Епископ Иннокентий Херсонский[206]

Студент

Перед нами стоит смиреннейший епископ Иннокентий. Это имя дано было ему при постриге не случайно, а в память святого архиерея Сибири[207], откуда и где воссиял и сей Иннокентий. Происходил он из духовной семьи Рязанской губернии Солотчиных[208], но потом они переехали в Томскую губернию. Кончил там Духовную семинарию, а потом поступил в Санкт–Петербургскую академию[209]. Почти всегда поступившие в нее кончают успешно четырехлетний курс. Но Солотчин, неожиданно, после двух лет обучения, подает прошение об увольнении. А потом просит Томского архиерея зачислить его сотрудником в Алтайскую миссию для просвещения сибирских язычников[210]. Тайна такого исключительного поворота души студента мне неизвестна. После этого раб Божий никогда не хвалился академическим образованием, как другие, упоминая лишь о семинарии.

— Но, Владыко, вы же учились и в академии, — скажет, бывало, кто-нибудь.

А он, просто глядя вам в глаза, ответит медленно с невинным видом:

— Да ведь что же?! Не кончил ее! — давая понять, будто его уволили за неспособность.

И на этом обыкновенно обрывались все разговоры об академии. Дальше шли речи более важные, чем учебная школа. По–видимому, о. Иннокентий не придавал действительно в душе своей особого значения наукам, но открыто он никогда не говорил об этом. Лишь однажды он рассказал мне следующий случай из жизни казанского ученого архиепископа Владимира, бывшего раньше инспектором и профессором в Санкт–Петербургской академии[211]. Приехал он в семинарию на экзамен по философии. Вызвали лучшего ученика. Он смело ответил по своему билету. А потом архиерей задал ему вопрос:

— Скажи ты мне: что такое философия?

Лучший ученик сразу припомнил определение ее в учебнике и бойко начал: “Философия есть наука о бытии в его сущности” — и т. д., и т. д.

— И ты все это учил?

— Да, — в недоумении ответил молодой философ.

— И зубрил?

Семинарист промолчал.

— Так забудь ты все это. Я тебе скажу, что такое философия. Философия есть наука о заблуждениях человеческой мысли.

Так ли было в деталях, или в простой передаче еп. Иннокентия рассказ получил несколько упрощенную форму, но, думается, и сам он не придавал высокой цены нашей учености. И совершенно верно! Может быть, и молодому студенту Солотчину уже тогда не по душе пришлось преклонение перед “науками”, и он уволился из академии? Или Бог звал его к апостольскому делу миссии?

В Алтайской миссии

Эта миссия состояла из нескольких станов, в каждом из которых трудилось по нескольку человек. В один из таких и вступил Солотчин, — уже постриженный в монахи с именем Иннокентия[212]. Вероятно, сначала он был послушником, а впоследствии стал и начальником стана. Служение это было нелегкое: язычники относились к миссионерам враждебно, условия жизни были физически трудные, иногда и хлеба не достанешь; климат суровый; а больше всего тут вредил святому делу “ангел сатанин”, о коем говорил ап. Павел: “да ми пакости деет”[213].

Ведь вся история христианской миссии, со времен Деяний апостольских, есть крестное дело среди борьбы, гонений, мучений, убийств, ненависти врагов Христовых. А во главе всего этого стоит диавол: о нем в наших школах на уроках церковной истории, увы, не говорилось, все переводили на “естественноисторические” причины. Но сила Божия все препобеждала; и волны Церкви, перекатываясь через все препятствия, бежали все дальше и дальше, до концов мира. Сам Бог помогал проповедникам — и словом, и чудесами.

Так было и в Алтайской миссии.

Однажды стан о. Иннокентия остановился на границе языческого поселка. У миссионеров не было пищи. Сам о. начальник пошел с мешком к одному из жителей, прося хоть продать муки или хлеба. Но тот отговорился бедностью и указал на богатого шамана (местного жреца). О. Иннокентий и пошел к нему, прося хлеба “Христа ради”. Тот встретил его недружелюбно, но сделал вид, что хочет дать муки. Пришли к амбару. Шаман приказал раскрыть мешок. И, взяв одну щепоть муки, сказал с насмешкой:

— Вот тебе Христа ради!

Не смутился Христов ученик. Истово перекрестившись, он упал с благодарностью шаману в ноги и сказал:

— Да спасет тебя за твой дар Христос Господь!

