Старец Нектарий[129]

Когда мне рассказывали, но теперь я уже не помню, когда и почему он прибыл в монастырь? Одно лишь припоминаю, что он пришел молодым, чистым юношей. И старец Амвросий, прозрев в нем будущего угодника Божия, дал заповедь: принять его сразу в скит и никогда отсюда не посылать на послушание в монастырь! Так и было. В скиту он прожил до старости, лет до 70–75, каким я увидел его при посещении (1913). Да после он жил еще до выселения монахов из Оптиной. А скончался он в доме одного крестьянина, который взял его к себе в деревню… Еще из Парижа (1925–1926) я переписывался с ним через одно семейство, а потом получил известие о кончине его. Следовательно, в то время ему было, вероятно, около 85 лет[130].

Ворочусь к воспоминаниям в хибарке.

Прождали мы в комнате минут десять молча: вероятно, старец был занят с кем-нибудь в другой половине домика. Потом неслышно отворилась дверь из его помещения в приемную комнату, и он вошел… Нет, не вошел, а как бы вплыл тихо… В темном подряснике, подпоясанный широким ремнем, в мягкой камилавке, о. Нектарий осторожно шел прямо к переднему углу с иконами и медленно–медленно и истово крестился… Мне казалось, будто он нес какую-то святую чашу, наполненную драгоценной жидкостью, и крайне опасался: как бы не пролить ни одной капли из нее… И тоже мне пришла мысль: святые хранят в себе благодать Божию и боятся нарушить ее каким бы то ни было неблагоговейным душевным движением: поспешностью, фальшивой человеческой лаской и пр. Отец Нектарий смотрел все время внутрь себя, предстоя сердцем пред Богом. Так советует и епископ Феофан Затворник: сидя ли, ходя ли, или делая что, будь непрестанно перед Лицем Божиим.

Лицо его было чистое, розовое, небольшая борода — с проседью. Стан тонкий, худой. Голова его была немного склонена книзу. Глаза — полузакрыты.

Мы все встали… Он еще раза три перекрестился перед иконами и подошел к послушнику. Тот поклонился ему в ноги; но стал не на оба колена, а лишь на одно, вероятно, по тщеславию стыдился делать это при посторонних свидетелях. От старца не укрылось это: и он спокойно, но твердо сказал ему:

— И на второе колено стань!

Тот послушался… И они о чем-то тихо поговорили… Потом, получив благословение, послушник вышел.

Отец Нектарий подошел к отцу с детьми: благословил их и тоже поговорил… О чем, не знаю. Да и не слушал я: было бы грешно подслушивать. О себе самом думал я… Все поведение старца произвело на меня благоговейное впечатление, как бывает в храме перед святынями, перед иконою, перед исповедью, перед Причастием.

Отпустив мирян, батюшка подошел ко мне, к последнему. Или я тут отрекомендовался ему как ректор семинарии; или прежде сказал об этом через келейника, но он знал, что я — архимандрит. Я сразу попросил его принять меня на исповедь.

— Нет, я не могу исповедовать вас, — ответил он. — Вы человек ученый. Вот идите к отцу скитоначальнику нашему, отцу Феодосию, он — образованный.

Мне горько было слышать это: значит, я недостоин исповедаться у святого старца? Стал я защищать себя, что образованность наша не имеет важности. Но отец Нектарий твердо остался при своем и опять повторил совет — идти через дорожку налево к о. Феодосию. Спорить было бесполезно, и я с большой грустью простился со старцем и вышел в дверь.

Придя к скитоначальнику, я сообщил ему об отказе отца Нектария исповедовать меня и о совете старца идти за этим к образованному о. Феодосию.

— Ну, какой же я образованный?! — спокойно ответил он мне. — Кончил всего лишь второклассную школу. И какой я духовник?! Правда, когда у старцев много народа, принимаю иных и я. Да ведь что же я говорю им? Больше из книжек наших же старцев или из святых отцов, что-нибудь вычитаю оттуда и скажу. Ну, а отец Нектарий — старец по благодати и от своего опыта. Нет, уж вы идите к нему и скажите, что я благословляю его исповедать вас.

Я простился с ним и пошел опять в хибарку. Келейник с моих слов все доложил батюшке: и тот попросил меня к себе в келию.

— Ну, вот и хорошо, слава Богу! — сказал старец совершенно спокойно, точно он и не отказывался прежде. Послушание старшим в монастыре — обязательно и для старцев: и может быть, даже в первую очередь, как святое дело и как пример для других.

И началась исповедь… К сожалению, я теперь решительно не помню ничего о ней… Одно лишь осталось в душе, что после этого мы стали точно родными по душе. На память батюшка подарил мне маленькую иконочку из кипарисового дерева с выточенным внутри распятием.

Подошел праздник Успения Божией Матери. Накануне, часов около 11–ти, ко мне приходит из монастыря благочинный отец Федот. Несколько полный, с проседью в темных волосах и бороде, спокойный, приветливый; он и с собою принес тишину. Помолившись и поздоровавшись со мною, он сначала справился о моем здоровье и самочувствии; потом порадовался — “какая ныне хорошая погода”, — был тихий, безоблачный день. Я подумал: подход — как в миру, между светскими людьми… Жду дальше: напрасно монахи не ходят по келиям, — как писалось раньше. И действительно, отец благочинный скоро перешел к делу:

— Ваше Высокопреподобие! Батюшка отец игумен просит вас сказать завтра, на поздней литургии, поучение…

Это предложение было для меня совершенно неожиданным: я в миру довольно много говорил проповедей, речей, уроков. И устал духовно от многоглаголания; потому, живя в монастыре, хотел уже отдохнуть от учительства в тишине, одиночестве и молчании. И в самом деле отдыхал. И вдруг — проповедуй и здесь?

— Нет, нет! — запротестовала моя душа. — Не могу, батюшка!

И начался между нами долгий спор.

— Почему же, Ваше Высокопреподобие?!

— Ну чему я буду учить вас в монастыре?! Вы — истинные монахи; а живя в миру, какие мы монахи? Нет, и не просите напрасно.

Но отца благочинного нелегко оказалось заставить отказаться от данного ему игуменом поручения:

— А как же вон у нас жили другие ученые монахи, — стал он перечислять их имена, — и проповедовали?

— Это не мое дело, — отстранял я его возражение. — Я про себя говорю, что не могу учить вас, монахов. Да и что особого я могу вам сказать? У вас на службах читаются, по уставу, и жития святых из Пролога и поучения из творений святых отцов. Что же лучше?

— Так-то так; но и живое устное слово полезно нам послушать, — настаивал о. Федот.

— Святые отцы — всегда живые, — возражал я, — нет уж, батюшка, не просите! Мне трудно это. Так и объясните отцу игумену.

— Да ведь отец игумен и благословил меня просить вас проповедовать.

Видя, что никакие уговоры не действуют на посланца, я вспомнил о старце Нектарии. “Вот кто может выручить из неожиданной беды, — думалось мне, — я у него исповедался, он знает мою грешную душу и скорее поймет мой отказ по сознанию моего недостоинства, а слово старца — сильно в обители”.

— Я спрошу у батюшки, отца Нектария, — сказал я.

— Хорошо, хорошо! — согласился сразу о. Федот.

