Ранняя осень Москву захватила.
Намесили дожди непролазной грязи по улицам. На площадях пешие чуть до самого пояса не проваливаются, у конных лошади среди дороги останавливаются. Боярам, особенно тем, что подальше живут, тяжело по утрам до Кремля добираться. Кто помоложе и на коне приезжает, тому еще с полгоря, а те, кто погрузнее да постарше, в колымагах своих расписных часами среди улиц простаивают. Ждут, пока челядь загрузнувшие колеса из грязи вытащит. Сердятся бояре, из себя выходят: опоздать к царскому выходу из постельной никому не хочется, да и любит Алексей Михайлович, чтобы бояре ему до обедни челом били. С ними вместе он и в церковь в девятом часу шествует.
Из-за грязи раньше обычного бояре со сна поднимаются. Из дома загодя выезжают. А загрузнут колеса — не только к выходу опоздают, не только обедню пропустят, а и к «сидению», когда государь доклады и челобитные слушает, не попадут. Едва успеет запоздавший боярин во дворце отдышаться, глядишь — время к полудню подошло. Обедать пора. Домой боярин торопится. К вечерням — опять во дворец поспешает. А тут уж и сумерки. Назад едет боярин, не чает и к вечернему кушанью домой попасть.
Отягчила осенняя грязь житье боярское.
Московская улица в XVII столетии
Боярыни, те только по крайности во дворец едут. Дела, челобитные до зимы откладывают. Жалеют колымаг золоченых, шелками внутри обитых. Колеса, серебром окованные, поломать боятся. Выездных лошадей в большом уборе, в цепях гремячих, в перьях, в звериных хвостах, под попонами бархатными, берегут.
Больших приездов даже у царицы убавилось, а у царевен и совсем тихо. Монахини из пригородных монастырей — и те санного пути дожидаются. Приездов нет, а в теремных подклетях народа прибавилось. Нищие, странницы, нищие, калеки всякие, что по церквам да монастырям ближним и дальним, пока погода держалась, бродили — на зимовку во дворец потянулись.
В комнатных садах больших и малых все к зиме приготовлено. Царьградский орех, кусты сереборинника, гряды и кустарники рогожами и войлоком закутали. Клетки с канарейками, соловьями, попугаями и перепелками по теремам разнесли. На двери садовые входные большие висячие замки понавесили.
Некуда царевнам для прохлады пройтись. А в покоях душнее, чем летом. Жарко натапливают истопники сухими дровами перелетовыми печи изразчатые. От ветра и стужи на окнах и на дверях шелковые занавеси, на хлопке стеганные, повесили. На подоконниках теплые наоконники положили, вторые рамы сукном и войлоком окаймили. Через две слюды, в цветах и травах разметных, свет в покои едва пробивается.
Скука, словно паутина серая, света боится, сумерки любит. Ткет она по углам свои нити серые, с одного конца покоя на другой их перекидывает, мутью все заволакивает.
Скучают царевны. Чаще прежнего теперь они друг к дружке захаживают, к теткам наведываются.
У старшей, Ирины Михайловны, богомолицы верховые, старухи старые, из покоев не выходят. Любит царевна про божественное послушать.
Нынче Ненила-странница во дворец зимовать пришла. Год целый старая по монастырям богомольем ходила. В Соловки лесами дремучими через озера глубокие, через реки порожистые, а потом на поморских судах морем пробралась. Святым мощам в Киеве поклониться сподобилась. Ветром иссушенная, солнцем испеченная, в Москву воротилась Ненилушка. Здесь ее давно поджидали. Ирина Михайловна не раз про старуху спрашивала. Как только странница объявилась, в тот же день царевна к себе в терем ее позвала, а сестрам и племянницам к себе в гости приходить наказала.
«Со скуки, куда деваться, не знают. Пускай Ненилу послушают, — так рассудила Ирина Михайловна. — Речиста странница, да и видеть ей много чего привелось, а чего и не доглядела сама — у других выспросила».
Так думала царевна, прохаживаясь по своей опочивальне в ожидании часа, назначенного для сбора гостей. Любила Ирина Михайловна со своими мыслями с одного конца покоя на другой походить. А нынче о самом заветном ей думается.
Давно тянет царевну в святом граде Иерусалиме побывать. Слыхала Ирина Михайловна про Мономахову внучку Предиславу, дочь князя Полоцкого. Приняв монашество, с именем Евфросинии, не побоялась княжна пути далекого и опасного. В Иерусалим ездила.