Жрец так был поражен смирением монаха, что тут же просил научить его вере христианской и без долгих проповедей крестился сам со всем поселком.

И сколько бы мог рассказать интересного, важного и поучительного из своей работы о. Иннокентий, но никогда, вопреки нашему общему влечению хвалиться, ничего подобного не говорил. Мудрые любят смиренное молчание. Поэтому и я, к сожалению, не моту ничего больше сказать об этой полосе его жизни.

В сане епископа и на покое

Мало–помалу о. миссионера возвышали в чинах — и наконец возвели его в сан епископа Благовещенского[214]. Не по его смиренной душе, привыкшей служить, а не повелевать, было новое послушание. И он начал просить освободить его от высокого положения и отпустить на покой, куда-нибудь в монастырь. Вероятно, и года уже незаметно подходили к старости. Справедлива русская пословица: “Не так скоро дело делается, как скоро сказка сказывается”. Время у всех течет быстро и незаметно несет нас к общему концу — к смерти. Но можно без колебания предполагать, что наряду с внешней миссионерской деятельностью росла и его внутренняя собственная духовная жизнь: молитвенный дух, живое благодатное общение с Богом, стремление отдаться всецело Господу. И возможно, что епископ Иннокентий, отчасти прикрываясь своей старостью и “неспособностью” к управлению, стремился теперь отдаться больше созерцательной жизни и спасению своей души. Ведь Один Бог да дух человека знают: что было и есть в человеке! Священный Синод назначил его сначала в Алатырский Троицкий монастырь (Симбирской губернии)[215]; потом он был переведен на юг, в Крым, настоятелем Херсонесского монастыря, возле г. Севастополя. Этот монастырь был создан на месте крещения св. князя Владимира[216]. Еп. Иннокентий управлял им около четырех лет, затем был перемещен настоятелем в Свияжский монастырь Казанской губернии[217]. А оттуда снова был возвращен в Херсонес в 1909 г. Здесь мне и пришлось встретить его. Еще будучи студентом академии, я посещал его. А потом, рукоположенный в викария Севастопольского, сделался его преемником по управлению монастырем; он же ушел совсем на покой, удалившись в особый домик, возле колоссального собора, построенного над остатками стен древнего храма, где, по преданию, крестился князь Владимир. В этот домик к нему почти никто не ходил. Но об этом расскажу после.

А теперь вспомню кое-что о жизни его, как настоятеля этого монастыря, и как об этом я слышал от других — сам он всегда предпочитал молчание.

В монастыре братии было немного, человек 30, хотя земельные средства его были очень богатые. Братия в большинстве была поющая и становилась на клиросе; другие, по обычаю, несли иные послушания: в алтаре, на кухне, по коровнику, по трапезной и проч. Сам настоятель, епископ Иннокентий, обычно становился с певчими на клиросе. По монастырскому уставу в нескольких местах утрени полагается, как известно, и посидеть. Например, при чтении псалмов можно сидеть, отчего они и названы по–гречески “кафизмами”, а по–русски это значит “сидение”; затем во время пения седальнов во время чтения поучений и проч. Для этого на клиросе делались подъемные лавочки, которые после сидения опускались. Конечно, монахи всегда пользовались этими моментами отдыха. Но зато стоял владыка, никогда не присаживавшийся, несмотря на старость. Говорят, что кто- то из посторонних однажды спросил его:

— Владыко! Почему вы не садитесь, как и все другие?

— Да ведь как тут сядешь-то? — отвечал он на очень простом сельском языке. — Вон они (монахи) сидят, а я стою. А если я сяду, так они и лягут, пожалуй.

Я думаю, что подобной шуткой он хотел снова прикрыть совсем иные мотивы стояний: подвиг свой. Но ему совершенно невозможно было вскрывать напоказ свои добродетели. И вероятно, потому он отвел нескромный вопрос шуткой. Вообще он говорил крайне просто, иногда прямо по–деревенски, употребляя крестьянские обороты вроде: “Ежели всмотришься — вглядишься” или “Дак кто ж его знает” и т. д. Никогда не любил употреблять иностранных слов.

Однажды произошел такой случай. О. Амвросий, исполнявший в монастыре обязанности ризничего, как-то остался ночевать у знакомых в городе, а в монастырь возвратился уже утром. Благочинный, по долгу своему, сообщил об этом владыке. Он велел позвать виновного к себе в настоятельские покои. По обычаю, монахи при входе кланяются архиерею в ноги, прося благословения.