И с этими словами он начал прощаться со мной. Да было и время: в монастыре зазвонил небольшой колокол к обеду. Благочинный ушел, а я направился к хибарке старца. В знакомой мне приемной никого не было. На мой стук вышел из келии о. Мельхиседек: маленького роста, в обычной мягкой камилавке, с редкой молодою бородою, с ласковым лицом.

Я объяснил ему наше дело и добавил:

— Мне нет даже нужды беспокоить самого батюшку, он занят другими. Вы только спросите у него совета. И скажите ему, что я прошу его благословить меня не проповедовать.

И я верил в такой ответ старца: мне казалось, что я хорошо поспешаю, смиренно. Келейник, выслушав меня, ушел за дверь. И почти тотчас же возвратился:

— Батюшка просит вас зайти к нему.

Вхожу. Целуем друг у друга руки. Он предложил мне сесть и, не расспрашивая больше ни о чем, сказал следующие слова, которые врезались мне в память до смерти.

— Батюшка, — обратился он ко мне тихо, но чрезвычайно твердо, авторитетно, — примите совет на всю вашу жизнь; если начальники или старшие вам предложат что-нибудь, то, как бы трудно или даже как бы высоко ни казалось это вам, — не отказывайтесь. Бог за послушание поможет!

Затем он обратился к окну и, указывая на природу, сказал:

— Смотрите, какая красота: солнце, небо, звезды, деревья, цветы… А ведь прежде ничего не было! Ничего! — медленно повторил батюшка, протягивая рукою слева направо. — И Бог из ничего сотворил такую красоту. Так и человек: когда он искренно придет в сознание, что он — ничто, тогда Бог начнет творить из него великое.

Я стал плакать. Потом о. Нектарий заповедовал мне так молиться: “Господи, даруй мне благодать Твою!” И вот идет на вас туча, а вы молитесь: “Дай мне благодать!” И Господь пронесет тучу мимо”. И он протянул рукой слева направо. О. Нектарий, продолжая свою речь, рассказал мне почему-то историю из жизни патриарха Никона, когда он, осужденный, жил в ссылке и оплакивал себя. Теперь уж я не помню этих подробностей о патриархе Никоне, но “совет на всю жизнь” стараюсь исполнять. И теперь слушаюсь велений Высшей Церковной власти. И, слава Богу, никогда в этом не раскаивался. А когда делал что-либо по своему желанию, всегда потом приходилось страдать.

…Вопрос о проповеди был решен: нужно слушать о. игумена и завтра — говорить. Я успокоился и ушел. Обычно для меня вопрос о предмете и изложении поучения не представлял затруднений; но на этот раз я не мог подыскать нужной темы до самого всенощного бдения. И уже к концу чтения канона на утрени в моем уме и сердце остановились слова, обращенные к Богородице: “Сродства Твоего не забуди, Владычице!” Мы, люди, сродники Ей по плоти. Она — из нашего человеческого рода. И хотя Она стала Матерью Сына Божия, Богородицею, но мы, как Ее родственники, все же остались Ей близкими. А потому смеем надеяться на Ее защиту нас пред Богом, хотя бы были и бедными, грешными родственниками Ее… И мысли потекли, потекли струей… Вспомнился и пример из жития св. Тихона Задонского[131] о грешном настоятеле этой обители, как он был помилован и даже воскрешен Господом. “За молитвы Моей Матери возвращается в жизнь на покаяние”, — послышался ему голос Спасителя, когда душа его спускалась на землю. А настоятель этот, будучи по временам одержим нетрезвостью, имел обычай в прочие дни читать акафист Божией Матери.

В день Успения я отслужил раннюю в другом храме… И вдруг во мне загорелось желание сказать поучение и тут. Но так как это было бы самоволием, я воздержался.

Какие лукавые бывают искушения!

На поздней литургии я сказал приготовленную проповедь. Она была действительно удачною. В храме кроме монахов было много и богомольцев–мирян. Все слушали с глубоким вниманием.

Но на этом “слава” моя не кончалась. Когда я возвратился в скит, меня на крылечке нашего домика встретил преподобный о. Кукша:

— Вот хорошо сказали, хорошо! Вот был у нас в Калуге архиерей Макарий[132]: тоже хорошо–о говорил проповеди!

Я промолчал. На этом разговор и кончился.

Через некоторое время из монастыря пришла уже целая группа послушников и стала просить меня:

— Батюшка, пойдемте погуляем в лесу и побеседуем: вы такую хорошую проповедь нам сказали.

“О-о! — подумал я про себя. — Уже учителем заделаться предлагают тебе? А вчера считал себя недостойным и говорить?! Нет, нет: уйди от искушения!” — И я отклонил просьбу пришедших.

Кстати: вообще монахам не дозволяется ходить по лесу, и лишь по праздникам разрешалось это, и то группами для утешения. Но этим пользовались лишь единицы; а другие сидели по келиям, согласно заповеди древних отцов: “Сиди в келии, и келия спасет тебя”.

На следующий день мне нужно было выезжать из монастыря на службу в Тверскую семинарию; и я пошел проститься сначала с о. Нектарием. Встретив меня, он с тихим одобрением сказал:

— Видите, батюшка: послушались, и Бог дал вам благодать произнести хорошее слово.

Очевидно, кто-то ему уже об этом сообщил, так как старец не ходил в монастырь.

— Ради Бога, — ответил я, — не хвалите хоть вы меня, бес тщеславия меня уже и без того мучает второй день.

Старец понял это и немедленно замолчал. Мы простились.

От него я пошел через дорожку к скитоначальнику о. Феодосию. Тот спросил меня, как я себя чувствую, с каким настроением отъезжаю.

Я искренно поблагодарил за все то прекрасное, что я видел и пережил здесь. Но добавил:

— А на сердце моем осталось тяжелое чувство своего недостоинства.

Мне казалось, что я говорил искренно и сказал неплохо, а сознание недостоинства мне представлялось смирением. Но отец Феодосий посмотрел иначе.

— Как, как? — спросил он. — Повторите, повторите!

Я повторил. Он сделался серьезным и ответил:

— Это — не смирение. Ваше преподобие, это — искушение вражье, уныние. От нас, по милости Божией, уезжают с радостью; а вы — с тяготою? Нет, это — неладно, неладно. Враг хочет испортить плоды вашего пребывания здесь. Отгоните его. И благодарите Бога. Поезжайте с миром. Благодать Божия да будет с вами.

Я простился. На душе стало мирно.

Какие вы духовно опытные! А мы, так называемые “ученые монахи”, в самих себе не можем разобраться правильно… Не напрасно и народ наш идет не к нам, а к ним… “простецам”, но мудрым и обученным благодатью Духа Святаго. И апостолы были из рыбаков, а покорили весь мир и победили “ученых”. Истинно говорится в акафисте: “Вития многовещанные”, —т. е. ученые ораторы, — “видим яко рыбы безгласные”, по сравнению с христианской проповедью этих рыбаков.

И теперь “ученость” наша была посрамлена еще раз.

Когда я приехал на вокзал в Козельск, то в ожидании поезда сидел за столом. Против меня оказался какой-то низенький крестьянин с остренькой бородкой. После короткого молчания он обратился ко мне довольно серьезно:

— Отец, ты, что ли, вчера говорил проповедь в монастыре?

— Да, я.

