«Оптина»… Так сокращенно называли обычно этот монастырь богомольцы. Подобно и Саровский монастырь звали просто “Саров”. А иногда к Оптиной присоединяли и слово “пустынь”, хотя пустынного там не было ничего, но этим хотели, вероятно, отметить особую святость этого монастыря.
Оптина находится в Калужской губернии, в Козельском уезде, в 4–х верстах от города, за речкой Жиздрой, среди соснового бора.
Самое слово Оптина толкуют различно. Но нам, с духовной точки зрения, больше по душе легенда, что эта пустынь получила свое имя от какого-то основателя ее, разбойника Опты. Так ли это было на самом деле или иначе, но посетителям, да и монахам, это объяснение нравилось больше, потому что богомольцы тоже приходили туда с грехами и искали спасения души; да и монашеское житие по сущности своей есть прежде всего покаянное подвижничество.
Прославилась же Оптина своими старцами. Первым из них был отец Лев, или Леонид[94], — ученик знаменитого старца Паисия Величковского, подвижника в Нямецком монастыре, в Молдавии[95]. После отца Льва старчество перешло к преемнику его, иеромонаху о. Макарию (Иванову)[96], происходившему из дворян. Про него сам митрополит Московский Филарет[97] сказал однажды: “Макарий — свят”. Под его руководством воспитался и вызрел “мудрый” Амвросий[98], учившийся сначала в семинарии. Потом были старцы — два Анатолия[99], Варсонофий[100] — из военной среды, и Нектарий[101]. Последнего, а также и второго Анатолия, видел я лично и беседовал с ними. Но, кроме этих выдающихся иноков, и настоятели, и многие монахи тоже отличались высокою святою жизнью. Впрочем, и вся Оптина славилась на Россию именно духовным подвижничеством братии, что связано было больше всего со старчеством, и в свою очередь воспитывало опытных старцев.
Старец — это опытный духовный руководитель. Он не обязательно в духовном сане, но непременно умудренный в духовной жизни, чистый душою и способный наставлять других. Ради этого к ним шли за советами не только свои монахи, но и миряне со скорбями, недоумениями, грехами. Слава оптинских старцев за одно второе полстолетие распространилась за сотни и тысячи верст от Оптиной, и сюда тянулись с разных сторон ищущие наставления и утешения. Иногда непрерывная очередь посетителей ждала приема у старца с утра до вечера. Большей частью это были простые люди. Среди них иногда выделялся священник или послушник монастыря. Не часто, но бывали там и интеллигентные люди: приходили сюда и Толстой, и Достоевский[102], и вел. князь И. Константинович[103], и Леонтьев[104], и бывший протестант Зедергольм[105]; жил долго при монастыре известный писатель С. А. Нилус[106]; постригся в монашество бывший морской офицер, впоследствии епископ, Михей[107]; при о. Макарии обитель была связана со славянофильской семьей Киреевских[108], которые много содействовали издательству монастырем святоотеческих книг; отсюда же протянулись духовные нити между обителью и Н. В. Гоголем[109]; известный подвижник и духовный писатель, епископ Игнатий Брянчанинов[110], тоже питался духом этой пустыни. А кроме этих лиц дух внутреннего подвижничества и старчества незаметно разлился по разным монастырям. И один из моих знакомых писателей, М. А. Н.[111], даже составлял родословное древо, корнями уходившее в Оптину… Хорошо бы когда-нибудь заняться и этим вопросом какому-либо кандидату богословия при писании курсового сочинения… А мы теперь перейдем уже к записям наших воспоминаний.
Конечно, они не охватывают всех сторон монастырской жизни обители, не говорят и о подвижнической страде иноков, какая известна была лишь им, их духовникам да Самому Богу. Я буду говорить лишь о более выдающихся лицах и светлых явлениях Оптиной. Разумеется, такое описание будет односторонним. И правильно однажды заметил мой друг и сотоварищ по Духовной академии, впоследствии архимандрит, Иоанн (Раев), скончавшийся рано от чахотки, что я подобным описанием ввожу читателей, а прежде — слушателей, в некое заблуждение. Он привел тогда такое сравнение. Если смотреть на луг или цветник сверху, то как покажется он красив со своими цветами и яркой зеленью. А спустись взором пониже, там увидишь голенький стволик с веточками. Но и здесь еще не источник жизни, а — внизу, в земле, где корявые и извилистые корни в полной тьме ищут питание для красивых листочков и цветочков. Тут уже ничего красивого для взора нет, наоборот, и неблаголепно, и грязно… А то и разные червяки ползают рядом и даже подгрызают и губят корни, а с ними вянут и гибнут листочки и цветочки.
“Так и монашество, — говорил о. Иоанн, — лишь на высотах и совне — красиво; а самый подвиг иноческий и труден, и проходит через нечистоты, и в большей части монашеской жизни является крестной борьбой с греховными страстями. А этого-то, — говорил друг, — и не показываешь в своих рассказах”.
Все это — совершенно верно, скажу я. Но ведь и в житиях святых описываются большей частью светлые явления из жизни их и особенные подвиги. А о греховной борьбе упоминается обычно кратко и мимоходом. И никогда почти не рассказывается о ней подробно. Исключением является лишь житие св. Марии Египетской[112], от смрадных грехов дошедшей потом до ангелоподобной чистоты и совершенства. Но и то описатели оговариваются, что они делают это вынужденно, чтобы примером такого изменения грешницы утешить и укрепить малосильных и унывающих подвижников в миру и в монастырях. Так и мы не будем много останавливаться на наших темных сторонах: это не поучительно. Да они мне и неизвестны в других людях: о чем же стал бы я и говорить?! Впрочем, где следует, там будет упомянуто и об этом. Читателю же действительно нужно и полезно не забывать, что высоте и святости угодников Божиих и предшествует, и сопутствует духовная борьба; иногда — очень нелегкая и некрасивая…
Кстати, и сам упомянутый о. Иоанн должен по справедливости быть причислен к лику подвижников: он мало жил (умер лет 33 — 34, будучи инспектором Полтавской семинарии), но многого достиг духовно: только это было скрываемо от посторонних… Царство ему Небесное. Помяни мя, друже и отче, грешного.