— Отец Амвросий, — спокойно обращается к провинившемуся владыка, — ты нынче не ночевал дома-то?

— Простите, Владыка святый! — снова бросается тот в ноги святителю.

А монах он был большого роста, полный, всегда с тщательно расчесанными волосами и бородой, в прекрасно сшитой рясе, а иногда и на шелковой шумящей подкладке, с красивыми разноцветными четочками, в блестящем черном клобуке, жизнерадостный, улыбающийся, всем услужливый, приветливый. А сверх всего этого, он искренно любил владыку и прислуживал ему. Да и святитель, кажется, относился к нему с любовью же.

— Простить-то бы ништо! — отвечал пословицей архиерей. — Да было бы за што.

Тот молчит. Да и что тут скажешь?

— Давай помолимся!

И старый святитель становится перед образами и начинает класть земные поклоны с молитвой: “Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешного!” С ним бьег поклон и о. Амвросий; за первым следует второй, пятый, десятый, тридцатый… Старцу архиерею, ширококостному, но с тощей постнической плотию, все нипочем; а у полного ризничего уже и сил нет, и пот катится по лицу… Уж не знаю, до какого десятка довел виновного владыка. Потом обращается к монаху с мирным благословением:

— Иди, брат! И вперед уж ночуй в монастыре.

Тот сделал последний прощальный поклон и вышел.

Пищу владыка употреблял самую простую: картофель, щи, кашу. Но если появлялись “важные” гости, он приказывал подавать и спрятанную соленую рыбу, и яичницу, и молочные продукты. Но сам не касался этой “роскоши”. Подробный список пищи напишу после.

— Владыка, что же вы сами не кушаете этого?

— Желу–у-док не принимает, — отвечает он медленно и при этом указывает на место, где у него находится этот своенравный желудок. А смотрит он на вас в это время опять будто детскими наивными глазами. Мы же уверены, что он лишь скрывает свое постничество, — и не только не вкушал, конечно, скоромного, но и из постной пищи выбирал себе только самое простое: это тоже не так уж легко и обычно.

— Вот картофель, — и он дружественно указывал на пару картофелин, — принимает мой желудок.

Еще рассказывали мне замечательный случай о фотографии.

В его время покойный митрополит Киевский Флавиан[218] собирал почему-то коллекции [фотографий] всех русских архиереев. Но еп. Иннокентий не снимался, он считал это греховным делом.

— Ведь у нас кого изображают-то? Чьи лики-то на иконах? Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, апостолов, мучеников, святых. Ведь вон Кого нужно изображать, а не наши грешные лица, — говорил он в объяснение.

Но тут был случай особый: сам Киевский митрополит просит! Что же владыка? Пишет письмо с отказом, прося прощение за ослушание. Но тот неумолимо настаивает на своем. Смиренный святитель повинуется, едет в город, снимается, но заказывает всего лишь одну фотографию для митрополита, а негатив приказывает фотографу разбить, чтобы тот не повторил снимков.

Кстати вид его был благолепнейший. Широкая, из-под самых глаз растущая седая борода, проницательные, но намеренно скрываемые очи, сжатые, едва видимые за усами, тонкие губы, широкие, но тощие руки, всегда прилично одетый, людей принимал непременно в рясе, клобуке и панагии, в храм ходил с архиерейским жезлом. Вообще вел себя достойно истинного святителя и по внешности показывал себя обыкновенным.

Но что было внутри, знает Один Бог высоту его жизни и молитвы. Одно лишь я хорошо помню: на суставах его пальцев были большие мозоли — от множества земных поклонов.

Некоторые мысли его

Я уже писал, что он не любил учить и наставлять, особенно от своего имени.

И поэтому он в монастыре никогда не говорил проповедей. А в положенное время читали что-либо из разных печатных сборников. Как-то я спросил его: почему он не говорит от себя?

— Да ведь проповеди-то отца протоиерея Шумова (или там Белоцветова)[219] какие прекрасные! И думать-то не приходится. Лучше не скажешь!

И, выйдя на амвон, широко перекрестившись, он благоговейно начинал читать монахам или немногим богомольцам из города “прекрасного” Шумова…

Мне случалось иногда беседовать с ним, и некоторые его мысли врезались навеки. Вот одна из них — “Кто хорош?”