— Спаси тебя Господи! А знаешь, я ведь думал, что благодать-то от вас, ученых, совсем улетела?

— Почему так?

— Да, видишь: я безбожником одно время стал; а мучился. И начал я к вам, ученым, обращаться: говорил я с архиереями — не помогли. А вот потом пришел сюда, и эти простецы обратили меня на путь. Спаси их Господи! Но вот вижу, что и в вас, ученых, есть еще живой дух, как Сам Спаситель сказал: “Дух дышит, идеже хощет” (Ин. 3,8).

Скоро подошел поезд. В вагон второго класса передо мною поднялись по ступенькам две интеллигентные женщины. За ними вошел и я. Они очень деликатно обратились ко мне со словами благодарности за вчерашнее слово. Оказалось, это были две дворянки, приезжавшие издалека на богомолье в Оптину и слышавшие мою проповедь. И думается, что эти “ученые” — не хуже, а даже лучше, смиреннее, чем бывший безбожник… Да, воистину Дух Божий не смотрит ни на ученость, ни на “простоту”, ни на богатство, ни на бедность, а только на сердце человеческое, и если оно пригодно, то Он там живет и дышит…

Началась революция. И вот какое предание дошло до меня за границей. Отец Нектарий будто бы встретил пришедших его арестовывать с детскими игрушками и с электрическим фонариком, совершенно спокойный. И перед ними он то зажигал, то прекращал свет фонаря. Удивленные таким поведением глубокого старца, а может быть, и ожидавшие какого обличения за свое безобразие от святого, молодые люди сразу же от обычного им гнева перешли в благодушно–веселое настроение и сказали:

— Что ты? Ребенок, что ли?

— Я — ребенок, — загадочно–спокойно ответил старец.

Если это было действительно так, то стоит серьезно задуматься над смыслом поведения его и загадочным словом о “ребенке”.

А ребенком он мог назвать себя, поскольку идеальный христианин становится действительно подобным дитяти по духу. Сам Господь сказал ученикам при благословении детей: “…если… не будете как дети, не войдете в Царство Небесное” (Мф. 18, 3).

Записки об отце Нектарии[133]

Когда я возвратился в Россию в 1948 году, то мне пришлось здесь познакомиться с одною писательницей[134]. Она прежде была неверующею. К ней правительство обратилось с предложением съездить в Оптину пустынь и произвести там перепись рукописей. Но она отказывалась.

В это время во сне увидала какого-то монаха. И согласилась. Каково же было ее удивление, когда этим монахом оказался о. Нектарий. Это изменило все воззрения ее: она стала духовной дочерью старца и была ею до его смерти. Написала житие его; собрала документы о его жизни. И теперь я пользуюсь ими.

Совершенно неожиданно, как бы чудесно, сбылись мои желания, которыми я закончил свои воспоминания в Америке. “Хорошо бы со временем, — писал я, — узнать об этом”, то есть о судьбе о. Нектария после революции; “да и вообще о конце его”.

Случилось это так. 8 — 21 июля я служил в храме Казанской Божией Матери под Ригой. И говорил, по обычаю, проповедь. Среди слушателей была и эта женщина. После службы она передала знакомому свое впечатление о мне такое:

— Этот владыка, вероятно, имел связь с Оптиной: так близок дух его к ней!

Что собственно она нашла во мне “оптинского”, кроме обыкновенного общеправославного духа, не знаю. Да ведь я и не мог занять в Оптиной много, потому что был там всего лишь два раза, и то на короткий срок. Но это предположение привело ее ко мне; и она была необычайно удивлена, когда я через несколько минут разговора упомянул не только об Оптиной, но и стал читать ей свои воспоминания именно об о. Нектарии. Разве это не поразительно? Приехать из Америки в Ригу и здесь узнать о желанном мне предмете? Да если бы я изъездил всю Россию, и то не нашел бы такой встречи! А тут приходит ко мне самому человек, лично и близко знавший обстоятельства истории Оптиной и жизни святого старца, и даже написавший именно о нем свои записки!

Святые и усопшие, живущие на небесах, имеют гораздо более тесное, близкое общение с нами, живыми, чем мы обычно привыкли об этом думать в жизни своей. И эту женщину послал ко мне сам о. Нектарий. Это я и считаю чудом.

От нее я узнал чрезвычайно важные подробности о его исключительной духовной высоте и о событиях жизни последних его лет. А теперь, получив в свои руки на время ее рукописи, считаю необходимым сделать из них выписки для восполнения своих малых воспоминаний. И как увидим сейчас, мои записи представляются крайне незначительными по сравнению с новыми материалами: у меня запечатлены лишь некоторые факты из моих встреч и бесед; а здесь вскрыты такие мистические высоты, о которых я и не мог подозревать!

Записки N

Батюшка крещен в г. Ельце, в церкви преподобного Сергия; служил он потом приказчиком у купца Хамова. Мать звали Елена. Отца — Василием. Фамилия: Тихоновы. Крестные: Николай и Матрона.

* * *

Батюшка стал старцем в 1913 году.

* * *

В первый раз я увидела старца Нектария в июне 1922 г. Тогда это был старец с чудесным лицом: То невероятно древним — тысячелетним, то молодым — лет сорока. Черты лица — правильны; из-под шапочки выбиваются длинные редкие пряди полуседых волос… Длинные пальцы; походка скользящая, словно он мало касается земли, — и вместе старческая. Очи его небольшие. Такая в них мысль, ясность и иногда любовь.

К 1925 г. старец одряхлел, согнулся; ноги страшно отекли, сочатся сукровицей (это следствие бесконечных стояний на молитве). Лицо его утратило отблеск молодости. Это все вернулось к нему только во время предсмертной болезни (я видела его за 2 месяца до смерти). Он очень ослабел… Часто засыпал среди разговора.

* * *

В 1921 году умер близкий мне человек[135]… Мне нужен был учитель, который спас бы меня от прелести. Я молилась. В тот день пришли ко мне (знакомые) и рассказали об о. Нектарии[136]. Я написала ему письмо… Тогда же я увидела его во сне; И сон этот произвел на меня глубокое впечатление. Я видела, что я и другие люди стоим в какой-то комнате и ждем выхода старца Нектария.

…Наконец проходит он; я запоминаю его лицо; и все мое существо стремится за ним. Потихоньку я иду за ним в другую комнату. Там стоят столы, и монахи рассаживаются и пьют чай. Я чувствую себя недостойной, забиваюсь в угол и оттуда со слезами гляжу на трапезующих. Предо мною как бы развертывается вся моя жизнь; а выйти из своего угла из-за шкафа просто невозможно. И когда я дохожу до какой-то предельной точки этого горького сознания, отец Нектарий встает, подходит ко мне, берет меня за руку, ведет к столу, усаживает рядом с собой и начинает поить меня чаем.

Проснувшись, я как-то затаила в себе сон.

* * *

В июне 22 года ко мне пришел неверующий литератор О., не знавший ничего вообще о моей духовной жизни, не говоря уже о моем обращении к старцу, и предложил мне написать книгу об Оптиной. Я сначала отказывалась, ссылаясь на незнакомство с предметом.

— Поезжайте туда, чтобы писать на месте.

— У меня нет денег.

— Вот вам аванс.

Это было настолько удивительно, что я больше не посмела отказываться.

Приезжаю в Оптину.

