Вот теперь и о нем расскажу. Удивительный был человек[15]. Даже и не “человек”, а ангел на земле… Существо уже богоподобное. Воистину “из того мира”. Или, как Пресвятая Богородица говорила о преподобном Серафиме, “сей от рода нашего”, т. е. небесного…
Об о. Исидоре, сразу после смерти его в 1908 году, было написано одним из почитателей его, известным автором книги “Столп и утверждение истины”, священником Павлом Флоренским, житие его, под оригинальным и содержательным заглавием: “Соль земли, или Житие гефсиманского старца о. Исидора”[16]. А напечатано оно было другим его почитателем, епископом Евдокимом, бывшим тогда ректором Московской академии, впоследствии обновленцем, в его журнале “Христианин”[17]…
В том-то и величие истинных Божиих святых, что они, по богоподобию своей любящей души, не различают уже (хотя, вероятно, и знают) ни добрых, ни злых: а всех нас приемлют. Как солнышко сияет на праведных и грешников и как Бог дождит на “благия и злыя” (Мф. 5, 45), так и эти христоподобные люди, или земные ангелы, ласкою своею готовы согреть всякую душу. И даже грешных-то нас им особенно жалко. Недаром и Господь Иуду почтил особенным доверием, поручив именно ему распоряжение денежным ящиком… То и дивно во святых: это особенно и влечет к ним грешный мир.
Впервые я познакомился с ним еще студентом академии.
Хотя о. Никита (см. “Прозорливый”) и благословил меня на иночество и предсказал мне, что я буду удостоен даже епископства, но не знаю уже, как и почему, только у меня опять возник вопрос о монашестве. Вероятно, нужно было мне самому перестрадать и выносить решение, чтобы оно было прочнее. И в таком искании и колебании прошло года три–четыре. По совету своего духовного отца я и направился к отцу Исидору, которого тот знал лично.
Батюшка жил в Гефсиманском скиту[18], вблизи Сергиева Посада[19], рядом с Черниговскою пустынью, где раньше подвизался известный старец Варнава[20]…
В “Гефсимании”, как обычно называли этот скит, жизнь была довольно строгая, установленная еще приснопамятным угодником Божиим митрополитом Филаретом Московским. Женщинам туда входа не было, за исключением лишь праздника Погребения Божией Матери, 17 августа[21].
Здесь-то, в малюсеньком домике, избушке, и жил одиноко о. Исидор.
Когда я прибыл к нему, ему было, вероятно, около 80 лет. В скуфеечке, с довольно длинной седой бородой и с необыкновенно ласковым лицом, не только улыбающимися, а прямо смеющимися глазами, — вот его лик… Таким смеющимся он всегда выходил и на фотографиях.
Кто заинтересуется жизнью этого — несомненно, святого — человека, тот пусть найдет житие его “Соль земли”. Там много рассказано о нем… Я же запишу, чего там еще нет.
Когда я пришел к нему и получил благословение, он принял меня, по обыкновению своему, ласково, тепло и с радостною улыбкою. Страха у меня уже никакого не было, — как тогда, на Валааме. А если бы и был, то от одного ласкового луча улыбки батюшки он сразу растаял бы, как снег, случайно выпавший весной.
Направляясь же к о. Исидору, я все “обдумал”, решил рассказать ему “всю свою жизнь”, “открыть всю душу”, как на исповеди; и тогда уж спросить его решения: идти ли мне в монахи? Одним словом, — как больные рассказывают врачу все подробно.
Но только что хотел было я начать свою “биографию”, — а уже о цели-то своей я сказал ему, — как он прервал меня:
— Подожди, подожди! Сейчас не ходи. А придет время, тебя все равно не удержишь.
Вопрос сразу был кончен. И без биографии. Им, святым, довольно посмотреть, и они уже видят все. А Бог открывает им и будущее наше.
Я остановился: рассказывать более нечего было. Монахом придется быть… Осталось лишь невыясненным: когда? И спрашивать опять нечего: сказано, “придет время”. Нужно ждать.