Как-то я, еще студентом, начал в разговоре с ним хвалить одного из знакомых: вот он-де какой хороший, какой славный. Выслушав мою легкомысленную сказку, владыка вдруг и спрашивает тихо:

— Вот мы, — не сказал мне — “вы” — а и на себя взял грех, — часто говорим: такой-то хороший, а такой-то нехороший. Скажите мне: что значит быть хорошим?

Немного подумав, я ответил ему:

— Хорош тот, кто смирен.

— Так-то оно так, да ведь как узнать-то, что ты смирен?

Я не нашел ответа и спросил, что думает сам владыка.

— Хорош тот, кто искренне считает себя нехорошим, тот только еще начинает быть хорошим.

На том и кончился тогда этот разговор. Но теперь я задумываюсь: зачем он задал мне такой вопрос? Не может быть, чтобы лишь для отвлеченного рассуждения! Такие люди всегда имеют какую-либо жизненную, практическую спасительную цель… Долго я размышлял и сделал такое предположение: урок его был направлен ко мне самому. Я хвалил другого, но в это время о себе думал высоко, что вот и я хорош, и хорошее дело делаю: хвалю, а не осуждаю. А если хвалю, то считаю себя вправе делать разбор и оценки, обыкновенно эти оценки делают высшие по отношению низших. Ясно, что я в то время воображал о себе немало и, конечно, не считал себя плохим… Вспоминается изречение из древних отцов, что они не любили ни корить, ни хвалить, ибо в обоих случаях они становились судьями, т. е. мнили бы себя выше других.

И владыка должен был сказать тогда мне прямо — чего ты о других думаешь? Посмотри на себя: ты-то каков? Но по своему смирению он не мог сказать это открыто, потому и придумал такой отвлеченный разговор.

Но увы! Я не сделал этого вывода до конца, а мне, как “богослову”, понравилась лишь “остроумная” постановка вопроса о хорошести. И лишь теперь, много лет спустя, я вижу (и то мало еще): да, я не считал себя нехорошим…

В другой раз я вел себя еще хуже: в беседе с ним я уже кого-то резко и настойчиво осуждал. Епископ прямо смотрел мне в глаза и молчал, точно будто внимательно слушал. Во всяком случае он не прерывал меня, не остановил, и я даже во взгляде его не подметил укора… Может быть, теперь бы узрел печаль обо мне в очах его… Я продолжал и продолжал судить — он слушает. Наконец, запас моей критики пришел к концу… После я много раз рассказывал об этом случае знакомым и задавал им вопрос: что они думают, как бы должен в подобном положении поступить опытный святой слушатель? И что сказал на этот раз епископ?

И почти никто не отвечал мне правильно. И ответ — не легкий. В самом деле, если бы согласиться со мною в осуждении, то и слушатель оказался бы соучастником греха; если же так или иначе осудить меня самого или хотя бы остановить разговор, то владыка стал бы судьей надо мной, как я — над тем. А кроме того, может быть, тот человек и в самом деле что-либо худое допускал; если так, то как худое защищать? Или как называть его хорошим? Итак, везде трудно. А благодатный дух владыки нашел легко мудрый ответ. Крестясь, он спокойно с молитвой сказал: “Спаси, Господи, этого человека!” — т. е. осуждаемого мною. А затем, снова крестясь, добавил о себе: “И помилуй мя, грешного”. Про меня же ни слова… Так он никого не осудил, кроме себя. А к осуждаемому проявил любовь в молитве… Я же сам уже должен был сделать вывод: хорошо ли я поступал, судя другого?

Я не раз поражался такой Божественной премудрости владыки. Дух Божий руководил его.

Пришла революция. В районах белой власти постоянно бранили красных. “Особый” владыка и тут занял особую позицию:

— Вот мы все осуждаем их и молимся о себе. Да ведь еще неизвестно: о ком нужно больше молиться-то? — Потом, подумав, добавил: — О них нужно молиться, они — в опасном духовном положении.

Ни слова ненависти, ни намека на их политику, ни даже какого-нибудь осуждения, а лишь — о молитве: молитва истинная идет от любви и приводит к любви.

Еще вспоминается его ответ о войне: что он думает по этому вопросу? Тогда либеральное мнение осуждало всякую войну. А он, задумавшись немного, со спокойной решительностью и ясной для себя несомненностью сказал по–деревенски:

— Ежели всмотришься–вглядишься, то, пожалуй, еще скажешь: слава Богу, что есть войны! Без них еще хуже было бы.