* * *

…О. Нектарий вышел в хибарку на благословение. Я его сразу узнала: я видела его в сне.

* * *

Наконец, старец говорит:

— Нет, хорошо, что вы приехали. Это — Божий Промысл. Оставайтесь здесь и пишите книгу.

Молчание. И вдруг лицо его загорается и делается строгим:

— Вы верите в Бога?

— Да.

— Вы хотите у меня исповедоваться?

— Да.

— Идите сейчас в церковь. Там идет повечерие, через полчаса возвращайтесь ко мне на исповедь. Вы обедали?

Я ела в тот день скоромное.

Прихожу через полчаса. Я была в каком-то бесконечном восторге. Я не знала, как сложатся мои отношения со старцем; я видела только необыкновенное обаяние этого человека, и я узнала в нем того, кого видела во сне. После исповеди он был очень ласков со мной и сказал (не помню: теперь или в конце исповеди) после долгого молчания:

— Да, грешна, но дух истинно христианский.

…(После) я при всех сказала ему: “Простите меня”.

Тогда он положил руку мне на голову и сказал три раза: “Все прощено”.

* * *

Вся маленькая приемная его была залита послеобеденным солнцем; и в ней стояла чудная тишина. Я чувствовала, что погружаюсь в какую-то неизъяснимую радость.

Я осталась жить в Оптиной.

(Некто Ф.)[137], бывшая курсистка математического факультета, пришла к о. Нектарию и осталась там. Она с детства была ясновидящей: у них в семье наследственное ясновидение. Демонов она видела совершенно запросто, в любое время дня и ночи и в любой обстановке. Часто мы сидим с ней, а она говорит:

— Н., вот демон.

Я — в ужасе:

— Где?

— А вот там, — показывает.

Я — в панике, но с любопытством:

— А какой у него вид?

Облики демонов бывали разные — в виде рыбы, в виде кошки, в виде красной пьяной морды и т. д.

Я пошла к батюшке и рассказала ему. Он в ответ:

— А ты не бойся.

Я и перестала бояться и с тех пор относилась к Ф-м видениям спокойно.

Мне самой нечистую силу пришлось видеть зрительно только раз за это время. Я сидела в хибарке — там, где икона “Достойно”, — на ступеньках, ведущих в комнаты старца, спиной к его двери. Хибарка была полна. Никакого ожидания чего-либо сверхъестественного у меня не было, и время было не позднее, — часов около 6–ти вечера.

Вдруг я вижу — из-за моего правого плеча выбегает золотая синеватая змейка вроде медленной молнии, проскользнет, скроется и опять выбегает. Я изумилась и стала тереть глаза, думая, что это какое-то странное физическое явление. Нет, не помогает. А перекреститься мне стыдно: ну чего я буду — этак, лицом к народу — креститься? Змейка все быстрее и как бы наглее вьется сбоку от меня.

“Хоть бы батюшка вышел!” — думаю я.

Нет, не идет. А меня уже начинает охватывать неприятное чувство. Тогда я перекрестилась потихоньку—опять стесняясь этого. Еще хуже! Передо мной — уже прямо передо мной, на уровне лица моего, — загорается тем же синеватозолотым пламенем звездочка и начинает лихо отплясывать; ее движенья были одушевленны, задорны и торжествующи. Тогда я не выдержала и перекрестилась большим открытым крестом. Все мгновенно исчезло.

Через минуту дверь открылась; вышел батюшка, благословил всех и позвал меня к себе. Я ему рассказала о виденном и спросила его, что это было все-таки: физическое или же духовное явление?

Он, улыбаясь, сказал:

— Нет, духовное.

И прибавил, что это мне за что-то наказание; только не помню сейчас — за что.

* * *

Как-то я спрашивала его: можно ли надеяться на соединение Церквей? Он ответил:

— Нет! Это мог бы сделать только Вселенский Собор; но Собора больше не будет. Было уже 7 Соборов, как 7 таинств, 7 даров Духа Святого. Для нашего века полнота числа — 7. Число будущего века — 8. К нашей Церкви будут присоединяться только отдельные личности.

* * *

Батюшка приучал меня всячески к терпению. Любимая его поговорка: “Всюду нужно терпение и пождание”.

Учил он терпеть, заставляя ждать приема целыми часами, а иногда — и днями.

Зато какое бывало счастье, когда примет! Очень хорошо было бывать у него во время повечерия. Это были часы его отдыха. Он не любил в это время отвечать на вопросы и сам не говорил. Бывало, он сидит в кресле и молча молится или дремлет, — а молчание его всегда было прекраснее и выше слов, — или просит читать ему вслух. И никто в этот час не входит в келью, не беспокоит его…

* * *

Бремя старчества страшно и тяжко. И быть старцем каждую секунду непосильно человеку. Старца окружает великая любовь народная, но — и великая требовательность. Каждое движение его истолковывается символически. Я видела, как люди плакали, если он попросту ласково угощал конфетами: дескать, если он дает конфету, значит, меня ждет горе! Много конфет я съела из его рук, и никакого горя не следовало за этим. И батюшка иногда изнемогал под этими суеверными отношениями к нему, — не говоря уже о тяжести самого старческого подвига.

Однажды я спросила его, должен ли он брать на себя страдания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их и утешить.

Он сказал:

— Да. Ты сама поняла; поэтому я скажу тебе: иначе облегчать нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебе словно гора камней, — так много греха и боли принесли к тебе; и прямо не можешь снести ее. Тогда приходит благодать и разметывает эту гору камней, как гору сухих листьев; и можешь принимать сначала.

О суеверном же отношении к нему он сам говорил:

— У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывается о человеке. А иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына — ребенка девятилетнего, — что нет с ним сладу. А я ей говорю: “Потерпите, пока ему не исполнится 12 лет”. Я сказал это, не имея никаких предчувствий; просто потому, что по научности знаю, что в 12 лет у человека бывает изменение. Женщина ушла. Я и забыл об этом. Через 3 года приходит эта мать и плачет: умер сын ее, едва ему исполнилось 12 лет. Люди, верно, говорят, что вот батюшка предсказал. А ведь это было простым рассуждением моим — по научности. Я потом всячески проверял себя: чувствовал или нет? Нет, ничего не предчувствовал.

* * *

— Чадо мое! Мы любим тою любовью, которая никогда не изменяется. Ваша любовь — однодневка; наша — и сегодня, и через 1000 лет все та же… Но не говори никому, что я люблю тебя. Иначе — не взыщи.

Потом он меня отпаивает чем-то, чаем, кажется; благословляет и отпускает. И я, конечно, уже не хочу уехать из Оптиной.

Иногда я прихожу к нему злая и капризная. Тогда он особенно нежен со мной; и уже зовет меня не Н., а “чадо мое”… Раз назвал “моя овечка”. Иногда он дразнит меня, как ребенка; и с ним я действительно чувствую себя ребенком. Нет ни Москвы, ни моего писательства, есть только эта, увешанная образами, сияющая, душная келья — и этот дивный мой отец: уже не “батюшка”, а “дорогой мой отец”.

* * *

Холмищи. Вечер. Красная полоска заката.

Батюшка сидит в своем кресле… Он бесконечно ласков со мною, но мне скучно. Все, что он говорит, скучно и неинтересно. Самый воздух его комнаты душен от скуки. И со скукой и ленью я повторяю:

— Что же, вы меня возьмете с собой (в рай)?