Воспоминания мои будут отрывочны и без плана. Одно лишь будет связывать все: светлая духовная сторона.
Мне дважды привелось бывать в Оптиной. Еще с академии я узнал о ней. И, будучи студентом, встречал в селе духовных чад старца Амвросия и слушал их рассказы о нем. Но сам и не думал о посещении пустыни: не воспитывали в нас ни в семинариях, ни в академиях интереса и любви ни к монастырям, ни к подвижникам, ни к таким светилам Церкви, как даже о. Иоанн Кронштадтский или Феофан, Затворник Вышенский, — наши современники. Учеба, книги, наука, ученые — вот был наш интерес. Потому и после академии почти никто из нас не думал о посещении обителей вообще… Уж не помню, почему и как я, будучи ректором Таврической семинарии, решил к концу летних каникул посетить Оптину. На следующий год или через два я вторично побывал там, будучи ректором Тверской семинарии. Жил недолго — не больше двух недель. Конечно, за такой короткий срок я заметил лишь немногое из богатых сокровенных сокровищ святой обители. Оба воспоминания солью воедино.
В первый раз я приехал на извозчике в монастырь днем и остановился в так называемой “черной” гостинице, где останавливались “обыкновенные”, простые богомольцы: мне не хотелось выделяться из них и обращать на себя внимание. Помню заведующего инока, с темными густыми волосами. Мы пили вместе с ним чай. Ничего особенного не было. Но вот однажды он пригласил к чаю афонского монаха, удаленного со Святой Горы за принадлежность к группе “имябожников”[113], а теперь проживавшего в Оптиной. Сначала все было мирно. Но потом между иноками начался спор об имени Божием. Оптинец держался решения Св. Синода, осудившего это новое учение о том, что “имя Бог есть Сам Бог”. Афонец же защищал свое. Долго спорили отцы. Я молчал, мало интересуясь этим вопросом. Оптинец оказался остроумнее; и после долгих и разных споров он, казалось, почувствовал себя победителем. Афонец хотя и не сдался, но вынужден был замолчать. И вдруг — к глубокому моему удивлению — победитель, точно отвечая на какие-то свои тайные чувства, ударяет по столу кулаком и, вопреки прежним своим доказательствам, с энергией заявляет: “А все-таки имя Бог есть Сам Бог!” Спор больше не возобновлялся. Я же удивленно думал: что побудило победителя согласиться с побежденным?! Это было мне непонятно. Одно лишь было ясно, что обоим монахам чрезвычайно дорого было имя Божие. Вероятно, и по опыту своему, творя по монашескому обычаю молитву Иисусову (Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного), они оба знали и силу, и пользу, и сладость призывания имени Божия, но только в богословствовании своем не могли справиться с трудностями ученых формулировок.
Потом, посещая некоторых монахов, я заметил у них в келиях, большей частью у икон, листы бумаги, где славянскими буквами были выписаны эта святые слова: “Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного”. По–видимому, эти иноки в какой-то степени сочувствовали защите имени Божия. Но, не смея и не имея сил делать это словами, выражали свое почитание имени Божия вывеской на бумаге[114].
“Боже, — думал я, — в миру безбожие ширилось, маловерие, равнодушие, а тут люди еще горячатся и спорят о значении и силе даже имени Божия. Значит, они живут, так или иначе, интересами и жизнью в Боге”.
Не будем мы мудрствовать: это дело трудное, но приучимся творить молитву Иисусову, чтобы умолять Господа спасти наши грешные души.
Боже, буди милостив ко мне, грешнику.
Через 2–3 дня моей жизни пронеслась весть: в монастырь прибывает чудотворная икона Калужской Божией Матери (память 2 сентября). К указанному времени многие монахи и богомольцы вышли навстречу святой иконе по лесной дороге и, приняв ее, пошли обратно в монастырь с пением молитв.
Вдруг я вижу, как из нашей толпы некоторые отделяются от процессии и спешно–спешно торопятся в правую сторону. Через некоторое время там уже собралась густая толпа народа, плотным кольцом кого-то или что-то окружившая. Из простого любопытства — впрочем, меня в монастыре все интересовало, — я тоже направился туда: в чем дело? Чтобы оставить икону Богородицы, нужна была какая-то особая причина к этому. Протискавшись немного к центру толпы, я увидел, что все с умиленной любовью и счастливыми улыбками смотрят на какого-то маленького монаха в клобуке, с седенькой, нерасчесанной, небольшой бородкой. И он тоже всем улыбался немного. Толпа старалась получить от него благословение. И я увидел, как вокруг этого маленького старичка все точно светилось и радовалось… Так малые дети встречают родную мать.
— Кто это? — спрашиваю я соседа.
— Да батюшка отец Анатолий[115], — ласково ответил он, удивлясь, однако, моему неведению.
Я знал о нем, но не пришлось еще встретить его лично; да и не было особой нужды в этом: не имел никаких вопросов к нему. А теперь явился вопрос о нем самом: что за чудо? Люди оставили даже икону и устремились к человеку. Почему? И ответ явился сам собою: святой человек тоже чудо Божие, как и икона, только — живое чудо. Святой есть тоже образ Божий, воплощенный в человеке. Как в иконе, так и во святых людях живет Сам Бог Своею благодатью. И туг, и там Сам Бог влечет нас к Себе Своими дарами радости, утешения, милосердия, духовного света. Когда Спаситель с Моисеем и Илией явились на Фаворе в благодатном несозданном свете ученикам, и тогда Петр от восторга воскликнул:
“Господи! Хорошо нам здесь быть” (Лк. 9, 33), так и через святых людей эта же Преображенская благодать и светит, и греет. А иногда — как это не раз было с о. Серафимом Саровским — она проявляется и в видимом, хотя и сверхъестественном, свете. Так было и теперь: через батюшку (ласковое и почтительное слово!) светилось Солнце правды, Христос Бог наш. И люди грелись и утешались в этом свете.
Вспоминались мне и слова апостола Павла о христианах: “Разве не знаете, что вы — храм Божий, и Дух Божий живет в вас?” (1 Кор. 3, 16).
