся он.
И я больше не дерзнула спрашивать.
Рассказывали, что еще во время ареста, когда власть требовала, чтобы батюшка отказался от приема посетителей, ему явились все оптинские старцы и сказали:
— Если ты хочешь быть с нами, не отказывайся от духовных чад твоих! — И он не отказался.
А второе явление оптинских старцев было ему тогда, когда хотели увезти его из Холмищ: тогда они запретили ему уехать.
Я (Н.), чувствуя свою ответственность за неудачный выбор местожительства для батюшки (в Холмищах), умоляла его позволить мне поискать ему другую квартиру, но он сказал:
— Меня сюда привел Бог.
Мы привыкли читать только в книгах о чудесах и прозорливости святых. Здесь 7 лет мы жили пред этим прозорливым взором и принимали это как нормальное, —иногда даже смеясь.
Сам батюшка свою прозорливость облекал иногда в юмористическую форму.
Вернувшись (из Москвы) в Оптину, я начинаю выкладывать батюшке все мои новые богословские измышления (о гностицизме). Батюшка слушает, усмехается и с непередаваемым выражением говорит:
— Что? Владимира наслушались?
Ученого (гностика) звали Владимиром. А о том, что я с ним знакома, батюшка не знал.
Собираемся в гости к доктору. Батюшка задерживает нас на два часа. Потом смеется и говорит:
— А не собираетесь ли вы в гости? А я-то не догадался.
В тихий, тихий вечер в Холмищах. Батюшка в своем кресле.
— Ты знаешь, как сладок отдых после труда. Вот я теперь отдыхаю.
Он говорит мне о трудностях предстоящей мне жизни. Я огорчаюсь…
— Можешь ли ты понять? Это — о самом высоком. Бог — любы есть[145]. И Христос по любви сошел в мир. И Мария Египетская в пустыне была по любви.
В Холмищах в 1925 г. батюшка принимает меня. День. Какие-то хозяйственные батюшкины распоряжения. Никаких особенных разговоров. Батюшка уходит к себе, потом возвращается в приемную, садится в кресло и неожиданно говорит мне:
— Н., скажи мне: хочешь ли ты, чтобы мы положили тебя на страницы истории?
Я теряюсь, думая, что он шутит, и, смеясь, говорю:
— Как будто — нет.
Через несколько минут он повторяет настойчиво вопрос. Я недоуменно гляжу на него, думаю, к чему бы это? Может быть, он обличает меня в честолюбии? И говорю:
— Не знаю, батюшка.
В это время приходят звать меня обедать. Батюшка отпускает меня, провожает и на пороге говорит страшно строго и торжественно:
— Согласна ли ты, чтобы мы положили тебя на страницы истории?
Я робко говорю ему, падая к его ногам:
— Я в вашей воле, батюшка.
Об отце архимандрите Агапите. В 1913 году о. Нектария выбрали старцем. Особенно советовал избрать его о. архимандрит Агапит, его духовный отец и учитель[146].
Архимандрит Агапит — одна из таинственнейших фигур истории Оптиной. Он был исключительно образован (в мирском смысле) и вместе — духовно одарен. Ему предлагалось и архиерейство, и старчество, но он не захотел принять на себя подвиг общественного служения, имея всего несколько учеников. В старости он стал юродствовать, затем заболел.
Батюшка говорил, что болезнь старца Агапита была Божиим наказанием именно за отказ от общественного служения по послушанию.
Когда батюшку избрали старцем, он три дня отказывался, плача. Уже на хуторе В. П. батюшка сказал мне:
— Я уже тогда, когда избирали меня, предвидел и разгром Оптиной, и тюрьму, и высылку, и все мои теперешние страдания — и не хотел брать этого всего.
Старчество он принял только тогда, когда этого потребовали у него “за послушание”.
Он часто говорил: “Как могу я быть наследником прежних старцев? Я слаб и немощен. У них благодать была целыми караваями, а у меня — ломтик”.
Про старца Амвросия говорил: “Это был небесный человек или земной ангел, а я едва лишь поддерживаю славу старчества”.
Из современных богословов он знал — и даже иногда давал из него посетителям выписки — Флоренского[147], но относился к нему очень сдержанно.
Духовный путь батюшки был окрашен юродством: он юродствовал и в костюме (яркие кофты, красные шапки и т. д.), и в пище (сливая в одну кастрюлю и щи, и кисель, и холодец, и кашу), и в обращении с людьми.
Кроме того, он имел игрушки, чем смущал некоторых монахов. Я поинтересовалась, какие же игрушки у него были. Оказалось: трамвай, автомобиль и т. д. Меня он как-то просил привезти ему игрушечную модель аэроплана. Так, играя, он как бы следил за движением современной жизни, сам не выходя целыми десятилетиями за ограду скита.