Батюшка:

— Но ведь там, где буду я, тебе будет “скучно”.

* * *

Оптина. Осень. Последняя горсточка муки приходит к концу, последние деньги тратятся. Мне нужно ехать на заработки в Москву, но мне не хочется уезжать от старца… Вдруг с почты мне подают денежную повестку.

Когда я прихожу в себя, батюшка дает мне читать о том, как апостол Иоанн пошел в горы за заблудшим учеником своим; и еще о том, что если бы Господь счел нужным, Он мог бы каждую морскую гальку превратить в драгоценный камень и дать любящим Его, но не делает этого, ибо это им не полезно.

* * *

Но бывают дни, когда старец страшен и суров. В хибарке неутешно плачет женщина. У нее один за другим умирают дети. Вчера она схоронила последнего. Старец выходит на общее благословение, проходит по рядам. Женщина с плачем падает ему в ноги. Он, не останавливаясь, с каменным лицом бросает ей:

— Это наказание за грехи.

* * *

В Оптиной была девица, самовольно юродствовавшая. Она, сидя в хибарке, пела мирские песни, бессмысленно смеялась, иногда ругалась. Старец благословлял пришедших к нему. Девица стояла, ожидая благословения. Вдруг он поднял руку с грозным отстраняющим жестом и, пятясь, бесконечно медленно стал отступать от нее — все время с поднятой рукой. Когда он скрылся за своей дверью, девица упала в судорогах.

Страшное впечатление оставила во мне еще одна история. После Рождества я поехала из Оптиной в Москву. Одна монахиня, м. А., при мне просила батюшку, чтобы он позволил мне привезти с собою в Опитну ее больную слепую сестру, которая находилась в то время в одной московской богадельне. Батюшка не благословил, он только велел мне навестить ее, передать посылку от м. А. и попросить отца С., чтобы тот причастил больную. Я поехала в богадельню. Среди грязной палаты я увидела худенькую измученную женщину, по которой ползали вши. Когда я назвала ей имя о. Нектария, на лице ее отразился дикий ужас, как у затравленного животного. И она испуганно спросила меня. Я, как могла, ее утешила и успокоила и сказала, что на днях к ней приедет о. Сергий и причастит ее. Когда я вернулась в Оптину, батюшка сказал:

— Видишь ли, она два раза спрашивала меня, как ей жить. Я благословил ей идти в монастырь, но она не послушалась меня и, вот видишь, ослепла. — А затем, обернувшись к м. Анне (сестре болящей), прибавил: — Она скоро умрет, но перед смертью прозреет, и последние дни будет очень хорошо жить, а похоронят её самым лучшим образом.

И действительно, так и случилось… Умерла она в том же году.

* * *

Старец говорил мне:

— Никогда не дерзай приобщаться без предварительной исповеди.

(Припоминаю я (то есть м. В.) один совет его. О. Нектарий — не помню по какому поводу — сказал:

— Просите в молитве у Бога — благодати.

Я хотя был уже тогда ректором семинарии, но не знал, о чем, собственно, я буду молиться. И спросил его:

— Как, батюшка, молиться?

— Молитесь просто: “Господи, дай мне благодать Твою”.

А затем добавил:

— На вас идет (допустим) туча скорбей, а вы молитесь: Господи, дай мне благодать! — И Господь пронесет мимо вас грозу.

При этом он медленно протянул рукою слева направо, подобно тому, как грозовая туча неожиданно сворачивает в сторону и проносится мимо.

Много лет спустя (около 20) я должен был усердно молиться этой молитвой, и беда миновала.)

* * *

Молитвой и Словом Божиим всякая скверна очищается.

Душа не может примириться с жизнью и утешается лишь молитвою.

Без молитвы душа мертва для благодати.

Многословие вредно в молитве, как апостол сказал (1 Кор. 14, 19; ср.: Мф. 6, 7). Главное — любовь и усердие к Богу. Лучше прочесть в день одну молитву, другой день — другую, чем обе зараз. Одной-то и довольно. Спаситель взял Себе учеников из простых безграмотных людей; позвал их — они все бросили и пошли за Ним. Он им не дал никакого молитвенного правила, дал им полную свободу — льготу, как детям. Днем — работа духовная, а вечером — спать. А Сам Спаситель, когда кончал проповедь, уединялся в пустынное место и молился… И вот когда ученики Иоанновы пришли к Спасителю, они рассказали апостолам, как они молятся. А те и спохватились: вот ученики Иоанновы молятся, а наш добрый Учитель нам ни полслова не сказал о молитве… А если бы им ученики Иоанновы не сказали, то они бы и не подумали об этом… Вот тогда Спаситель сказал им еще: “Отче наш”… И так их и научил, а другой молитвы не давал им.

Как-то я говорю батюшке, что временами испытываю страх, часто беспричинный.

— А ты сложи руки крестом и три раза прочитай “Богородицу”, и все пройдет.

И проходит.

…Я помню комнату в Холмищах. Лампада и свеча пред образами. Я вхожу—он в епитрахили сидит в кресле… Вдруг он со стоном подымается и показывает мне, чтобы я шла за ним к образам… Вынести этот страдальческий стон его (вставшего с постели из-за меня) невозможно: и с ужасом… поддерживаю, когда он идет. А там, пред образами, границы миров совсем стираются. Я чувствую, как оттуда надвигается волна Божьего присутствия, — а батюшка рядом со мною — приемник этой волны. Я становлюсь на колени немножечко позади него, не смотрю на него и только — или держусь за его руку или за ряску.

* * *

Приезжает N.N… Помню изумительный вечер. Он сам заговорил о Фаворском свете:

— Это такой свет, когда он появляется, все в комнате им полно, — и за зеркалом светло, и под диваном (батюшка при этом показал и на зеркало, и на диван), и на столе каждая трещинка изнутри светится. В этом свете нет никакой тени; где (должна быть) тень — там смягченный свет. Теперь пришло время, когда надо, чтобы мир узнал об этом свете.

Еще раньше батюшка благословил Л.[138] написать икону Преображения — для Германии, говоря: “Ваш образ будет иметь действие сначала на мысли, а потом — и на сердце”. Л. написал чудесный по краскам образ, но эффект сияния этого белого света достигался тем, что на первом плане подымались черные узловатые деревья. Увидев их, батюшка приказал их стереть: ничто не должно омрачать такого светлого проявления. И Л., плача, стер. Тогда батюшка не объяснил, ни почему он приказывает стереть деревья, ни каков должен быть Фаворский свет. И вот теперь — через 3 года — он заговорил об этом.

Говорил он нам о незримой физическому взору красоте; как под видом нищего старика однажды явился ангел. И лик батюшки был так светел и прекрасен во время этих рассказов, что мы не смели глядеть на него: казалось, в любую минуту может вспыхнуть этот дивный свет.

* * *

Он говорил нам и о послушании. Хвалил N за то, что она приняла послушание, и говорил, что это важнейшее приобретение в жизни, которое она сделала. Самая высшая и первая добродетель — послушание. Это — самое главное приобретение для человека. Христос ради послушания пришел в мир. И жизнь человека на земле есть послушание Богу.

В послушании нужно разумение и достоинство.

Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он — ей. Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоумение: он и не знает — зачем он живет. Это — очень вредное недоумение; и оно часто бывает. Он, как лошадь, везет и… вдруг останавливается; на него находит такое стихийное препинание.

Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы он возрастал в познании.

* * *

Надо творить милостыню с разумением (рассуждением), чтобы не повредить человеку.

* * *

Застенчивость по нашим временам — большое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если сохранить целомудрие, — а у вас, у интеллигенции, легче всего его потерять, — все сохранить.

* * *

Он говорил: не бойся! Из самого дурного может быть самое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле: кажется, страшно ноги запачкать; а если поискать, можно увидеть бриллианты.

* * *

О народе. Про одного крупного русского человека он сказал: “Для него необходимо православие, а то он оторвется от русской души”.

N и N жаловались батюшке на крестьян, что с ними очень трудно.

— Вы с ними, верно, на иностранных языках говорите. С ними надо по–русски говорить. Русская словесность — это целая научность.

…Я с горечью говорю батюшке:

— Вам не дорога русская культура.

— Мы отреклись не только от культуры, но и от самих себя; но все же русская культура дорога нам. Но если нет жизни, не может быть и культуры.

* * *

Заниматься искусством можно так же, как столярничать или коров пасти; но все это надо делать как бы пред Божиим взором.

Но есть и большое искусство — слово убивающее и воскресающее (псалмы Давида); путь к этому искусству — через личный подвиг, путь жертвы; и один из многих тысяч доходит до цели.

Все стихи мира не стоят одной строчки Священного Писания.

* * *

Пушкин был умнейший человек в России, а собственную жизнь не умел прожить.

Про Ходасевича[139]: слушая “Тяжелую меру”, сказал: “Вот умница”.

О Блоке. Нравились стихи о Прекрасной Даме и “Итальянские стихи”[140].

— Он теперь в раю. Скажи его матери, чтобы она была благонадежна.

Проявлял большой интерес к Хлебникову[141].

Последняя книга, которую мы читали батюшке в Оптиной, были статьи Шпенглера (“Закат Европы”)[142].

* * *

Много раз просили у старца благословения написать его; но он всегда отказывался:

— У меня нет на это благословения предков.

* * *

“Святой Серафим предвидел и революцию, и церковный раскол, но говорил: “Если в России сохранится хоть немного верных православных, Бог ее помилует, — а у нас такие праведники есть” — и светлая улыбка.

* * *

Мне он сказал: “Над человечеством нависло предчувствие социальных катастроф. Все это чувствуют инстинктом, как муравьи… Но верные могут не бояться: их оградит Благодать. В последнее время будет с верными то же, что было с апостолами перед Успением Богоматери. Каждый верный, где бы он ни служил, — на облаке будет перенесен в одно место.

Ковчег — Церковь. Только те, кто будут в ней, спасутся”.

* * *

Бог желает спасти не только народы, но и каждую отдельную душу. Простой индус, верящий во Всевышнего, и исполняющий, как умеет, волю Его, — спасется. Но тот, кто, зная о христианстве, идет индусским мистическим путем, — нет.

— Батюшка, а какова судьба других христианских вероисповеданий?

— Они не спасутся.

Я (с возмущением):

— А святые католические? А святой Франциск?[143] Что же, по–вашему, они совсем безблагодатны?

Батюшка (неохотно):

— Ну, у них частичная благодать.

* * *

В другой раз батюшка мне рассказывает виденье одного оптинского монаха. Тот вышел однажды на крылечко своего домика в скиту (не про себя ли говорил? — М. В.) и видит: исчезло все — и скит, и деревья, а вместо этого до самого неба подымаются круговые ряды святых, только между высшим рядом и небом — небольшое пространство. И монаху было открыто, что конец мира будет тогда, когда это пространство заполнится.

— А пространство было уже небольшое, — добавил батюшка.

Однажды батюшка сказал мне:

— Мы живем сейчас во время, обозначенное в Апокалипсисе: это — после того, как ангел восклицал — “Горе живущим” — перед явлением саранчи. (О саранче см. Откр., гл. 9 —М. В.)

СВЕДЕНИЯ О ЖИЗНИ О. НЕКТАРИЯ

Батюшка много рассказывал мне сам о своей жизни.

Мирское имя батюшки — Николай Васильевич Тихонов. Родился он в Ельце в 1858 г., вернее, может быть, в 1857. Отец (перед смертью) благословил сына иконой св. Николая. Это родительское благословение всегда было с батюшкой. Кроме Николая, у вдовы осталось еще несколько человек детей.

После школы, 11 лет, устроили его в лавку к одному елецкому купцу Хамову. Потом — путешествие в Оптину: поступил в скит в 1876 году, получил мантию в 1887–м, иеродиаконство — в 1894 г., иеромонашество — в 1898 г. Старчество — в 1913 г. В 1923 г. — закрытие Оптиной и удаление о. Нектария в Холмищи. 12 мая 1928 г. тихо скончался в Холмищах Брянской области в доме крестьянина Андрея Ефимовича Денежкина.

* * *

Перед его арестом и закрытием Оптиной я предлагаю ему убрать его келью, вынести и спрягать то, что могло бы вызвать осуждение при обыске, например, женское белье, духи, пудру, которые были у него в шкафу. Это частью было отнято им у дам легкомысленных, приезжавших в Оптину и здесь каявшихся; либо, как белье, жертвовалось ему для раздачи бедным девушкам–невестам. Батюшка отказался наотрез прятать что-либо.

— Как у меня есть, пусть так и будет, — твердо сказал он.

И действительно, при обыске над ним издевались.


Каталептик и крестное знамение. В Оптиной постригся академик–художник Болотов[144] и стал обучать живописи некоторых монахов и мирян. Батюшка стал заниматься у него… К периоду занятий живописью относится замечательный случай из батюшкиной жизни. Об этом он сам рассказал.

У Болотова занимался один мирской юноша. Раньше он был болен — чем-то вроде одержимости и впадал в каталепсическое состояние. Старец Амвросий исцелил его, но не окончательно, то есть у юноши осталась способность сознательно вызывать у себя такое состояние.

Однажды, когда они с о. Нектарием остались вдвоем, юноша сказал батюшке:

— Хотите, я вам нечто покажу?

— Хорошо!

Тогда юноша сел, сосредоточился. Затем тело его стало неестественно изгибаться, голова запрокинулась, и все члены как бы одервенели.

Тогда батюшка поднял руку и начертал в воздухе крестное знамение.

(“Заметьте — без молитвы”, — прибавил батюшка, обернувшись к нам с N во время рассказа.)

Юноша остался в том же положении. Тогда батюшка начертал крестное знамение вторично — также без молитвы. И в третий раз. После третьего раза юноша пришел в себя.

— Что ты видел? — спросил его батюшка.

— Я видел как бы слоистый воздух и плоские очертания людей и других существ, — ответил он. — А затем я видел как бы молнию. Она имела вид креста. Она вспыхивала два раза, а на третий раз вспыхнуло пламя, но формы его я не успел разглядеть. И я очнулся.

— Видите, какую силу имеет крестное знамение, — закончил батюшка свой рассказ.

* * *

Однажды, видя, что он необыкновенно добр, снисходителен и позволяет спрашивать себя обо всем, я осмелилась и спросила его:

— Батюшка, может быть, вы можете сказать: какие у вас были видения?