И — другое его изречение, что всякий христианин должен бы возрастать в образ совершенный, в меру возраста полноты Христовой (Еф. 4,13)… Вот какая высота дана христианину: Сам Богочеловек Христос. И это — не дерзость похищения невозможного, а повеление и заповедь Спасителя, данная на последней Его беседе: “Если кто будет исполнять Мои заповеди, то будет возлюблен Отцем Моим; и Мы придем к тому и обитель в нем сотворим” (Ин. 14, 23).
Это — цель и задача христианской жизни: общение с Богом через благодать Святого Духа. И тогда облагодатствованные люди начнут изливать свой — то есть Божий — свет и на других.
Боже, как велики сами по себе и чрезвычайно важны для других эти святые люди. Выше их нет никого.
Пришлось и мне встречать в жизни своей так называемых “великих” людей, но никогда я не чувствовал их величия: человек как человек, обыкновенный. Но вот когда приходилось предстоять пред святыми, тогда ясно чувствовалось действительное их величие… Вот это — необыкновенные люди. А иногда и страшно становилось при них, как это мне пришлось ярко пережить при службе с о. Иоанном Кронштадтским, о чем напишу после.
И тогда понятным становится, почему мы прославляем святых, пишем их иконы, кланяемся им в землю, целуем их. Они — воистину достойны этого.
Понятнее станет и то, что мы в храмах кадим не только иконы Спасителя, Богородицы и святых, но и вообще всех христиан: мы в них кадим, воздаем поклонение и почитаем Самого Бога, проявляющегося в Своих образах: и в иконах, и в людях.
Ведь всякий христианин должен бьтъ образом Божиим. Однажды мне пришлось спросить некоего старца:
— Как нужно относиться вообще к человеку?
— С почитанием, — ответил он. — Человек есть образ Божий.
И когда этот образ восстанавливается в человеке, тогда его чтут и люди, повинуются даже и звери, как первобытному Адаму в раю, о чем нам говорят жития Герасима Иорданского[116] и Серафима Саровского[117], и трепещут их даже бесы. Зато радуются им небожители. Когда Божия Матерь явилась с апостолами Петром и Иоанном св. Серафиму, то Она сказала им: “Сей — от роду нашего”.
От того же роду был и батюшка о. Анатолий. Сколько радости, любви и ласки на всех окружающих проливалось от его лика в Оптинском лесу, на солнечной прогалине.
Но все же мои духовные очи не были тогда вполне открыты, дабы тоже устремиться к старцу, хотя бы для того, чтобы поближе посмотреть на него, спросить его о чем–нибудь, попросить молитв. Истинно слово Господне: “Очи имеют и не видят” (См.: Мк. 8,18). Да и один ли я…
А вот — и наставление его, старческий совет.
Кажется, уже пред вторым посещением обители я получил письмо от своего друга и товарища по академии, священника о. Александра Б. из Самарской губернии, о разладе с женою… Уж как он любил К. невестой! Весь курс наш знал о ней, какая она хорошая и прекрасная. И вот они повенчаны. Он получает приход в рабочем районе уездного города. Нужно строить храм. Молодой и идейный священник с любовью и энергией принимается за дело. Постройка быстро двигается вперед.
Казалось бы, все хорошо. Но вот горе для матушки: ее батюшка почти всегда запаздывает к обеду. Матушка недовольна этим: то пища остыла, то пережарилась и переварилась. Да и время напрасно пропадает: и другие дела по дому есть. Уже и дети, кажется, появились… И огорченная хозяйка начинает роптать и жаловаться на такой непорядок и расстройство в жизни. А еще важнее то, что она, вместо прежней любви, начинает уже сердиться на мужа: разлагается семья.
Батюшка же оправдывается перед ней:
— Да ведь я не где-нибудь был, а на постройке храма.
Но ее это не успокаивает. Начинается семейный спор, всегда болезненный и вредный. Наконец, матушка однажды заявляет решительно мужу:
— Если ты не изменишь жизни, то я уйду к родителям.
И вот к такому моменту мы обменялись с о. Александром письмами. Узнав, что я еду в Оптину, он описал все свое затруднение и попросил меня зайти непременно к о. Анатолию и спросить старческого совета его: как ему быть, кого предпочесть — храм или жену.
Я и зашел в келью батюшки. Он принимал преимущественно мирских, а монахи шли к другому старцу, о. Нектарию. В келии о. Анатолия было человек десять — пятнадцать посетителей. Среди них обратился с вопросом и я. Батюшка, выслушав с опущенными глазами историю моего товарища, стал сокрушенно качать головою, как бы говоря: “Ах, какая беда, беда-то какая!” Потом, не колеблясь, хлопотливо начал говорить, чтобы батюшка в этом послушался матушки, иначе плохо будет, плохо.
И тут же припомнил мне случай из его духовной практики, как развалилась семья из-за подобной же причины. И припоминаю сейчас имя мужа: звали его Георгием…
— Конечно, — сказал о. Анатолий, — и храм строить — великое дело, но мир семейный хранить тоже святое Божие повеление: муж должен, по апостолу Павлу, любить жену, как самого себя; и сравнил апостол жену с Церковью (Ефес. 5, 25–33). Вот как высок брак. Нужно сочетать и храм, и семейный мир. Иначе Богу не угодно будет и строение храма. А хитрый враг — диавол под видом добра хочет причинить зло: нужно разуметь нам козни его. Да, вот так и отпишите: пусть приходит вовремя к обеду. Всему есть свое время. Так и отпишите.
А потом, немного подумав, добавил:
— А тут добро-то добро: строить храм-то. Но к нему тайно примешивается и тщеславие… Да, примешивается, примешивается: ему хочется поскорее кончить… людям понравится… Так и отпишите…
Я так и отписал. И дело, конечно, поправилось.
Во второе посещение я приехал ночью. Извозчик из Козельска подвез меня почему-то не к “черной” гостинице, а к “дворянской”, где принимали почетных или богатых гостей. Я не стал возражать. Было уже около часу ночи, если не два. Нужно сказать, что в то время моей жизни мне сопутствовала Иверская икона Божией Матери. Бывало, одну отдам кому- нибудь — получу скоро другую. И я уже так привык к сей святыне, что, куда бы ни приезжал, искал сначала: а нет ли и здесь Иверской? Так было и тут. Вхожу в первую комнату, — в переднем углу висит икона Спасителя. Я жалею уже — не Иверская. Вхожу в спальню: и в углу — Иверская: слава Богу!