Я помню, на хуторе В. П., — он стоит на крылечке и глядит на Плохинскую дорогу, по которой тянутся возы на базар. Он глядит своим прекрасным, умным человеческим взором и круто оборачивается ко мне:
— Н.! Пойми, ведь я пятьдесят лет этого не видел.
Еще был у него музыкальный ящик. Как-то он завел себе граммофон с духовными пластинками, но скитское начальство его отняло.
Наступает революция. В 1923 году Оптина, как монастырь, ликвидируется. Батюшку арестовывают. Затем освобождают, но предлагают, чтобы он выехал за пределы губернии (Калужской). Сначала он уезжает на хутор Василия Петровича в 45 верстах от Козельска. Но это еще Калужская губерния, до ее границы с Брянской остается 2 1/2 версты; и оставаться здесь нельзя. Батюшка просит меня поехать и посмотреть, где ему лучше устроиться — в самом Плохине или в Холмищах у Андрея Ефимовича Денежкина, родственника Василия Петровича, который всячески уговаривает батюшку переехать к нему.
В Плохине слишком шумно и нет подходящего помещения. Еду в Холмищи. Там прекрасный домик, батюшке предлагается целая изолированная половина, хозяин — предупредителен до крайности. Я выбираю Холмищи, возвращаюсь к батюшке и советую переехать сюда.
В это время батюшка был в очень угнетенном состоянии. Он просил — ни о чем его не спрашивать.
— Пойми, что сейчас я не могу быть старцем. Я еще не знаю, как собственную жизнь управлю.
Он никого не хотел принимать, и только постепенно он стал крепнуть душевно. Иногда целыми днями он плакал (с месяц).
Здесь я захворала малярией и должна была уехать в Москву. А вернувшись, я уже нашла батюшку в Холмищах.
Он жил с келейником Петром. Я поселилась напротив.
В феврале 1928 г. я узнала, что у него (о. Нектария) открылась грыжа и что доктор признал его положение опасным. Я мгновенно поехала к нему. Батюшка позвал меня к себе.
Он, с очень светлым помолодевшим лицом, с блестящими и страдальческими глазами, полусидел на постели.
Меня пронзило такое ощущение его святости и вместе — моей неразрывной связи с ним и боли за его человеческую боль, что я только тихонько опустилась и поцеловала его сапожки. А когда подняла голову, увидела, что лицо его все просветлело нежностью и что он крестит меня. Он сказал мне:
— Н.! Ты видишь, я умираю.
Я очень растерялась от прямого его слова о смерти. Он долго смотрел на меня:
— Ты не погибла. Ты грешна, но дух у тебя истинно христианский.
Эти же слова он сказал мне во время первой моей исповеди у него в 1922 году.
…Потом смотрел на меня:
— Над тобой туча демонов. Ты непременно исповедуйся и причастись!
Я сказала:
— Я так бы хотела исповедаться у вас.
Он улыбнулся:
— Я от тебя не отказываюсь. Только грызь у меня. Нет сейчас сил у меня. Ты исповедуйся у другого православного священника. Только в красную Церковь не ходи (в “живую”, или обновленческую).
…Тут он стал слабеть.
Он еще посидел немножко с очень отрешенным и бесстрастным лицом и ел сухарики. Потом поднял голову и сказал:
— Пойди теперь. И завтра пораньше уезжай.
Он благословил меня и сказал:
— Ночью перед отъездом приди ко мне.
До 3–х часов ночи пролежала я без сна… Пробило три. Иду на батюшкину половину. Из темноты голос:
— Н.! Воды!
На лежанке, в аршине от батюшки был чайник с водой и пустой стакан, но дотянуться до них и тем более налить воды у батюшки не было сил. А перед этим у него была рвота. Я напоила его. Он попросил положить в воду сахару и долго выбирал нужный кусок: “Вот этот положи, квадратный”.
Потом он опять приподнялся и спустил ноги с постели. Он был в белом халатике с отложным воротником, и — опять юным и белым было лицо.
Он заговорил очень отчетливым, ясным и громким голосом. Я поняла — сейчас опять говорит только старец:
— Я умираю и вымолю тебя у Бога. Я все твое возьму на себя. Но одно испытание ты должна выдержать сама. Ты должна выдержать опять такое же искушение: если ты покончишь с собой — не взыщи!
И голос его стал нежным:
— Н.! Умоляю тебя, выдержи, вытерпи! Если бы не грызь моя, я бы тебе в ноги поклонился. Но когда я умру и меня не будет, ты вспомни то, что я сейчас говорю тебе. Как придет искушение, ты только говори: “Господи, помилуй”.
Я посмотрела на него. Чего-то я не понимала, и спросила:
— Батюшка, о чем вы говорите: о прошлом или о будущем?
Он улыбнулся:
— И о настоящем.