Признаюсь, что такой ясной и смелой формулировки о войне, с благодарением Богу, я не читал нигде. Такие люди, как он, не умственно подходят к вопросам, а духом зрят основную правду или неправду в решении их.

Пример — недавняя война против немцев… Ее принял сознательно и русский народ вслед за правительством; ее благословила и Церковь от всего сердца. И, конечно, нужно сказать:

— Слава Богу, что война была!

Еще не хочу забыть одного случая. Однажды еп. Иннокентий ехал по какому-то делу в Симферополь. Сидел он в третьем классе (и это — значительно). На одной из станций вошла женщина с ребенком на руках. Мест свободных не было. Он встал, уступил свое место матери и продолжал стоять… Это рассказывали очевидцы.

Однажды он заговорил о фарисее, хвалившемся собою:

— Да ведь как тут не подумаешь о себе хорошо, когда сравниваешь с мытарями, прелюбодеями и другими грешниками? А если бы он сравнил себя с пророками, а мы теперь — с Пресвятою Богородицею, апостолами, мучениками, с великими преподобными, вот тут уж не станешь хвалить себя, а опустишь голову, как евангельский мытарь, да только и скажешь: “Боже, милостив буди мне, грешнику”.

Последние дни

Святитель вообще не болел, и я не помню случая, чтобы он обращался к докторам. И до самой кончины никто из нас в монастыре не думал о его близкой смерти. За неделю до этого я пришел к нему с какой-то беседою. По обыкновению, он был внимателен и сосредоточен. Перед моим уходом он, вопреки его обычной сдержанности, вдруг прямо и решительно обратился ко мне и дал мне некий обличительный совет… И притом со всей определенностью и даже с резкостью: точно это был уже не смиренный владыка Иннокентий. Совет был явно прозорливого свойства. Точно от удара хлыстом я съежился и виновато молчал. Но вдруг картина решительно изменилась.

— Простите меня, ради Бога! Простите, — завопил он. — Кто я такой, окаянный, что осмелился сказать вам это? Я сам еще не начинал спасаться!

А через неделю наступил конец. Утром ко мне пришел наместник монастыря (т. е. заместитель настоятеля, фактически правящий монастырем) и сказал об агонии владыки. Мы поспешили к умирающему. Там сидел и наш монастырский фельдшер, иеромонах Августин. Владыка был уже без сознания, тяжело стонал. И через несколько часов скончался. Когда он испустил последний вздох, вдруг раздалось страшное рыдание: это плакал о. наместник, духовный сын усопшего. Тут должно обратить внимание на крайнюю необычность этих слез именно не у кого другого, как у о. наместника. Эго был человек очень справедливый и талантливый администратор по монастырю, но в то же время — и властный, и резкий. Его почти никто не видел улыбающимся когда-либо. В монастыре у него было немало врагов, особенно из своевольных и недисциплинированных монахов. И мне самому он был тяжел и казался жестким и жестоким. И не раз я собирался переводить его в иной монастырь, но все откладывал. И вдруг — этот надрывающий душу крик и рыдания. Я был поражен. Как он — о. наместник — любил покойного! А если любил, если мог так сильно любить, то он не мог быть дурным человеком: дурные никого не любят. И я искренне примирился в душе с мнимым недругом моим. А теперь вспоминаю его с почитанием и любовью и рад бы видеться…

После были устроены надлежащие похороны. И покойник был погребен под сводами храма в право–задней стороне.

Никаких денег у него не осталось. Вещи же свои он завещал монастырю и некоторым из нас. Мне досталась его верхняя ряса, которую я и носил, недостойный.

Среди книг и рукописей оказалась одна тетрадь его о необычайном чуде, о коем я по памяти теперь и расскажу, не ручаясь за точность подробностей. Эта рукопись была копией письменного доклада покойного Томскому архиерею, пославшему его обследовать необыкновеннейшее чудо.

В одном алтайском селе нужно было совершить крещение новообращенного. Приготовили в храме большой чан воды. Возле стоял и восприемник, бывший прежде язычником. Когда священник зачитал молитвы, где испрашивалось об освящении воды “наитием Святаго Духа”, то восприемник испуганно закричал, прерывая священника:

— Это и со мною так было? Это и со мною было?