Ложусь спать… Едва успел задремать, слышу звон: к утрене. Хорошо бы встать да идти в храм. Но лень. Устал. И снова заснул… Проснулся довольно рано, часов около пяти. Было прекрасное августовское утро. Небо чистое. Солнце яркое. Зеленые деревья. Я открыл окно. И вдруг ко мне на подоконник прилетает голубь, совсем без страху. Я взял оставшийся от пути хлеб и стал крошить ему. Как мне это было отрадно: не боится людей! Но тут прилетает второй голубь. Я и ему отделяю крошки. Но первый уже стал ревновать: зачем я даю и другому?! И начинает клевать нового гостя. Сразу пропала моя радость: “Господи, Господи! Вот и голуби враждуют и воюют. А уж, казалось бы, какие это мирные птицы! Даже Спаситель указывает на них, как на пример, апостолам: “…будьте… кротки, как голуби” (Мф. 10, 16). И грустно стало на душе. А уж чего же требовать от нас, людей, при нашем самолюбии?! Говорят иные: не будет войн когда-то… Неправда: всегда будут, до конца мира. И не могут не быть, так как каждый из нас в самом себе носит источник войн: гордость, зависть, злобу, раздражение, сребролюбие… Недаром сказал один из писателей[118] перед смертью, когда его спросили об этом: “Пока человек останется человеком, будут и войны”. Так передавал мне сын его, встретившись [со мной] за границей после Первой мировой войны и революции.
А Сам Сын Божий предсказывал, что мир ожидает не прогресс, а ухудшение человеческих отношений. И к концу мира будут особенно страшные войны: восстанет народ на народ (а не одни армии на армии), царство на царство. “Не наше ли это время?” — подумает кто-либо. Никто не знает это с несомненностью. Одно лишь ясно, что зло лежит в нас самих, в сердцах наших; поэтому вся история этого мира и человека вообще — есть трагедия, а не легкая и веселая прогулка. Мир испорчен, и все мы грешны. А из-за нашего греха испортились не только животные и птицы, но даже сама природа — так учит св. апостол Павел (Рим. 8, 19–22) вслед за Христом Господом. Так голуби мои и не примирились улетели оба.
В тот же день я, посетивши о. игумена, попросил у него разрешения пожить мне в скиту: там больше уединения и духовного отдыха, чем при монастыре[119]. И к вечеру я ушел туда.
Скит — это отделение монастыря, где монахи живут более строго и в большей молитвенности. Туда обычно не впускают посторонних лиц вообще, а женщинам — и совсем не разрешается входить.
Оптинский скит, во имя св. Иоанна Предтечи, находится приблизительно в полуверсте от монастыря. Кругом стройные высокие сосны. Среди них вырублено четвероугольное пространство, обнесенное стеной. Внутри — храм и небольшие отдельные домики для братии скита. Но что особенно бросается в глаза внутри его, это — множество разведенных цветов. Мне пришлось слышать, что такой порядок заведен был еще при старце о. Макарии. Он имел в виду утешать уединенную братию хотя бы красотою цветов. И этот обычай хранился очень твердо.
Мне сначала было отведено место в правой половине “Золотухинского” флигеля; в левой жил студент Казанской Духовной академии о. А. Войдя в новое помещение, я устремился к углу с иконами: нет ли Иверской? Но там была довольно большая икона с надписью: “Портаитисса”. Я пожалел… Но потом спросил сопровождавшего монаха, что значит “Портаитисса”? “Привратница”, — ответил он, — или иначе — Иверская. Ее икона явилась Иверскому монастырю на Афоне (Иверия — Грузия); и ей построили храм над воротами обители; потому что Матерь Божия в видении сказала: “Я не хочу быть хранимой вами, а Сама буду вашей Хранительницей”. Я возрадовался. И с той поры прожил в этом скиту около двух недель. К этому времени и относится большая часть моих воспоминаний об Оптиной, а скорее — об Оптинском ските и его подвижниках.
Провожал меня сюда, если не изменяет мне память, что, впрочем, маловажно, высокий статный инок с светло–белыми волосами и густой бородой. Имя его я уже не помню теперь. Но запомнил, что он был из семинаристов. Почему он — такой представительный, образованный и с хорошим басом — оставил мир и ушел в пустынь? Не знаю, а спрашивать было неделикатно.
Еще вспоминаю, что он почему-то рассказывал мне про искушение одного египетского монаха, боримого плотскими страстями; как тот ни унывал от своего падения, а бежал обратно в монастырь, несмотря на то, что бес шептал ему вернуться в мир и жениться… Когда же монах пришел к старцу своему, то пал ему в ноги со словами: “Авва, я пал!” Старец же увидел над ним венцы света, — как символ того, что диавол несколько раз хотел ввести его в уныние и убеждал оставить монастырь; а благоразумный инок столько же [раз] отвергал эти искусительные помыслы и даже не сознавался в содеянном грехе, пока не пал в колена старца.
Перед уходом в скит я — по совету ли игумена монастыря или кого из иноков — пожелал отслужить панихиду по усопшим старцам. За главным храмом, около стены алтаря, были две могилы — о. Макария и о. Амвросия. Мне дали в качестве певчего — клиросного монаха–тенора. В засаленном подряснике, с довольно полным животом, он произвел на меня неблагоприятное впечатление: не похоже на оптинских прославленных святых, — думалось мне…
Поя панихиду, я заметил под надгробной плитой ямочку. Монах объяснил мне, что почитатели старцев берут с верою песочек отсюда для исцеления от болезней. И вспоминаются мне слова Псалмопевца об Иерусалимском храме, что верующие в Господа любят не только самый храм, но “благоволят” и о камнях его; и “персть (прах) его полижут”[120]. И что тут дивного, если и теперь русские эмигранты, возвращаясь на родину, берут горсть земли и целуют ее; а иные припадают к ней лицом и тоже целуют. Пусть же не осуждают и нас, верующих, если мы берем песочек от святых могилок. Русский народ, при всей своей простоте, совершенно правильно и мудро понимал святые вещи. И чудеса могли твориться от этого. Из Деяний мы знаем, что не только головные уборы апостолов изливали исцеления, но даже тени их творили чудеса[121]. А от о. Серафима Саровского оставшиеся вещи — мантия, волосы, камень, на котором он молился тысячу дней и ночей, вода из его колодца и проч. — творили чудеса.