И царевна ничего не боится.
Ничего, кроме тоски, что временами низкой и черной тучей над нею спускается.
— Всю-то жизнь заточенницей провела, — остановившись у окошка, шепчет царевна.
Изо всех дочерей самой холеной у батюшки с матушкой росла Ирина Михайловна. Первым ребенком она у царя с царицей родилась. Нарядить во что, не знали, Иринушку, чем подарить ее — не ведали.
Детские утехи, те, что памяти подороже, и посейчас у царевны целы.
К поставцу подошла Ирина Михайловна.
Вот золоченая чарочка с надписью: «Чарка стараго двора великия государыни инокини Марфы Ивановны, пити от нея про государево многолетнее здравие государыни царевны и великия княжны Ирины Михайловны». Эту чарочку бабка подарила.
Ящик, бархатом обитый, в Крестовой стоит. В нем крест с мощами — тоже бабкино благословение. Там же и цепочка золотая, а на ней резной на яхонте образ Спасителя. Это от матушки, царицы Евдокии Лукьяновны. А вот на поставце лютый змей золотой, крылатый, во рту у него голова человечья. Батюшка царь Михаил Федорович змея подарил. Кораблик серебряный на колесиках и бочечка золотая от него же.
Много всяких детских подарков раздарила племянницам Ирина Михайловна, а с этими расстаться не могла.
С этими, да еще с одним подарком — деда-патриарха Филарета Никитича.
Возле постели, под затворкой и занавесочкой зеленой тафты, на деревянном резном уголышке зеркало прилажено. Забыла Ирина Михайловна, когда в последний раз зеленую занавесочку отдергивала. Кажется, было это в тот самый день, когда она первой седины у себя испугалась. Давно это было, а каждую чеканную травку на серебряном ободке царевна помнит. И зеркала никому не отдает. Невестой датского королевича она в него смотрелась.
Счастья-то, счастья-то сколько мимо прошло!
Ломает худые, бледные пальцы царевна. Тяжко тем, кому счастье солнышком в очи глянуло, век без него доживать. Аннушке с Татьянушкой, счастья не ведавшим, куда легче.
Не удалось Ирине Михайловне королевной с мужем любимым в чужом краю побывать. Хотелось бы ей теперь с миром в душе жизненный путь завершить. В святой град Иерусалим тянет ее неудержимо. Палестинским местам поклониться хочется. Да разве ее туда отпустят? Послушать тех, кто там бывал, и то мудрено. Странницы редко до Палестины добираются, а странников в терем не пускают. Вот разве Ненилушка что расскажет. На богомолье старую отпуская, наказывала ей царевна у бывалых людей побольше обо всем выведать. Выведала ли?
Через запертую дверь громкий говор донесся и звонкий смех. Прислушалась Ирина Михайловна.
«Никак, Марьюшка уже пришла, — различив голос веселой племянницы, подумала царевна. — Время и мне к гостям выходить».
Обмахнула ширинкой лицо Ирина Михайловна, венец на голове поправила и, по виду спокойная и, как всегда, сурово-величавая, вышла в соседний покой.
Скинув телогреи, подбитые соболями, царевны рассаживались по лавкам, расставленным по обе стороны от высокого кресла Ирины Михайловны. Подальше садятся боярыни, возле них боярышни выстраиваются. Сенные девушки у дверей стали.
Входит Ненила.
И лицо, и руки у нее словно из дубовой коры вырезаны: коричневые, в морщинах глубоких. Сама она под расписными сводами среди стен золоченых, ровно бы куст бурьяна, осенним ветром из полей занесенный, стоит.
Помолилась Ненила образу Пречистой, поклонилась на все четыре стороны — Ирине Михайловне, хозяйке и самой старшей, пониже всех — потом руки сложила, стоит, дожидается, о чем ее спрашивать станут. А Ирина Михайловна ей:
— Что видела, что слышала, по святым местам ходючи, обо всем, странница, Богу угодная, нам расскажи.
Не по атласу заморскому, не по бархату веницийскому шелками и золотом расшивает узоры Ненилушка. Словами, словно жемчугом, нижет старая. Нашептали те слова ей реки глубокие, раздольица широкие, леса дремучие, студенцы гремячие, овраги да буераки, ею исхоженные.