Я сказала:
— Я боюсь.
— А ты не бойся. Ты только сохрани Причастие, и все будет хорошо…
Потом был разговор о некоторых знакомых. О. Нектарий сказал:
— Я больше в ваши мирские дела входить не могу. Помни, что я монах последней ступени.
Тут я увидела, что лицо его делается усталым и голос слабеет.
— Что мне прислать вам?
— Благодарствую. Ничего не надо. Только вина… портвейна. Я им свои силы поддерживаю.
А потом батюшка сказал очень строго:
— Передай всем, что я запрещаю ко мне приезжать!
Пауза.
Другим, жалобным, тоном:
— Передай, что я умоляю, чтобы не приезжали, от этого мне еще больнее.
Я увидела, что слабость батюшки с каждой секундой увеличивается… Я вспомнила, что у меня целый список вопросов, но батюшка уже бледнел у меня на глазах.
— Пощади меня, больше не могу.
Лицо его совсем побледнело. Он что-то невнятно пролепетал и стал клониться на бок. Вошел А. Е. и стал помогать мне: взял батюшку за туловище, я — за ноги; и мы удобно уложили его. Он лежал на боку и чуть заметно перекрестил меня.
— Андрей Ефимович! Проводите их.
Я поклонилась ему и вышла.
Вечером идти на исповедь к батюшке. Грехи я записала; а раскаянья у меня нет — один каприз. Батюшка встречает меня:
— Давай, мы с тобой помолимся.
И стал говорить: “Господи, помилуй!”
— Повторяй за мной: Господи, помилуй!
Я сначала бессознательно повторяю. А он все выше и выше берет:
— Господи, помилуй.
И такой это был молитвенный вопль, что вся я задрожала. Тогда он оставил меня перед иконами и сказал: “Молись”, а сам ушел к себе. Я молюсь; а когда ослабеваю, он от себя голос подает: “Господи, помилуй!” Когда же я всю греховность свою сознала, он вышел и стал меня исповедовать.
Я говорю:
— Батюшка, я записала грехи.
— Умница. Ну, прочти их.
Я прочла. Батюшка говорит:
— Сознаешь ли ты, что ты грешна во всем этом?
— Сознаю, батюшка, сознаю.
— Веришь ли в то, что Господь разрешил тебя от всех твоих грехов?
— Батюшка, я имею злобу на одно лицо и не могу простить.
— Нет, Н., ты это со временем простишь. А я беру все твои грехи на себя.
Прочел разрешительную молитву и сказал мне:
— А завтра ты пойди в церковь к утрени, а оттуда приди ко мне и, что в церкви недостаточно будет, здесь покаянием дополни.
Причащение было чудным и торжественным.
(Здесь — конец записок Н. А. Павлович. — М. В.)
“Если пятисотницы не можешь исполнить, хоть 100 молитв прочти”.
Особенно почитая Царицу Небесную, всегда велел акафисты Ей читать.
Смирение и любовь батюшка ставил выше поста.
Он 99 праведных оставлял, а одну брал и спасал.
Я подметаю раз приемную, а повсюду пряники рассыпаны. Входит А. П.: “Что это у вас было: танцы или драка?” А та (которая была там) говорит: “Правда, почта и драка духовная. Он давал один кулек пряников мне, а другой — другой дочери. А та обозлилась — и по руке его ударила. Пряники и рассыпались. А потом та вышла и упала навзничь.
Арест. Во время первого допроса батюшка молчал. Потом ему говорят:
— Вы озлобляете своим молчанием.
— А Господь Иисус Христос тоже молчал, когда Его допрашивали.
Батюшку спрашивают (монахи):
— Как отвечать на допросе, когда спрашивают: монах ты или нет?
Батюшка говорит:
— Отвечай: монах. Монашество — второе крещение: слово одно (монах), а смысл большой (в нем). Отречься от монашества — отречься от второго крещения, а значит, и от Христа.
“Батюшка говорит:
— Я тебе заповедую монашество больше всего хоронить. Если к тебе револьвер приставят, и то монашества не отрекайся. Помнишь, как мы с тобой в заключении были и не отреклись. Но такое испытание у тебя может повториться”.
Батюшка меня спрашивает:
— Ты еще не постриженный?
— Нет еще.
— Ты должен постричься в мантию.
— Как же я при такой борьбе приму мантию?
— Для тебя полезно: мантия тебе поможет все это перебороть. И не смей ко мне приходить без мантии.
В другой раз, раньше:
— Молись и попроси всех отцов и братий молиться за меня, чтобы я прожил еще год.
И я пришел к нему на похороны. И пригодился батюшке при смертном его облачении.
Все эти записки переписал я в 1948 году 27 ноября нового стиля, в г. Риге, где я был тогда архиереем. — М. В.