“Велий еси, Господи; и чудна дела Твоя!” (Пс. 85, 10).
Продолжу, однако, историю о “плохих” монахах. Для этого забегу немного вперед. Накануне праздника Успения Богоматери я стоял среди богомольцев; монахи там стояли в левой, особо выделенной части храма. Впереди на амвоне ходил с клироса на клирос послушник–канонарх и провозглашал поющим стихиры. Свое дело он вел хорошо. Но мне бросился в глаза белый ворот рубахи, выпущенный сверх воротника подрясника. И мне показалось, что и этот монах недалек от мирян, тщеславящихся своими одеждами. “Какой же он оптинец?!” — так вот я осудил этих двух иноков. И думал, что я — прав в своих помыслах.
Но вот на другой день за литургией я сказал проповедь (об этом ниже). И что же? Когда я сходил с храмовой паперти, ко мне подбежали два монаха и при всем народе поклонились мне с благодарностью в ноги, прося благословения. Кто же, думали бы вы, были эти два монаха?.. Один из них — полный певчий на могилках, а другой — этот канонарх с белым воротничком. Я был ошеломлен, что именно те двое, которых я осудил как плохих монахов, они-то именно и проявили смирение… Господь как бы обличил меня за неправедный суд о людях. Да, сердце человека ведомо лишь одному Богу. И нельзя судить нам по внешности… Много ошибок делаем мы в своих суждениях и пересудах…
Вместе с этими монахами мне вспомнился и отец игумен монастыря. Я теперь забыл его святое имя, — может быть, его звали Ксенофонт[122]? Это был уже седовласый старец с тонкими худыми чертами бледного лица. Лет около 70. Мое внимание обратила особая строгость его лица, даже почти суровость. А когда он выходил из храма боковыми южными дверями, то к нему с разных сторон потянулись богомольцы, особенно — женщины. Но он шел поспешно вперед, в свой настоятельский дом, почти не оглядываясь на подходивших и быстро их благословляя. Я не посмел осудить его: слишком серьезно было лицо его. Наоборот, я наполнился неким благоговейным почтением к нему. Этот опытный инок знал, как с кем обращаться. И вспоминается мне изречение святого Макария Великого, что у Господа есть разные святые: один приходит к Нему с радостью; другой — в суровости; и обоих Бог приемлет с любовью.
Вспоминаю другого игумена, по имени Исаакий[123]. Он перед служением литургии в праздники всегда исповедовался духовнику. Один ученый монах, впоследствии известный митрополит, спросил его, зачем он это делает и в чем ему каяться? Какие у него могут быть грехи? На это отец игумен ответил сравнением:
— Вот оставьте этот стол на неделю в комнате с закрытыми окнами и запертой дверью. Потом придите и проведите пальцем по нему. И останется на столе чистая полоса, а на пальце пыль, которую не замечаешь даже в воздухе. Так и грехи: большие или малые, но они накапливаются непрерывно. И от них следует очищаться покаянием и исповедью.
По поводу этих “малых” грехов припоминается здесь широко известный случай с двумя женщинами, имевший место в Оптиной пустыни. К старцу, вероятно о. Амвросию, пришли две женщины. Одна из них имела на своей душе великий грех и потому была крайне подавлена. Другая была весела, потому что за ней никаких “больших” грехов не значилось. О. Амвросий, выслушав их откровения, послал их обеих к реке Жиздре. Первой он велел найти и принести огромный камень, какой только она была в силах поднять; а другая должна была набрать в подол своего платья маленьких камней. Те исполнили повеленное. Тогда старец велел обеим отнести камни на старые места. Первая легко нашла место большого камня — оно было заметно, а другая не могла запомнить всех мест своих небольших камней и воротилась со всеми ними к старцу. Он и объяснил им, что первая всегда помнила о великом грехе и каялась и теперь могла снять его с души своей; вторая же не обращала внимания на мелкие грехи, а таких оказалось много, и она, не помня их, не могла очиститься от них покаянием.
Здесь же заметим, что в монастырях обычно один лишь игумен монастыря называется — “батюшка”, как одна матка в пчелином улье. А прочие монахи — как рясофорные, так и манатейные (постриженные в мантию), и иеромонахи — именуются “отцы”, с прибавлением их монашеского имени. Исключение составляют лишь старцы: народ обычно называет их тоже “батюшка”; а монахи и тут отличают их от игуменов, называя — старец такой-то, по имени. И в монастырях ничего не делается без благословения и разрешения игумена, как в хорошей семье — без разрешения отца.
Запишу разговор со мною о. Феодосия[124] о монашестве моем, почему-то затронутый в беседе: в этот ли раз или в иной — не помню.
— Вы для чего приняли монашество? — спросил он меня.
— Ради большего удобства спасения души и по любви к Богу, — ответил я.
— Это — хорошо. Правильно. А то вот ныне принимают его, чтобы быть архиереями “для служения ближним”, — как они говорят. Такой взгляд — неправильный и несмиренный. По–нашему, по–православному, монашество есть духовная, внутренняя жизнь; и прежде всего — жизнь покаянная, именно ради спасения своей собственной души. Ну, если кто усовершится в этом, то сможет и другим послужить на спасение. А иначе не будет пользы ни ему, ни другим.
Припоминаю, что утренние службы совершались около 3 часов ночи и, кажется, состояли из чина чтения 12 псалмов. Это было недолго, но зато скитские иноки вообще проводили значительную часть дня в свободных молитвах, по келиям. И эта сторона их жизни была ведома лишь им да Богу… Известно, что всякие “правила” и уставы о молитве нужны больше для новоначальных, не воспитавших еще молитвенного горения “непрестанной” молитвы и “стояния пред Богом”. У совершившимся же в этом внешние правила необязательны; а иногда даже они отвлекают от внутренней молитвы.