А о. Исидор тем временем начал ставить маленький самоварчик — чашек на 5–6. Скоро он уже зашумел. А батюшка беспрерывно что-нибудь говорил или пел старческим, дрожащим тенором. Рассказывал мне, какое у нас замечательное, у православных, богослужение: такого в мире нет! Вспомнил при этом, как он послал по почте германскому императору Вильгельму наш православный Ирмологий[22]. Кажется, после ему за это был выговор от обер–прокурора Синода… Потом принимался петь из Ирмология:
— Христос — моя Сила, Бог и Господь (4 ирмос 6 гласа).
Я после, долго после, стал понимать, что не случайно пел тогда святой старец: он провидел и душу, и жизнь мою и знал, что мне единая надежда — Христос Господь и Бог мой…
…Самоварчик уже вскипел. Явились на столе и чашки. Батюшка полез в маленький сундучок, какие бывают у новобранцев–солдат, и вынул оттуда мне “гостинцев”: небольшой апельсин, уже довольно ссохшийся. Разрезал его, а там соку-то совсем уж мало было. Подал его мне. Потом вынул стаканчик с чем-то красным:
— А это нам варенье с тобою. Маловато его здесь…
А там было всего лишь на палец от дна.
— Ну, ничего, — весело шутил он, — мы добавим!
И тут же взял графин с красным квасом, дополнил стакан с клюквенным вареньем доверху и поставил на стол, все с приговорками:
— Вот нам и варенье.
Так мы и пили чай с квасом…
И опять запоет что-либо божественное. А “Христос — моя Сила” — несколько раз принимался петь, видимо, желая обратить мое внимание именно на веру в Господа, на Его силу — в моих немощах.
Теперь-то я уже понимаю, что и сухой апельсин, и варенье с квасом, и это песнопение — находятся в самой тесной связи с моею жизнью… Тогда же я не догадался искать смысла в его символических действиях. Очевидно, чего не хотел, по любви своей, сказать мне прямо, то он открывал в символах. Так и преподобный Серафим делал. Так поступал и батюшка Оптинский, о. Нектарий.
Выпили мы чаю. Он рассказал, что у него есть ручная лягушечка и мышки, которые вылазят из своих норок в полу; а он их кормит с рук…
А потом обратился ко мне с просьбой–желанием:
— Хотелось бы мне побыть у преподобного Серафима[23].
— Да в чем же дело?
— Денег нет.
— А я вот летом получу деньги за напечатанную статью — и свожу вас. Хотите, батюшка?
— Хорошо, хорошо! Вот хорошо.
Так мы и условились: как получу деньги, то напишу ему и приеду за ним.
С тем и уехал я домой на каникулы. Летом получил деньги и сразу написал о. Исидору, предвкушая радость путешествия с ним, да еще к такому великому угоднику: со святым — к святому. Но в ответ неожиданно получил странное чужое письмо, подписанное каким-то Л–м, просившим у него помощи и жаловавшимся отчаянно на свою злосчастную судьбу. На мой же вопрос — о времени монашества — вверху письма старческим дрожащим почерком, но очень красивым, почти каллиграфическим, была приписана им лишь одна строчка: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи”, — слова из псалма царя Давида (Пс. 18, 9).
Прочитал я их и письмо просмотрел. И ничего не понял…
— Вероятно, — думалось мне, — у батюшки не хватило денег и на чистую бумагу, чтобы написать письмо, и он сделал надпись на чужом письме. Но почему же не ответил даже о поездке к преподобному Серафиму?.. Странно…
Доживши каникулы, я отправился в академию и на пути решил снова заехать к о. Исидору: поедет ли он к преподобному Серафиму в Саров? При встрече я об этом сразу и спросил:
— А ты мое письмо-то получил?
— Получил, да вы там ничего почти не написали. Я не понял.
— Как же? Ведь этому человеку, от которого письмо я тебе послал, и нужно помочь. Преподобный-то Серафим не обидится на меня, а деньги, что для меня приготовил, ты на него и израсходуй.
— А где же он?
— Да в Курске живет: в письме-то и адрес его написан.