— Вот этого я уж тебе не скажу, — улыбнулся он.

И я больше не дерзнула спрашивать.

* * *

Рассказывали, что еще во время ареста, когда власть требовала, чтобы батюшка отказался от приема посетителей, ему явились все оптинские старцы и сказали:

— Если ты хочешь быть с нами, не отказывайся от духовных чад твоих! — И он не отказался.

А второе явление оптинских старцев было ему тогда, когда хотели увезти его из Холмищ: тогда они запретили ему уехать.

Я (Н.), чувствуя свою ответственность за неудачный выбор местожительства для батюшки (в Холмищах), умоляла его позволить мне поискать ему другую квартиру, но он сказал:

— Меня сюда привел Бог.

* * *

Мы привыкли читать только в книгах о чудесах и прозорливости святых. Здесь 7 лет мы жили пред этим прозорливым взором и принимали это как нормальное, —иногда даже смеясь.

Сам батюшка свою прозорливость облекал иногда в юмористическую форму.

Вернувшись (из Москвы) в Оптину, я начинаю выкладывать батюшке все мои новые богословские измышления (о гностицизме). Батюшка слушает, усмехается и с непередаваемым выражением говорит:

— Что? Владимира наслушались?

Ученого (гностика) звали Владимиром. А о том, что я с ним знакома, батюшка не знал.

Собираемся в гости к доктору. Батюшка задерживает нас на два часа. Потом смеется и говорит:

— А не собираетесь ли вы в гости? А я-то не догадался.

* * *

В тихий, тихий вечер в Холмищах. Батюшка в своем кресле.

— Ты знаешь, как сладок отдых после труда. Вот я теперь отдыхаю.

Он говорит мне о трудностях предстоящей мне жизни. Я огорчаюсь…

— Можешь ли ты понять? Это — о самом высоком. Бог — любы есть[145]. И Христос по любви сошел в мир. И Мария Египетская в пустыне была по любви.

* * *

В Холмищах в 1925 г. батюшка принимает меня. День. Какие-то хозяйственные батюшкины распоряжения. Никаких особенных разговоров. Батюшка уходит к себе, потом возвращается в приемную, садится в кресло и неожиданно говорит мне:

— Н., скажи мне: хочешь ли ты, чтобы мы положили тебя на страницы истории?

Я теряюсь, думая, что он шутит, и, смеясь, говорю:

— Как будто — нет.

Через несколько минут он повторяет настойчиво вопрос. Я недоуменно гляжу на него, думаю, к чему бы это? Может быть, он обличает меня в честолюбии? И говорю:

— Не знаю, батюшка.

В это время приходят звать меня обедать. Батюшка отпускает меня, провожает и на пороге говорит страшно строго и торжественно:

— Согласна ли ты, чтобы мы положили тебя на страницы истории?

Я робко говорю ему, падая к его ногам:

— Я в вашей воле, батюшка.


Об отце архимандрите Агапите. В 1913 году о. Нектария выбрали старцем. Особенно советовал избрать его о. архимандрит Агапит, его духовный отец и учитель[146].

Архимандрит Агапит — одна из таинственнейших фигур истории Оптиной. Он был исключительно образован (в мирском смысле) и вместе — духовно одарен. Ему предлагалось и архиерейство, и старчество, но он не захотел принять на себя подвиг общественного служения, имея всего несколько учеников. В старости он стал юродствовать, затем заболел.

Батюшка говорил, что болезнь старца Агапита была Божиим наказанием именно за отказ от общественного служения по послушанию.

* * *

Когда батюшку избрали старцем, он три дня отказывался, плача. Уже на хуторе В. П. батюшка сказал мне:

— Я уже тогда, когда избирали меня, предвидел и разгром Оптиной, и тюрьму, и высылку, и все мои теперешние страдания — и не хотел брать этого всего.

Старчество он принял только тогда, когда этого потребовали у него “за послушание”.

Он часто говорил: “Как могу я быть наследником прежних старцев? Я слаб и немощен. У них благодать была целыми караваями, а у меня — ломтик”.

Про старца Амвросия говорил: “Это был небесный человек или земной ангел, а я едва лишь поддерживаю славу старчества”.

* * *

Из современных богословов он знал — и даже иногда давал из него посетителям выписки — Флоренского[147], но относился к нему очень сдержанно.

* * *

Духовный путь батюшки был окрашен юродством: он юродствовал и в костюме (яркие кофты, красные шапки и т. д.), и в пище (сливая в одну кастрюлю и щи, и кисель, и холодец, и кашу), и в обращении с людьми.

Кроме того, он имел игрушки, чем смущал некоторых монахов. Я поинтересовалась, какие же игрушки у него были. Оказалось: трамвай, автомобиль и т. д. Меня он как-то просил привезти ему игрушечную модель аэроплана. Так, играя, он как бы следил за движением современной жизни, сам не выходя целыми десятилетиями за ограду скита.

* * *

Я помню, на хуторе В. П., — он стоит на крылечке и глядит на Плохинскую дорогу, по которой тянутся возы на базар. Он глядит своим прекрасным, умным человеческим взором и круто оборачивается ко мне:

— Н.! Пойми, ведь я пятьдесят лет этого не видел.

Еще был у него музыкальный ящик. Как-то он завел себе граммофон с духовными пластинками, но скитское начальство его отняло.

* * *

Наступает революция. В 1923 году Оптина, как монастырь, ликвидируется. Батюшку арестовывают. Затем освобождают, но предлагают, чтобы он выехал за пределы губернии (Калужской). Сначала он уезжает на хутор Василия Петровича в 45 верстах от Козельска. Но это еще Калужская губерния, до ее границы с Брянской остается 2 1/2 версты; и оставаться здесь нельзя. Батюшка просит меня поехать и посмотреть, где ему лучше устроиться — в самом Плохине или в Холмищах у Андрея Ефимовича Денежкина, родственника Василия Петровича, который всячески уговаривает батюшку переехать к нему.

В Плохине слишком шумно и нет подходящего помещения. Еду в Холмищи. Там прекрасный домик, батюшке предлагается целая изолированная половина, хозяин — предупредителен до крайности. Я выбираю Холмищи, возвращаюсь к батюшке и советую переехать сюда.

В это время батюшка был в очень угнетенном состоянии. Он просил — ни о чем его не спрашивать.

— Пойми, что сейчас я не могу быть старцем. Я еще не знаю, как собственную жизнь управлю.

Он никого не хотел принимать, и только постепенно он стал крепнуть душевно. Иногда целыми днями он плакал (с месяц).

Здесь я захворала малярией и должна была уехать в Москву. А вернувшись, я уже нашла батюшку в Холмищах.

Он жил с келейником Петром. Я поселилась напротив.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

В феврале 1928 г. я узнала, что у него (о. Нектария) открылась грыжа и что доктор признал его положение опасным. Я мгновенно поехала к нему. Батюшка позвал меня к себе.

Он, с очень светлым помолодевшим лицом, с блестящими и страдальческими глазами, полусидел на постели.

Меня пронзило такое ощущение его святости и вместе — моей неразрывной связи с ним и боли за его человеческую боль, что я только тихонько опустилась и поцеловала его сапожки. А когда подняла голову, увидела, что лицо его все просветлело нежностью и что он крестит меня. Он сказал мне:

— Н.! Ты видишь, я умираю.