Какова была эта сторона жизни у подвижников и у старца Нектария, мне было неизвестно, а спрашивать не смел; да, признаться, и не очень-то интересовался этим, будучи сам нищим в молитве. Только я прежде уже заметил, что, например, у о. Нектария глаза были воспалены: не от молитвенных ли слез? Говорил мне кто-то, что у него еще и ноги больные, распухшие: ясно, от долгих стояний и поклонов…
В молитвенности и заключается главная жизнь подлинных иноков, путь к благодатному совершенству, и даже средство к получению особых даров Божиих: мудрости старческой, прозорливости, чудес, святости. Но эта сторона жизни — сокровенная у подвижников. Однако мы никогда не должны забывать о ней, как самой главной, если желаем хоть умом понять жизнь святых. А нам, грешным и земным, даже вставать к трем часам утра было трудно. Будил нас по келиям довольно молодой еще послушник, о. Нестор. Очень милый и ласковый, всегда с улыбкой на чистом с небольшой бородкой лице. Говорили про него, что он любит спать; поэтому ему и дано было послушание будить других: для этого он вынужден был поневоле вставать раньше, чтобы обойти весь скит. Но и после, говорят, его тянуло ко сну.
Отец Макарий. В противоположность о. Нестору, это был человек сурового вида. Огромная рыжая борода, сжатые губы, молчаливый, он напомнил мне о. Ферапонта из “Братьев Карамазовых” Достоевского. Он занимал положение эконома в скиту; на эту должность вообще назначают людей посуровее, чтобы не расточал зря, а берег монастырское добро. Познакомился же я с ним по следующему поводу. Однажды мы с сожителем в Золотухинском корпусе, о. Афанасием, пошли к литургии и, позабыв внутри ключ от дома, захлопнули дверь его. Что делать? Ну, думаем, после попросим о. эконома помочь нам: у него много всяких ключей. Так и сделали. О. Макарий молча пошел с нами в рясе и клобуке — величаво. А замок наш был винтовой. О. эконом вынул из связки один подобный ключ, но его сердечко было меньше дырочки замка. Тогда он поднял с земли тоненькую хворосгиночку, вложил ее в отверстие замка и молча начал опять вертеть ключом. Не помогало. Тогда я посоветовал ему:
— Отец Макарий, вы бы вложили хворостиночку потолще! А это — тонка: не отопрете.
— Нет, не от того. Без молитвы начал! — сурово ответил он.
И тут же перекрестился, прочитав молитву Иисусову: “Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!” И снова начал вертеть ключ с прежней хворостиночкой. И замок тут же открылся. О. Макарий, не говоря более ни слова, ушел к себе, а мы разошлись по своим комнатам.
По этому поводу и в связи с ним мне вспоминается и другой случай. Спустя десять лет, будучи уже эмигрантом в Европе, я был на студенческой конференции “Христианской ассоциации молодых людей” в Германии, в г. Фалькенберге[125]. По обычаю, мы устраивали временный храм и ежедневно совершали богослужения; а в конце недельной конференции все говели и причащались.
В устройстве храма мне помогал друг — студент А. А У–в. На алтарной стороне нужно было повесить несколько икон. Юноша начал вбивать в стену гвозди, но они попадали на камни и гнулись. Увидев это и вспомнив о. Макария, я сказал: “А вы сначала перекреститесь и молитву сотворите, а потом уже выбирайте место гвоздю”.
Тот послушно исполнил это. Помолился и наставил гвоздь в иное место, ударил молотком, и он попал в паз, между камнями. То же самое случилось и со вторым гвоздем и с прочими.
Был подобный случай и с о. Иоанном Кронштадтским. Встав рано утром, около 3 часов, по обычаю, он должен был читать утреннее правило ко Причащению. Но никак не мог найти этой книжки. Безуспешно пересмотрев все, он вдруг остановился и подумал: “Прости меня, Господи, что я сейчас из-за поисков твари (книги) забыл Тебя, Творца всяческих!” — и немедленно вспомнил место, куда он вчера положил книгу.
Потом в жизни я многим рассказывал об этих случаях. И сам нередко на опыте проверял истинность слов “сурового” отца Макария: “Без молитвы начал”.
Отец Кукша. Странное имя, никогда прежде мною не слышанное ни в монастырях, ни в миру. Вероятно, таково было имя святого до обращения в христианство. Потом он был святым иноком в Киево–Печерском монастыре. Жизнь свою он окончил среди язычников–вятичей, где был за проповедь о Христе обезглавлен вместе со своим учеником Никоном (после 1114 года). Память этого святого 27 августа (ст. ст.); а 28 сентября (ст. ст.) — со всеми святыми, почивающими в Ближних пещерах. В память этого священномученика почему-то и было дано при постриге имя оптинскому иноку.
Я с ним познакомился ближе потому, что монастырское начальство нашло нужным (почему, я не знаю, а спрашивать там не полагается — все делается беспрекословно, по послушанию) перевести меня из Золотухинского дома в другой, в келию рядом с о. Кукшей. Это был пожилой уже монах, лет около 65–ти, а может быть, и больше; небольшого роста, с светлой бородой; и необыкновенно простой и жизнерадостный. Он мне готовил чай в маленьком самоварчике, вмещавшем 4–5 чашек. Тут лишь мы и встречались с ним. И в скиту, и в монастыре не было обычая и разрешения ходить по чужим келиям без особого послушания и нужды. И я не ходил. А однажды зашел-таки по приглашению к одному монаху, но после получил от о. Феодосия легкое замечание:
— У нас — не ходят по келиям.
Вероятно, и пригласивший меня получил выговор. Хотя наша беседа с ним была не на плохие темы, а о святых отцах и их творениях, но раз — без благословения, то и хорошее — не хорошо…
И к о. Кукше я не ходил; и даже не видел его келии, хотя жили рядом в доме. Да и он заходил ко мне исключительно по делу, и наши разговоры были случайными и короткими. Однажды он с удивительной детской простотой сказал мне о старчестве и о старцах:
— И зачем это, не знаю… Не знаю! Все так ясно, что нужно делать для спасения! И чего тут спрашивать?!