— В Курске? — спрашиваю. — Значит, туда ехать нужно?
— Вот и съезди туда, разыщи его, да помоги устроиться ему. Он несчастный, безрукий. А письма-то пишет левою рукою.
Тогда я понял, почему почерк письма большой и прямой, неуверенный…
— Ему руку-то на заводе оторвало.
Я получил благословение и немедленно отправился в Курск, где родился преподобный Серафим. Долго подробно рассказывать. Где-то на краю Курска, в Ямской слободе, у нищей женщины, у которой кроме пустой хатки и полуслепого котенка ничего не было, и нашел себе приют несчастный И. Ф. У нищей была внучка, шестилетняя Варечка… Бедные, бедные! Как они жили! Можно было судить уже и по котенку: все ребра у него были наперечет… Но какие обе кроткие… Святая нищета. И не роптали. Так и котенок: смотрит вам в глаза и лишь изредка жалобно замяукает, когда вы едите: “И мне дайте”. А посмотришь на него, он стыдливо сомкнет глазки свои, — точно и не он просил, и опять молчит кротко. А человек ест себе в полное удовольствие. Вот и в миру такая же разница бывает.
А избушка-то низенькая и сырая: до потолка головою достанешь.
И у такой-то нищей нашел себе пристанище другой бездомный, безрукий, бессчастный…
У богатых ему не нашлось ни места, ни хлеба. Недаром и нас Господь наказал: не видели мы скорбей, а теперь и самим пришлось смотреть из чужих рук…
Познакомились… Потом пошли собирать помощь по богачам: задумали с ним “лавочку” открывать. Мало набрали… За жуликов, должно быть, нас больше принимали. Ничего не вышло.
— Поедемте к о. Исидору, посоветуемся.
И опять — в Гефсиманию. А характер-то у безрукого — отчаянный. И у меня смирения нет… Сколько раз с ним мы ссорились в пути.
Наконец доехали. Было уже начало октября. И в Москве снег выпал. Холод стоял. Идем мы к келии о. Исидора. Я вошел первый, скинув галоши. А И. Ф. еще в сенях обивал свои сапоги от снега.
— Батюшка! — воспользовался я, пока был один с ним. — Какой он трудный, И. Ф.!
— Трудный? — спокойно переспрашивает меня ласковый о. Исидор. — А ты думаешь, добро-то делать легко? Всякое доброе дело трудно.
В это время вошел и И. Ф. Мы только что пред входом раздраженно о чем-то говорили с ним. Но как только он увидел о. Исидора, с ним произошло какое-то чудесное превращение: он улыбался радостно, сделался милым и с любовью подошел к батюшке — так и он называл его. О. Исидор ласково благословил его.
— Садись, брат Иван, садись, — спокойно и любезно указал ему на стул.
И. Ф. сел, все молча улыбаясь.
— Ах, брат Иван, брат Иван! — грустно, но сострадающеласково сказал батюшка. — Как тебя Бог смирил, а ты все не смиряешься.
…Здесь можно сказать, хотя бы кратко, о несчасгии Ивана Федоровича. Сначала он был машинистом на Московско–Курской железной дороге. Но, по–видимому, благодаря крайне неуживчивому характеру своему, и там не ужился. После поступил на завод к какому-то еврею в Киеве. Тот предложил начать работу на второй день Пасхи. И. Ф. согласился, хотя другие не желали. Во время работы он увидел, что приводной ремень может соскочить с малого колеса. Желая поправить его на ходу, он неосторожно приблизился и был втянут машиною. Ему оторвало правую руку совсем, порезало спину; а на левой руке остались лишь большой палец да половина указательного. Едва не скончался… Суд определил ему или пожизненную пенсию от хозяина или единовременное удовлетворение. Он, конечно, согласился на второе… Но скоро все прожил. И остался и без денег, и без рук. Во всем прочем он был человек очень здоровый, высокий и красивый. И лишь ранняя лысина — ему тогда было около 30 лет — еще более открывала большой лоб его.