Едва успокоили его, заставив замолчать. Что же оказалось? Когда священник молился о “наитии Святаго Духа”, сей бывший язычник, а теперь христианский восприемник, ничего не думая и, конечно, не разумея даже слов молитвы, вдруг явно увидел Духа Божия, спускавшегося из-под купола на чан с водою, в виде огня Пятидесятницы. И этот огонь растаял в воде.

Вот тут и закричал созерцатель этого чуда. О совершившемся донесено было архиерею, а тот и назначил ответственным следователем о. Иннокентия. Он под присягою допросил всех свидетелей, и все подтвердилось с несомненной достоверностью.

Благодарим Господа, что и доселе еще творятся Его чудеса в Православной Церкви!

Значит, и при всяком крещении сходит Дух Святой. Значит, и при освящении крещенской воды сходит Дух Святой. Слава Духу Святому, Господу Животворящему!

Мне осталось рассказать о последнем воспоминании, слышанном мною от севастопольских дворян.

Жили муж и жена, она православная, он — протестант. Дети у них не рождались. Но жена хотела иметь хотя бы приемного мальчика. А муж опасался брать приемыша ввиду неспокойного характера своей жены. Споры не приводили их к соглашению. И тогда они решили принести вопрос на суд владыки. Его тогда уже чтил народ как святого. Пришли в монастырь. Епископ сначала принял мужа–протесган- та. Его долго продержал владыка и выпустил плачущим, дав совет не брать приемыша. Жена ожидала к себе, именно как к православной, еще большего внимания и рассчитывала на победу своего мнения. Но владыка, ласково проводив мужа, жену его не принял даже для беседы, только с печальной укоризной сказал ей:

— Гордыня, матушка, гордыня! — И затворил двери…

Так мне рассказывали, так и записал.

Через год мы эвакуировались из Севастополя в Константинополь. Последний, кто пришел на броненосец проститься со мной, был тот же о. наместник, который горько рыдал над своим духовным отцом. Ничего он не просил, ни на что не жаловался. Только я чувствовал его любовь и ко мне, худому. Получив от меня благословение, он, печальный, тихо пошел по палубе… Что-то с ним будет?

Прошло 28 лет. Я возвратился из-за границы на родину. И узнал, что архимандрит Августин еще жив и живет в Алма- Атинской области. Я снесся с ним и получил несколько писем от него. Особенно я просил его написать мне воспоминания свои об епископе Иннокентии, которого он знал много лет по Херсонису, был ближайшим сотрудником его по монастырю и лично. Из этих писем я и выпишу некоторые новые данные об угоднике Божием, а также и о самом монастыре. А что было уже написано, опускаю.

“Приветствую вас с праздником Св. Живоначальныя Троицы…

Посылаю вам сведения об епископе Иннокентии… Написал то, что более запечатлелось в памяти. В мире — Иван Солотчин. В епископа хиротонисан в Томске в гор. Благовещенск, в 1900 году (или 1899)…” Далее о. Августин вспоминает о хозяйственной деятельности святителя в Херсонис- ском монастыре, это я опускаю, пишу лишь то, что касается духовной личности его:

“Владыка Иннокентий, во все время его настоятельства в Херсонисском монастыре, неопустительно посещал все церковные богослужения. Особенно отдавал предпочтение утрене, совершаемой в 4 часа утра. На утрени сам читал все каноны. Никогда не садился, несмотря на болезнь ног. Особенно чтил память св. Иннокентия Иркутского, 26 ноября. Акафист ему читал на коленях, иногда со слезами. Раза три в году владыка ездил в Севастопольскую тюрьму для совершения богослужения: в один день на Пасхальной седмице, на храмовый праздник св. Николая (9 мая) и в одно воскресенье Великого поста. И, кроме того, несколько раз в году ездил туда для собеседования с арестантами. В Великий пост читал им о страданиях Спасителя. Когда служил там, то каждый раз выделял из своих скудных средств небольшую сумму (25 рублей) на улучшение пищи арестованным. Начальник тюрьмы сначала не хотел принимать этого, говоря, что у них пища и так хороша:

— Вы посмотрите на них, какие они исправные!

— Но все же, — говорил владыка, — слава Богу, что они — исправные, а я прошу принять от меня малую лепту. Наше дело — утешить их страдания хоть чем-нибудь: купите им рыбки, фруктов; чайком сладеньким с сухарями напоите, вот им и будет утешение и настоящий праздник.