Я очень растерялась от прямого его слова о смерти. Он долго смотрел на меня:

— Ты не погибла. Ты грешна, но дух у тебя истинно христианский.

Эти же слова он сказал мне во время первой моей исповеди у него в 1922 году.

…Потом смотрел на меня:

— Над тобой туча демонов. Ты непременно исповедуйся и причастись!

Я сказала:

— Я так бы хотела исповедаться у вас.

Он улыбнулся:

— Я от тебя не отказываюсь. Только грызь у меня. Нет сейчас сил у меня. Ты исповедуйся у другого православного священника. Только в красную Церковь не ходи (в “живую”, или обновленческую).

…Тут он стал слабеть.

Он еще посидел немножко с очень отрешенным и бесстрастным лицом и ел сухарики. Потом поднял голову и сказал:

— Пойди теперь. И завтра пораньше уезжай.

Он благословил меня и сказал:

— Ночью перед отъездом приди ко мне.

До 3–х часов ночи пролежала я без сна… Пробило три. Иду на батюшкину половину. Из темноты голос:

— Н.! Воды!

На лежанке, в аршине от батюшки был чайник с водой и пустой стакан, но дотянуться до них и тем более налить воды у батюшки не было сил. А перед этим у него была рвота. Я напоила его. Он попросил положить в воду сахару и долго выбирал нужный кусок: “Вот этот положи, квадратный”.

Потом он опять приподнялся и спустил ноги с постели. Он был в белом халатике с отложным воротником, и — опять юным и белым было лицо.

Он заговорил очень отчетливым, ясным и громким голосом. Я поняла — сейчас опять говорит только старец:

— Я умираю и вымолю тебя у Бога. Я все твое возьму на себя. Но одно испытание ты должна выдержать сама. Ты должна выдержать опять такое же искушение: если ты покончишь с собой — не взыщи!

И голос его стал нежным:

— Н.! Умоляю тебя, выдержи, вытерпи! Если бы не грызь моя, я бы тебе в ноги поклонился. Но когда я умру и меня не будет, ты вспомни то, что я сейчас говорю тебе. Как придет искушение, ты только говори: “Господи, помилуй”.

Я посмотрела на него. Чего-то я не понимала, и спросила:

— Батюшка, о чем вы говорите: о прошлом или о будущем?

Он улыбнулся:

— И о настоящем.

Я сказала:

— Я боюсь.

— А ты не бойся. Ты только сохрани Причастие, и все будет хорошо…

Потом был разговор о некоторых знакомых. О. Нектарий сказал:

— Я больше в ваши мирские дела входить не могу. Помни, что я монах последней ступени.

Тут я увидела, что лицо его делается усталым и голос слабеет.

— Что мне прислать вам?

— Благодарствую. Ничего не надо. Только вина… портвейна. Я им свои силы поддерживаю.

А потом батюшка сказал очень строго:

— Передай всем, что я запрещаю ко мне приезжать!

Пауза.

Другим, жалобным, тоном:

— Передай, что я умоляю, чтобы не приезжали, от этого мне еще больнее.

Я увидела, что слабость батюшки с каждой секундой увеличивается… Я вспомнила, что у меня целый список вопросов, но батюшка уже бледнел у меня на глазах.

— Пощади меня, больше не могу.

Лицо его совсем побледнело. Он что-то невнятно пролепетал и стал клониться на бок. Вошел А. Е. и стал помогать мне: взял батюшку за туловище, я — за ноги; и мы удобно уложили его. Он лежал на боку и чуть заметно перекрестил меня.

— Андрей Ефимович! Проводите их.

Я поклонилась ему и вышла.

ИСПОВЕДЬ

Вечером идти на исповедь к батюшке. Грехи я записала; а раскаянья у меня нет — один каприз. Батюшка встречает меня:

— Давай, мы с тобой помолимся.

И стал говорить: “Господи, помилуй!”

— Повторяй за мной: Господи, помилуй!

Я сначала бессознательно повторяю. А он все выше и выше берет:

— Господи, помилуй.

И такой это был молитвенный вопль, что вся я задрожала. Тогда он оставил меня перед иконами и сказал: “Молись”, а сам ушел к себе. Я молюсь; а когда ослабеваю, он от себя голос подает: “Господи, помилуй!” Когда же я всю греховность свою сознала, он вышел и стал меня исповедовать.

Я говорю:

— Батюшка, я записала грехи.

— Умница. Ну, прочти их.

Я прочла. Батюшка говорит:

— Сознаешь ли ты, что ты грешна во всем этом?

— Сознаю, батюшка, сознаю.

— Веришь ли в то, что Господь разрешил тебя от всех твоих грехов?

— Батюшка, я имею злобу на одно лицо и не могу простить.

— Нет, Н., ты это со временем простишь. А я беру все твои грехи на себя.

Прочел разрешительную молитву и сказал мне:

— А завтра ты пойди в церковь к утрени, а оттуда приди ко мне и, что в церкви недостаточно будет, здесь покаянием дополни.

Причащение было чудным и торжественным.

(Здесь — конец записок Н. А. Павлович. — М. В.)

Из записей о. Петра[148]

“Если пятисотницы не можешь исполнить, хоть 100 молитв прочти”.

Особенно почитая Царицу Небесную, всегда велел акафисты Ей читать.

Смирение и любовь батюшка ставил выше поста.

Он 99 праведных оставлял, а одну брал и спасал.

Я подметаю раз приемную, а повсюду пряники рассыпаны. Входит А. П.: “Что это у вас было: танцы или драка?” А та (которая была там) говорит: “Правда, почта и драка духовная. Он давал один кулек пряников мне, а другой — другой дочери. А та обозлилась — и по руке его ударила. Пряники и рассыпались. А потом та вышла и упала навзничь.

ПРИ АРЕСТЕ

Арест. Во время первого допроса батюшка молчал. Потом ему говорят:

— Вы озлобляете своим молчанием.

— А Господь Иисус Христос тоже молчал, когда Его допрашивали.

* * *

Батюшку спрашивают (монахи):

— Как отвечать на допросе, когда спрашивают: монах ты или нет?

Батюшка говорит:

— Отвечай: монах. Монашество — второе крещение: слово одно (монах), а смысл большой (в нем). Отречься от монашества — отречься от второго крещения, а значит, и от Христа.

ЕЩЕ ОБ АРЕСТЕ Из записок о. Георгия (бр. Якова)

“Батюшка говорит:

— Я тебе заповедую монашество больше всего хоронить. Если к тебе револьвер приставят, и то монашества не отрекайся. Помнишь, как мы с тобой в заключении были и не отреклись. Но такое испытание у тебя может повториться”.

МАНТИЯ

Батюшка меня спрашивает:

— Ты еще не постриженный?

— Нет еще.

— Ты должен постричься в мантию.

— Как же я при такой борьбе приму мантию?

— Для тебя полезно: мантия тебе поможет все это перебороть. И не смей ко мне приходить без мантии.

В другой раз, раньше:

— Молись и попроси всех отцов и братий молиться за меня, чтобы я прожил еще год.

И я пришел к нему на похороны. И пригодился батюшке при смертном его облачении.

Все эти записки переписал я в 1948 году 27 ноября нового стиля, в г. Риге, где я был тогда архиереем. — М. В.

Загрузка...