По разным местам долго скитался он калекою, и уж не знаю как, но попал он в Гефсиманский скит к о. Исидору. А батюшка особенно привечал людей несчастных, выброшенных из колеи жизни, как говорится — “потерянных”: какой- то бывший московский адвокат, исключенный не за хорошие дела своею корпорацией, хотел покончить с собою, но был пригрет батюшкою и спасался им; всякие бедные, нищие из Сергиева Посада встречали в нем покровителя. Нередко он в неурочное по–монастырски время ходил к ним, чтобы утешить, как-нибудь помочь; ему за то делались выговоры от игумена; но он продолжал делать свое дело милосердия. Зимою из рук кормил мерзнущих воробьев.
Вот к нему-то, как к солнцу теплому, и привел Бог несчастного калеку. И с той поры И. Ф. так привязался к батюшке, что, собственно, им, можно сказать, и жил.
— Я — всем лишний, — говорил он мне много после, — только один батюшка Исидор любил меня…
И это, по–видимому, была правда: любить его при несмиренном характере было трудно, а у нас тоже терпения не хватает, ибо любви нет. А о. Исидор был — сама любовь, потому-то грелся около него несчастный. Потому и всякие слова его принимались И. Ф. совершенно легко. “Как тебя Бог смирил”, — скажи это я, была бы буря злобы, упреков. Но когда эти слова сказаны были от любящего сердца о. Исидора, то И. Ф. ни слова не промолвил, только наклонил покорно голову и, улыбаясь, молчал.
Я удивился: как же он только минуту назад без удержу ссорился со мною, а сейчас с улыбкой молчит?
Какое-то укрощение зверей! — подумал я. Преподобный Серафим кормил медведя, а не знаю: легче ли бывает утихомирить иного человека?
И батюшка ласково подошел к нему и тихонько стал гладить его по лысой голове. Тот наклонился еще ниже и сделался совсем кроткою овечкою. А хорошо бы, если он еще и поплакал: еще легче ему было бы, и еще более он смирился. А благодать Божия еще более согрела бы и укрепила его, бедного. Но и виденного мною было достаточно, чтобы удивляться великой силе любви о. Исидора.
Потом мы говорили о том, что же делать нам с И. Ф. Батюшка “особенного” ничего не сказал, дал лишь нам заповедь:
— Как-нибудь уж старайтесь, хлопочите: Бог поможет вам обоим во спасение.
Это и было “особенное”: ему нужно было, чтобы у несчастного калеки был хоть какой-нибудь попечитель — тем более что скоро батюшке предстояло уже и умирать, и тогда И. Ф. остался бы опять Одиноким. А для меня нужно было упражнение в заповеди Божией о любви к ближним. Апостол Павел говорит, что “весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя” (Гал. 5, 14).
И тогда я понял, что означала коротенькая надпись, сделанная тонким и прекрасным почерком о. Исидора на письме И. Ф., посланном мне летом: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи” (Пс. 18).
Так мало–помалу раскрывался ответ о. Исидора о моем монашестве: я думал преимущественно о форме, а он — о духе; я полагал, что вот примешь постриг, наденешь иноческие одеяния — и будто главное уже сделано. А батюшка обращал мою душу к мысли об исполнении заповедей Божиих, о следовании Закону Господню. А этот Закон у царя Давида в указанном псалме сравнивается с светом солнышка, озаряющего всю вселенную (Пс. 18, 2–7). И как оно затем “укрепляет душу,.. умудряет простых,.. веселит сердце,.. просвещает очи” на все, “пребывает вовек” (ст. 8–10).
Вот почему заповеди, а не монашество “вожделеннее золота… слаще меда” (ст. 11). “И раб Твой, — говорит Господу царь Давид, — охраняется ими”, а не одеждами черными; и “в соблюдении их великая награда!” (ст. 12).