В воскресные дни проводил беседы с братией в трапезной. Все монашествующие и послушники за неделю должны были заучить наизусть очередное воскресное литургийное Евангелие; и таким образом братия приучалась к чтению Евангелия. Великим постом владыка проводил с ними беседы о страданиях Спасителя.

Всех приходящих за помощью или милостынею принимал сам… Даже на пути в храм всегда останавливался и подавал милостыню просящим. Зато после смерти не осталось у него ни одной копейки, только — небольшая сумма, оставленная заранее в конверте с надписью: “На погребение”.

Незадолго до смерти владыка принял пострижение в схиму, с именем Иоанна, Предтечи Господня, и над ним было совершено Таинство Елеосвящения…

Мирополит Петроградский Антоний был два раза; первый — в сентябре 1902 года. Обращаясь к братии монастыря, он сказал: “Вам назначили настоятелем великого молитвенника, смиренного и кроткого епископа Иннокентия. В духовном отношении он будет образцовым настоятелем, а в экономическом, я думаю, между братии всегда найдутся опытные ему помощники, которые будут следить за хозяйственной жизнью обители…”

Расскажу про один печальный случай. В 1904 году владыка Таврический Николай[220] возвращался из Одессы, с хиротонии епископа Елисаветградского Анатолия[221], через Севастополь пароходом. Телеграмма его о приезде в монастырь не была получена своевременно. И лошади к 4 часам утра не были высланы. Владыка приехал на извозчике к 7 часам утра; в это время Святые ворота бывают еще закрыты, и братия, после утрени, ложатся вздремнуть. Владыка Николай с черного хода подъехал к парадному подъезду. Первый заметил его я, так как мои окна были около подъезда. Пока я одевался, владыка был уже на верхней площадке лестницы. Двери в покои были заперты келейником снаружи. Когда его разыскали и открыли дверь, владыка Иннокентий подошел к владыке Николаю с приветствием: “Милости просим, преосвященнейший Владыка”. Но владыка Николай отвернулся от него и стал кричать: “Боже мой! Приехал архиерей, а они все спят!.. Старый дурак! Грех на себя взял и тот архиерей, который производил и тебя в архиереи! Тебе не архиереем быть, а свинопасом!”

Владыка Иннокентий кланялся земно, прося простить его и братию.

— Пошел прочь, старый дурак! — и ушел в покои.

Наш владыка стоял с недоумением и говорил нам:

— Спаси его, Господи! Что с ним случилось? Верно, по дороге что-нибудь произошло? Надо молиться о владыке, чтобы Господь помог ему успокоиться!

После обедни он сделал попытку войти к владыке Николаю и взял просфору. Но он его не принял. Владыка весь день молился… Сообщили благочинному Баженову, он тоже ничего не знал о прибытии архиерея. И уже к 4 часам вечера приехал он к владыке Николаю. Во время их беседы была подана нарочным телеграмма. Тогда был приглашен и владыка Иннокентий. Он поклонился в ноги, умоляя простить его и братию за невнимание к епископу. Но — ни одного слова не сказал в оправдание себя, что они не получали телеграммы… Только тогда состоялось примирение…

(Моя вставка. Это для нас, грешных, просто — невероятно! И я думаю, что подобного случая не бывало во всем мире. Только смиренный святитель мог сделать это… Как не умилиться перед ним?! А о владыке Н. хочется плакать. — М. В.)

— Ведь вот какие случаи в жизни бывают! — говорил нам он после. — Спаси нас, Господи!

Вспоминаю, кстати, и другой случай с о. благочинным. Умерла у него жена. Он приехал пригласить владыку на погребение. И просил преподать ему утешение в постигшем его горе. Подумал немного владыка и сказал: “Слава Богу!” Отец протоиерей смутился от такого ответа.

— Нужно не сетовать, а благодарить Господа за великую Его милость. Ведь без Его воли святой ничего не совершается в мире!

Не успокоился благочинный. А владыка спокойно продолжал:

— Когда мы научимся жить по воле Божией и Его Всеблагому Промыслу, то для нас будет ясна и смерть матушки. Она тяжело болела больше года, приготовила себя к переходу в вечную жизнь. Об ее кончине нужно только благодарить Господа и усердно молиться!

О. благочинный понял владыку и стал благодарить его за такое утешение…

Относительно прозорливости.