Вероятно, чистой душе его, руководимой благодатью Святого Духа, и в самом деле ни о чем не нужно было спрашивать: он жил свято, без вопросов. Беззлобный, духовно веселый, всегда мирный, послушный—отец Кукша был как дитя Божие, о которых Сам Спаситель сказал: “Если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное” (Мф. 18, 3). Но однажды с нами случилось искушение. Мне захотелось отслужить утром литургию. А о. Кукша заведовал церковной стороной скита и ризницей. Потому я и сказал ему накануне о своем желании. По чистой простоте он радостно согласился, и я отслужил.
А в скиту был обычай — вечерние молитвы совершать в домике о. скитоначальника. После этого мы все кланялись о. Феодосию в ноги, прося прощения и молитв, и постепенно уходили к себе. А если ему нужно было поговорить с кем- либо особо, то он оставлял их для этого после всех. Но на этот раз о. Феодосий оставил всех. Братии в скиту было немного. После “прощения” он обращается к о. Кукше и довольно строго спрашивает:
— Кто благословил тебе разрешить отцу архимандриту (т. е. мне) служить ныне литургию?
О. Кукша понял свою вину и без всяких оправданий пал смиренно в ноги скитоначальнику со словами: — Простите меня, грешного! Простите!
— Ну, отец архимандрит не знает наших порядков. А ты обязан знать! — сурово продолжал выговаривать о. Феодосий.
О. Кукша снова бросается в ноги и снова говорит при всех нас:
— Простите меня, грешного, простите!
Так он и не сказал ни одного словечка в свое оправдание. А я стоял тоже как виноватый, но ничего не говорил… Потом, с благословения начальника, мы все вышли… И мне, и всей братии был дан урок о послушании… Действительно ли о. Феодосий рассердился, или он просто через выговор смиренному о. Кукше хотел поучить и других, а более всего — меня, не знаю. Но на другой день утром вижу в окно, что он, в клобуке и даже в мантии, идет к нашему дому. Вошел ко мне в келию, помолился перед иконами и, подавая мне освященную за службой просфору, сказал:
— Простите меня, отец архимандрит, я вчера разгневался и позволил себе выговаривать при вас о. Кукше.
Не помню теперь, ответил ли я что ему или нет. Но вот скоро встретился другой случай. В Калужскую епархию приехал новый архиерей: епископ Георгий (после убитый в Польше архимандритом С–м)[126]. Он был человек строгий и даже крайне властный.
День был солнечный. Утро ясное. Вижу, о. Феодосий направляется с о. Кукшей к храму св. Иоанна Предтечи. Я поклонился. Батюшка говорит мне, что ныне он с о. игуменом монастыря едет в Калугу представляться новому владыке:
— Вот сначала нужно отслужить молебен.
А я про себя подумал: монахи едут к общему отцу епархии и своему, а опасаются, как бы не случилось никакого искушения при приеме… Страшно…
В это время отец Кукша отпер уже храм, и мы двинулись туда. На пути о. Феодосий говорит мне:
— Вы знаете, отец Кукша — великий благодатный молитвенник. Когда он молится, то его молитва — как столп огненный летит к престолу Божию.
Я молчал. И вспомнил выговор этому столпу: видно, было нужно это и ему, и всем нам…
Седовласый отец Афанасий. Представьте себе глубокого старца с белыми волосами, с белой широкой бородой, закрывавшей почти всю грудь его.
На голове мягкая монашеская камилавка. Глаза опущены вниз и духовно обращены внутрь души, — точно они никого не видят. Если кто помнит картину Нестерова “Пустынник”, то отец Афанасий похож на него, только волосы белее. В первый раз я обратил внимание на о. Афанасия в скитской трапезной. В чистой столовой, человек на 20–25, в середине стоял стол, а по стенам лавки. Первый приходивший сюда, положив, по обычаю, троекратное крестное знамение, садился направо, на первое от дверей место. Входивший за ним другой инок, после крестного знамения, кланялся пришедшему раньше и занимал соседнее место. Так же делали и другие, пока к строго определенному времени не приходили все. И никто ничего не говорил. Нагнувши голову, каждый или думал что, или — вернее — тайно молился. На этот раз мне пришлось в ожидании трапезы сидеть рядом с о. Афанасием. В молчаливой тишине я вдруг услышал очень тихий шепот со стороны соседа. Невольно я повернул свое лицо и заметил, как о. Афанасий двигает старческими губами и шепчет молитву Иисусову… По–видимому, она стала у него беспрестанною привычкою и потребностью.
После обеда я спросил у кого-то из скитников: какое особое, — кроме молитвы, — послушание несет старец? Оказалось, что он из скита носит на скотный двор грязное белье монахов для стирки. Этот двор расположен где-то в лесу, в стороне от монастыря, и там трудится несколько женщин, Бога ради. Вот туда и посылают старца, убеленного сединами.
Отец Иоиль. Я еще упомянул о нем, как об очевидце визита Л. Н. Толстого к о. Амвросию. Теперь — его рассказ о сотрудничестве с этим святым старцем. Батюшка начал и вел постройку женского Шамординского монастыря[127] больше с верою, чем с деньгами, которые давал ему на это дело народ и благотворители. И не раз, в конце недели, рабочим нечем было платить. О. Иоиль был подрядчиком на этой постройке, от лица о. Амвросия. Приходит время расчета, а денег нет… Народ — все бедный. Приступают к подрядчику: “Плати!” — “Нечем!” Подождите да потерпите. И рабочие — хоть бросай дело. А о. Иоилю и их жалко, и постройку нельзя остановить.
— Вот я один раз решил отказаться от послушания; невмоготу мне, — рассказывал он сам. — Пришел к батюшке, упал ему в ноги и говорю: “Отпусти, сил никаких нет терпеть людское горе”.
О. Амвросий уговаривает:
— Не отказывайся, проси их подождать.
И сам я плачу, а сил нет.
— Ну, подожди, подожди! — говорит батюшка.