Вот куда повертывал мои мысли батюшка, опытно исполнявший заповеди Божии… А мы, молодые студенты, увлекались другим; не скажу — карьерой, нет, но — мечтаниями о горячей любви к Богу, о подвигах святости, о высокой молитве…
А до этого-то нужно было еще долго исполнять заповеди Божии. И только исполняя их, на деле научишься всему; и, в частности, прежде чем возноситься в заоблачные сферы созерцания, молитвы, святости, человек, пробующий исполнять заповеди Божии, увидит сначала САМОГО СЕБЯ, свои немощи, свое несовершенство, грехи свои, развращенность воли своей, до самых тайников души. Вот что значит: заповедь Господня “просветит очи”…
И об этом, и в том же псалме говорит по своему опыту Псалмопевец, хранивший Закон: “Кто усмотрит погрешности свои? От тайных моих очисти мя. И от задуманного (зла) удержи раба Твоего, чтобы оно не возобладало мною. Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения” (ст. 13–14).
И только пройдя этот путь борьбы, открывающийся лишь через исполнение заповедей, человек достигнет и высшего — молитв и богоугодного созерцания; и войдет в общение с Господом, познав предварительно и свою беспомощность с одной стороны, а вместе с этим и через это — и твердость упования только на Господа Избавителя, Спасителя. Так и поет Царь-праведник:
“Да будут слова уст моих и помышление сердца моего благоугодны пред Тобою, Господи, Твердыня моя и Избавитель мой!” (ст. 15).
И теперь, потребовав — не в мечтании о святости, а в действительном опыте — осуществления самых начальных букв алфавита добра, то есть в исполнении заповедей Божиих на И. Ф., я увидел себя: кто же я таков?!
— Какой он трудный! — вырвалось у меня признание…
Но не один он был трудный, а я прежде всех был трудный для добра. А мечтал о монашеской святости. О! Далеко еще до цели. Да я тогда и не понял еще себя: я все винил другого, а не себя. И только чем дальше, тем больше раскрывалось “великое развращение” души моей, как поет Царь. Не говорю уже о “тайнах моих”. И постепенно приходил я к опытному выводу: Один Господь — “Твердыня моя и Избавитель мой”. Не так я думал о себе раньше. И еще более стал мне понятным ирмос б гласа, который не раз напевал мне о. Исидор старческим голосом:
— Христос — моя Си–и-ла, Бог и Госпо–одь!
И теперь мне предстояло упражняться в “Законе” через И. Ф.
“Как-нибудь уже старайтесь, хлопочите… во спасение обоих…”
И еще 11 лет пришлось мне “стараться”. Много всякого было… Но не об нас, немощных, речь. Потому ворочусь к дивному старцу Божию…
Должно быть, я после этой встречи его не видел уже. Так он и запечатлелся в моем сознании — смеющимся, ласковым. Он уже был “из того мира”. Он был — христолюбивый сын Любви. Воистину — соль земли.
…Вероятно, года через два–три мне удалось опять попасть в Гефсиманию. И там я узнал несколько подробностей о смерти батюшки.
Об этом — особо.
Один из близких учеников и почитателей батюшки о. Исидора, молодой послушник, исполнявший у него иногда обязанности келейника, вот что рассказывал мне:
“Перед смертью батюшка позвал нас, близких, к себе, простился со всеми нами, дал нам наставления, а потом и говорит:
— Ну, теперь уходите: я буду умирать. А святые не любили, чтобы кто-нибудь наблюдал таинство смерти.
Так и сказал: “святые”.
“Батюшка был сам святой”, — не сомневаясь, тихо и уверенно сказал послушник. “Мы ушли. Через час постучались: ответа нет. Мы вошли. Он уже скончался, сложив на груди руки. Лик его был мирный”.
Похоронили его на общем кладбище и на крест сделали простую надпись о рождении и кончине батюшки († 4 февраля 1908 г.).
“Святые не любили”… Как он сравнил себя с ними? Очевидно, имел на это право. И преподобный Серафим говорил Елене Васильевне Мантуровой, когда она испугалась предложения батюшки умереть ей вместо брата, Михаила Васильевича:
— Нам ли с тобою бояться смерти, радость моя? Мы будем с тобою во Царствии Пресвятой Троицы!