Был такой случай. Одна гражданка г. Севастополя пришла к владыке за благословением. Он благословил ее и сказал:

— В твоей комнате на сундуке, под клеенкой, лежит картина, которую ты должна убрать: у тебя на днях будет обыск и ты можешь пострадать.

Это был портрет императора Николая П. Женщина эту картину сожгла. Через 5 дней действительно был обыск, и все обошлось благополучно.

Отношение к братии было снисходительное. Виновных иногда вызывал к себе, сначала говорил спокойно, под конец повышал тон. Когда виновный уходил, то он нам с восторгом говорил:

— Ух, и пробрал я его! Будет долго помнить меня!

Но уходящий, наоборот, был спокоен: он знал, что этим все и окончится; и все обходилось благополучно.

А если кто провинился больше, владыка давал назидание и ставил его на поклоны. А сам в это время стоял сбоку и считал поклоны по четкам. Иногда же вместе с ним клал поклоны. А потом с миром отпускал.

Отношение же монашествующих к нему было не со страхом, а как внуков к дедушке. И мы все так и называли его: “наш дедушка”. Когда он видел нас утомленными от какой- нибудь работы или от перегрузки, то сочувственно говорил:

— Спаси вас, Господи! Вы уже сегодня измаялись.

Я при нем прожил всего 20 лет и ни разу не имел никакого выговора. Если и были ошибки у меня по службе, то когда мы встречаемся у него в зале, он остановит меня и, ни слова не говоря, посмотрит приветливо в глаза мне, тяжело вздохнет и скажет:

— Спаси тебя Господи, брат.

А я, понимая мои ошибки, извинялся и, приняв от него благословение, уходил.

К подвигам его относится личный обычай: на всех богослужениях, во время произношения последнего прошения на просительной ектении “Христианские кончины живота нашего… и доброго ответа на Страшном Судище Христовом”, клал земные поклоны, этот обычай он исполнял до самой смерти.

Еще припоминается особый случай. Французский консул в Севастополе, Луи Ге, очень уважал владыку и часто посещал его. Воспользовавшись этим, он возбудил перед ним ходатайство о возвращении из Парижа плененного во время Крымской войны колокола в 150 пудов. Правительство Франции возвратило его из собора Божией Матери (“Нотр–Дам”) в монастырь в 1913 году. Он сохраняется и теперь.

За обедом владыка приносил читать какую-нибудь книгу или газету и читал статью, отмеченную синим карандашом.

Не любил сниматься. А если кто-нибудь из-за кустов хотел сфотографировать его, он прятался.

У меня сохранилось два снимка его: на одном он снят с архиепископом Томским Макарием[222], Мефодием[223] и еще третьим, после хиротонии его во епископа, а на другом — снят с митрополитом Киевским Флавианом.

Колокольный звон к службе любил благословлять, за четверть часа выходил в зал, держал часы в руках и ходил взад и вперед, дожидаясь звонаря…

(Далее архимандрит Августин подробно описывает пищу владыки Иннокентия. Но мы здесь не будем описывать это. Только отметим, — к написанному раньше, — что сначала он еще ел рыбу, только судака, а после и это перестал. Масла, даже постного, не употреблял, на первой неделе Великого поста чай пил без сахара. Если же когда-нибудь приходилось с гостями выпить стакан чаю, кроме обычных двух, то за это он клал по 10 земных поклонов. Особенно хвалил редечный сок. Вино не пил никогда и не любил многопьющих. Но никогда никого не осуждал, а всегда говорил: “Спаси вас, Господи!” Одежда его была простая. Были 2 панагии; и ни одного наперсного креста. Все, что оставалось, он раздавал: архиепископу Димитрию — панагию, мне — рясу, книги — в монастырь; прочее — монахам и знакомым. — М. В.)

Скончался он в 1919 году, 23 октября. Утром он пригласил иеромонаха Бориса, исповедался и принял Святые Дары. И еще, сидя на кровати, сам прочитал молитвы по причащении и выпил стакан чаю с просфорой. Потом лег в постель. Я сидел около него. Он уснул. Но начал ненормально сильно дышать. И, не придя в сознание, отошел ко Господу. Погребен был в задней части правого придела собора, в память преподобного Мартиниана: этот придел над могилой архиепископа Таврического Мартиниана был устроен владыкой Иннокентием на личные его средства и им самим освящен”.

Загрузка...