И пошел он к себе в келию. “Ну, — думаю, — где-нибудь в столе своем отыщет деньги?” А он выходит с иконой Казанской Божией Матери и говорит:
— Отец Иоиль! Сама Царица Небесная просит тебя: не отказывайся!
Я упал ему в ноги. И опять пошел на дело.
Отец Исаакий. Кажется, таково было имя одного из скитских старых иеромонахов. Мы с ним встретились во внутреннем садике. Это был старец, лет под 70, но еще бодрый. Длинная, с проседью борода. Он был духовником в этом самом Шамординском монастыре, наезжая туда по временам. К сожалению, из небольшой случайной нашей беседы осталось очень мало в памяти моей. Но он утешал меня, убеждая не унывать. Причем обратил мое внимание на то, что образованные монахи тоже делают святое дело в миру, тоже исполняют церковное послушание в школах, семинариях, во славу Божию. И при этом в глазах его светилась ласка и тихое ободрение.
Когда я через ворота под колокольней вошел внутрь двора скита, меня приятно поразило множество цветов, за коими был уход. Об этом я уже говорил. Налево узенькая дорожка вела к скитоначальнику о. Феодосию. Он был здесь как бы “хозяином”, но подчинялся отцу игумену монастыря, как и все прочие. Это был человек высокого роста, уже с проседью и довольно плотный. Познакомились. И я сразу попросил у него благословения сходить исповедаться у старца о. Нектария.
Опишу ту комнату, в которой я встретился с ним и где бывали и Достоевский, и Л. Толстой, и другие посетители, коим разрешалось входить в скит.
Она была небольшая, приблизительно аршин пять на восемь. Два окна. По стенам скамьи. В углу икона и картина святых мест. Лампадка. Под иконами стол, на котором лежали листочки религиозного содержания. Эта комната составляла часть всего домика, называемого “хибаркой”, где жил старец. Из приемной комнаты вела дверь в помещение самого старца. А другая дверь от него вела в подобную же комнату, соседнюю с нашей; там принимались и мужчины, и женщины, так как в нее вход был прямо из леса, с внешней стороны скита; я там не бывал.
Другой старец, батюшка о. Анатолий, жил в самом монастыре и там принимал народ, преимущественно мирян; а монахам рекомендовалось больше обращаться к о. Нектарию.
Когда я вошел в приемную, там уже сидело четверо: один послушник и какой-то купец с двумя мальчиками, лет по 9–10. Как дети, они о чем-то говорили и весело, но тихо щебетали и, сидя на скамейке, болтали ножками. Когда их разговор становился уже громким, отец приказывал им молчать. Молчали и все мы, взрослые: как в церкви, и здесь была благоговейная атмосфера. Рядом святой старец. Но детям это было невтерпеж: и они сползли со скамьи и начали осматривать красный угол с иконами. Рядом с ними висела картина какого-то города. На ней и остановилось особое внимание шалунов. Один из них говорит другому: “Это наш Елец”. А другой возражает: “Нет, это Тула”. — “Нет, Елец”. — “Нет, Тула!” И разговор опять принимал горячий оборот. Тогда отец подошел к ним и обоим дал сверху по щелчку. Дети замолчали и воротились назад к отцу на скамейку. А я, сидя почти под картиной, поинтересовался потом: за что же пострадали малыши? За Тулу или за Елец? Оказалось, под картиной была подпись: “Святой град Иерусалим”.
Зачем отец приехал и привез с собой своих деточек, я не знаю, а спросить казалось грешно: мы все ждали выхода старца, как церковной исповеди. А в церкви не говорят и об исповеди не спрашивают. Каждый из нас думал о себе, о своих грехах и нуждах.
А о чем же думали, сидя здесь, Достоевский, Толстой? Увы, это покрыто тайной забвения. Впрочем, о Толстом рассказал маленький эпизод о. Иоиль, видевший его в скиту.
Долго Толстой говорил с о. Амвросием–старцем. А когда вышел от него, лицо его было хмурое. За ним вышел и старец. Монахи, зная, что у отца Амвросия известный писатель, собрались вблизи дверей хибарки. Когда Толстой направился к воротам скита, старец сказал твердо, указывая на него:
— Никогда не обратится ко Христу! Горды–ня!
Так именно и случилось.
Второй раз Толстой посетил Оптинский скит перед смертью. Как известно, он ушел из своего дома. И, между прочим, посетил свою сестру Марию Николаевну, монахиню Шамординского монастыря, созданного о. Амвросием верстах в 12–ти от Оптиной. И тут у него снова явилось желание обратиться к старцам. Но он опасался, что они откажутся принимать его теперь, так как он был уже отлучен Церковью за свою борьбу против христианского учения — о Св. Троице, о воплощении Сына Божия, о таинствах (о коих он выражался даже кощунственно). Сестра же уговаривала его не смущаться, а идти смело, уверяя, что его встретят с любовью… И он согласился… Слышал я, что он будто бы подошел к двери хибарки и взялся за ручку, но… раздумал и ушел обратно. Потом он поехал по железной дороге и, заболев, вынужден был остановиться на ст. Астапово, Тульской губернии, где и скончался в тяжелых душевных муках. Церковь посылала к нему епископа Тульского Парфения[128] и старца Оптинского Варсонофия, но окружавшие его лица (Чертков и др.) не допустили их до умирающего.
Некоторые подробности об этом визите в Оптину были записаны после смерти его в “Церковных Ведомостях”.
Припомню тут и слышанное мною о нем во Франции. Одно время я жил на побережье Атлантического океана. Там же в одном доме жила тогда и жена одного из сыновей Л. Толстого со своим внучком Сережей. И она иногда рассказывала кое-что о нем и тоже повторяла, что он был “гордый”… Но она жалела его… Внук был тоже чрезвычайно капризный: если что-либо было не по нем, то он бросался на пол и затылком колотился об него, крича и плача. А в другое время он был ласков ко всем… После отец, чех, выкрал его от бабушки; он тогда уже разошелся с внучкой Толстого.
О Достоевском мне, к сожалению, не пришлось ни услышать, ни прочитать ничего [связанного с Оптиной]. А его беседа была бы, конечно, интересна. И дух ее был иной, так как он был христианин и скончался — исповедавшись и причастившись Св. Таин, читая Евангелие.