Да, святые уже достигли бесстрашия любви, как сказал Апостол Любви Иоанн:
“Любовь до того совершенства достигает в нас, что мы имеем дерзновение в день суда, потому что поступаем в мире сем, как Он. В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся не совершен в любви” (1 Ин. 4, 17–18).
Значит, и преподобный Серафим, и батюшка о. Исидор достигли высоты любви. И как просто говорил мне о. Исидор о прославленном уже тогда Саровском праведнике:
— Преподобный-то Серафим не обидится на меня.
Так мы говорим лишь про подобных или равных себе.
Замечательно и другое обстоятельство в кончине батюшки. Он скончался 4 февраля. А в этот день творится память его ангела, преподобного Исидора Пелусиота… Значит, его святой одноименник и покровитель в иночестве призвал к себе, в горния селения, батюшку в день своей небесной славы.
И подобные совпадения смерти совершенно не случайны. Жития святых отмечают их довольно часто[24].
“Праведники и по смерти живут”, — говорит Слово Божие. Мне неизвестны чудеса блаженного батюшки, но сила одного имени его — велика и по смерти. И все с тем же И. Ф.
Лет восемь спустя мне снова пришлось устраивать его на новое место. На этот раз — в том же городе Т., где и я служил тогда. Мы здесь встречались часто, не менее раза в неделю. И странно: редко было, чтобы мы не спорили и не раздражались.
— Да, я — всем лишний. Надоел всем. Жить не стоит. Брошусь в воду или под поезд. И вы не любите меня. Келейника своего П. любите больше, чем меня.
— Послушайте, И. Ф.! Ну что же я поделаю, если я такой дурной?!
— Да–а! Должны любить. Сами ученые, знаете.
— Но, по крайней мере, хоть не говорили бы о нелюбви моей: еще труднее от этого любить вас.
— Да, а вот батюшка о. Исидор любил.
— Да ведь батюшка-то был ангел, а я — человек; он — небо, а я — земля. Куда же мне с ним равняться?
— Нет, раз он связал нас, значит, вы должны любить. А вот вы не любите: лучше мне уйти от вас.
— Ну вот и уходите: на что я дался вам? Раз я — такой дурной, и в самом деле я плохой — так и ищите себе лучших.
— Да! Батюшка мне велел не уходить от вас до самой смерти.
— Ну, в таком случае уж терпите меня, а не ухудшайте дела постоянными упреками в нелюбви моей.
— Да, я знаю, что только один батюшка Исидор любил меня, — говорил уже тише И. Ф. — Если бы не он, мне бы и жить нечем было. Он только и держит меня на жилочке. А то бы покончил с собой.
Потом мы или мирились или прощались в раздражении. А через неделю повторялось что-либо подобное — о любви батюшки и о моей худости.
Так было до 1917 года… Приблизилась революция. Мне предстояло переселение на юг и дальше. Приходилось расставаться с И. Ф. на годы, а может быть, и до смерти? Кто знает… И угодник Божий позаботился о калеке: передал его в иные руки.
Однажды И. Ф. в очередное воскресенье пришел ко мне в приподнятом настроении.
— О. В.! — называет он меня. — Давно я собираюсь сказать вам… Я хочу жениться.
— Жениться? — удивленно спрашиваю я. — Да кто же за вас пойдет при вашем характере?
— Нашлась такая.
— Кто же — такое чудо?
— Работница с Морозовской мануфактуры.
— А она хорошо знает вас?
— Да, знает.
— Удивляюсь… Ну, попросите ее прийти ко мне, хоть подивиться.
А в то время мною были заведены акафисты с общенародным пением и проповедями. Ходили почти одни рабочие, работницы — вообще простые люди. Среди них была и невеста. Но я ее, как и других, лично не знал.
Приходит она… Девушка леn 30–35. Лицо самое обычное.
Но сразу видно, что — совсем тихая.
— Как вас зовут? — спрашиваю.
— Зовите меня Катя.
— Вы решаетесь выходить замуж за И. Ф.? А знаете вы его? Ведь у него характер очень трудный.
— Знаю.
— Как же вы решаетесь?
— Да уж очень жалко мне его. Ведь он всему свету—лишний.
— Но выдержите ли вы?
— Бог поможет.
— Ну, тогда Бог вас благословит!
“Такая тихая выдержит”, — думал я, глядя на эту добровольную мученицу.
Скоро они повенчались… Я был у них на обеде.
Наедине спрашиваю ее, как живут?
— Да что же? Разбушуется он, а я молчу. Он и стихнет.
Потом настала революция. Я переведен был в другой город[25]. Катя была оставлена о. Исидором вместо меня…
И несравнимо много лучше: она-то сумеет исполнять заповедь Божию о любви[26]…
Иной раз вспомнишь о Кате, и придет на память рассказ Чехова “Кухарка” (или вроде этого).
Одного пропойцу–попрошайку “действительный статский советник” отправил на свою квартиру дрова колоть. Тому это не понравилось… А кухарка, придя в сарай, говорит: “У- у, несчастный!” Заплакала, глядя на него, да дрова при нем все и переколола; а деньги от барина ему отдала. Так раз, другой, третий. Перестал ходить “бывший студент”, он же и “статистик”… Спустя года два он и барин встречаются у кассы Большого театра. Вспомнили один другого. Попрошайка прилично одет. “Получили место?” — “Да, получил”.
— Вот видите, что значит трудиться? Это я вас спас.
— Нет, ваше превосходительство: не вы, а кухарка ваша.
И он рассказал ему историю спасения — стыдно стало!
Прошло уже много лет и после революции… В 1927 году мне нужно было поехать в один монастырь (в Сербии), где я хотел пожить в уединении. В монастыре были только — настоятель да иеромонах. И прислуга. Настоятелю, русскому архимандриту, видимо, не очень-то хотелось брать “на шею” лишнего человека, хотя я просил себе дать только запущенный, полуразвалившийся домик, обещая его даже отремонтировать за свой счет.
Спасо-Преображенский Валаамский монастырь
Паломники на корабле
На монастырской пристани
Монахи и трудники на рыбной ловле
Валаамский старец схимонах Никита
Иоанно-Предтеченский скит
Храм в Иоанно-Предтеченском скиту
Братия Валаамского монастыря во главе с игуменом Гавриилом
Свято-Троицкая Сергиева Лавра
Святые врата Лавры
Троицкий собор Лавры
Свято-Духовский храм
Вид Гефсиманского скита
Черниговский скит (пещерное отделение Гефсиманского скита)
Колокольня Черниговского скита
Спасо-Вифанский монастырь
“Там у меня сложено кое-что из припасов. Да и дорог ремонт”.
Невольник — не богомольник. Видно, нужно назад возвращаться. Пред прощанием сидим ужинаем при свете лампы… Разговорились, между прочим, об одном праведном монахе о. Макарии (Розанове). Одно время я даже жил вместе с ним у архиепископа С.[27] Тогда он уже был безнадежно больной — от белокровия. А скоро и скончался в Ялте. Это было смиреннейшее существо. Казалось, обидеть его никак невозможно! Он уж был как дитя, о коих сказал Господь: “…если… не будете как дети, не войдете в Царство Небесное” (Мф. 18, 3). Между тем, история его жизни была довольно сложная.
Он был лучшим учеником Рязанской семинарии. Но к концу семинарии — кажется, под влиянием близкого родственника — потерял веру. И потому, окончив семинарию, решил отправиться в Юрьевский университет[28], куда тогда разрешали поступать и семинаристам.
Но на пути его встретился блаженный батюшка Исидор. О конце жизни о. Макария и рассказал мне подробно о. настоятель. Оказывается, Бог привел его принять последнюю исповедь отца Макария в Ялте. А в разговорах частных батюшка рассказал ему и чудесный случай из своей жизни, определивший всю дальнейшую судьбу его.
Отправившись в Юрьев, Розанов остановился в Москве, осмотрел достопримечательности и отправился на Николаевский вокзал, чтобы ехать в университет. И не помню уж, чуть ли не в поезде, ему пришла мысль:
— Не съездить ли мне кстати и в Сергиеву Лавру?
Ему не нужны были ни преподобный Сергий, ни монахи. Это все — “суеверие”… А просто — посмотреть исторический памятник, место осады поляками, интересные постройки старых времен. И только…
Но неожиданно началась в душе борьба — “не поеду”, “поезжай”, “нечего делать”, “поеду”… И уже, кажется, прозвенел второй звонок, как Розанов хватает свой, довольно скромный, семинарский чемоданчик и выбегает из вагона. Поезд уходит, а он торопливо направляется на соседний Ярославский вокзал, берет билет до “Сергиева” и едет. Осмотрел все в Лавре. Ему посоветовали сходить еще и в Вифанию, — в обитель, созданную митрополитом Платоном. Там — очень интересной архитектуры храм, красивое место и т. п. Розанов пошел. Пути всего три версты — отличною дорогою, между прекрасным лесом, полями, озерами. Тишь да гладь да Божия благодать. Время стояло чудное: сухая солнечная осень — был конец августа. Идет будущий студент университета, наслаждаясь Божиим миром и совсем не думая о Боге. На полпути, вблизи Гефсимании, он вдруг слышит сзади себя голос:
— Ми–и-ша–а!
А Розанова звали Михаилом. Он идет, не оглядываясь: мало ли Миш на белом свете? А его здесь решительно никто не знает: он в первый раз в этих местах… А сзади опять:
— Ми–и-ша–а! Ми–и-ша! Остановись!
Тогда он оглянулся на всякий случай: кого это зовут?
И вдруг видит, что какой-то седой старец–монах в островерхой скуфеечке машет ему рукою и кричит:
— Остано–ви–ись! Миша!
Удивленный, Розанов стал… Кто-то знает здесь его имя? Странно! Подходит старец: в первый раз видит Миша такое лицо. Незнакомый, — а знает имя. Что за чудеса?! Но не успел он и раздуматься над таким “непонятным феноменом”, как подошедший монах сказал ему:
— Здравствуй, Миша!
Тот поклонился из вежливости и спрашивает:
— Откуда вы знаете мое имя?
А батюшка о. Исидор — это был он — говорит уже дальше:
— Миша! Тебе дорога не в университет, а в академию! И поезжай, поезжай с Богом в Петроград. Там тебе воля Божия укажет путь и дальше.
Окончательно выбитый из колеи “естественных законов”, Миша вступил уже в разговор с батюшкою. А потом вернулся обратно в Москву и поехал в Петроград. Выдержал испытания и стал студентом академии…
На этом кончился рассказ о. настоятеля… Из других источников я раньше еще знал следующее. В академии с Розановым случилась одна трудная история, которая так перевернула его душу, что он решил идти в монахи. Но чтобы окончательно решить этот вопрос, направился к своему батюшке о. Исидору вместе с инспектором арх. Ф. Отец Исидор благословил его на иноческий путь… А когда они ехали обратно в Петроград, то в окне вагона им обоим совершенно явно виделся бес в образе пса, грозящего и неистовствующего. Студент пришел в трепет. Но видение летело вместе с ними. Тогда духовник предложил студенту уткнуться головой в его колени и не смотреть на окно… Через некоторое время бесовское видение исчезло.
Миша постригся в иночество с именем Макария. И отличался не только смирением и поразительною кротостью в отношении к людям, но и глубокою молитвою и постничеством… В последнем подвиге он даже не знал меры, “перепостился”.
Неправильно я понял святых отцов, — сказал он моим знакомым, — и надорвался: теперь уже не поправить дела. Вот умираю; и знаю — по своему неразумию: без руководства жил.
Все, кто знали его монахом, говорили о нем всегда с тихою серьезностью, а иные — и с улыбкою, как говорят о детях.
И все думали: “Святой…”
…Да, он сделался праведником. Пусть “перепостился”. Это — человеческое. А воля Божия — привела его к святости.
…Я уехал от о. настоятеля в другой монастырь. А через несколько дней домик, который я просил себе для жилья, неожиданно загорелся: кажется, коптили в нем ветчину. Погибли и припасы кукурузы, и свиные туши…