Заслушались царевны., Шеи, туго ожерельями стянутые, вытянули, глазами в рассказчицу впились. А Ненилушка видит, как ее слушают, и еще речистее становится.
— Паромом по Днепру, где князь Владимир народ в христианскую веру крестил, я, недостойная, вместе с другими людьми странными шла. Широко Днепр разлился: в половодье вешнее мы попали. По берегам сады зацветали. Яблоневый, вишневый цвет на паром заносило.
Простором, волей в покое повеяло.
К Киеву далекому унеслись царевны. Вместе со странницей бродят они по каменным переходам лавры, заходят в пещеры угодников, лампадным светом озаренные.
А Ирина Михайловна, выждав время, про то, о чем непрестанно думает, помянула:
— От Киева в святые места палестинские, сказывают, прямой путь лежит?
— Реками, государыня царевна, идти надобно: спервоначала Днестром, потом Прутом-рекой до города Яссы, потом Дунаем до Измаила, а там уже морем до Царьграда. Оттуда до Иерусалима рукой подать.
— Про Иордань-реку, где Спаситель крестился, не приводилось ли тебе чего от странных людей услыхать? — спрашивает старая царевна.
Умеет Ненилушка и про то, что от других слыхала, так рассказать, словно все своими глазами видела.
— Катится в море Содомское глубокая крутоберегая Иордань-река. Море то два города — Содом и Гоморру — пожрало. Дымом курится оно и поныне, оттого и в Иордань-реке вода светлости не имеет. А на берегу, на том месте, где Спаситель стоял, на камне, как на воске, след от ноги Его пречистой выпечатался. Странники его своими глазами видели. И пещеру в Вифлееме, где Христос родился, видели, и ясли, где Он в пеленах лежал, и дом Иосифов, и колодезь, откуда Христос и Матерь Его Пречистая воду пили. В Назарете место показывают, где Святая Дева сидела и червленицу ткала, когда к ней от Бога Архангел Гавриил явился…
Нет конца Ненилушкиным рассказам. В один раз не переслушаешь старую. В царских подклетях ни за что ни про что не станут держать. А Ненила не первый раз во дворце зимует. За речистость ей и тюфяк оленьей шерсти для спанья у самой печки кладется, и одеяло на зайце, и еда сытная отпускается. И платье у нее жалованное. Ненила у Ирины Михайловны рассказчица любимая. И Федосьюшка любит ее послушать. Словно в книгу священную заглянет, когда старая свой рассказ поведет.
К другим теткам не всегда хорошо попадешь. У них утешницы на Ненилушку мало похожи. Старухи Татьяны и Анны Михайловны дальше ближних монастырей не хаживали, ног своих не трудили. Слушали только, что кругом них говорили и, словно пчелы с цветочным сбором, всякими местями нагруженные, вместе с ненастьем осенним в царские подклети забивались.
Анна и Татьяна Михайловна, от сытой и неподвижной жизни обе не в меру растолстевшие, любят поохать и поахать над тем, что большого удивления и ужаса достойно. И в терему у них все по-другому, чем у старшей сестры. У Ирины Михайловны все посты, еда скудная и то в положенное время. Никаких запасов у старой царевны не водится, а у сестриц ее, в их сенных кладовых всякая снедь хранится. На сытный двор каждый раз посылать не приходится. У царевен не только орехи, пряники да коврижки припасены, у них и яблоки в патоке, и в квасу, и огурцы, и капуста, и грибы соленые. Все в бочонках, от всего кислым духом в сенцы, а из сенец и в покои тянет. Ежели очень натянет, принесут жаровенку на стоянцах бараньих, росным ладаном покурят. Легче на время станет, а потом опять кислый дух пойдет. Пахнет, да зато все под рукой. Грибков, огурчика соленого либо капустки отведать охота придет — мигом все на серебряную тарелку положат и подадут.
Евдокеюшка, когда ее на еду потянет, всегда к теткам идет. А иногда и все сестрицы, сговорившись, придут к ним посидеть. Сидят царевны, две тетки с племянницами — одной только Софьи нет — снедь с тарелок подбирают, а какая-нибудь из утешниц им про Гога и Магога, диких зверей, что людей пожирали, сказывает.
— Царь Александр Македонский тех зверей в щели земные меж горами высокими снежными загнал. Нынче слух прошел, — таинственно и зловеще прибавляет рассказчица, — будто недавно звери те из щелей вон повыдрались…
— Страсти какие! — вырывается у Катеринушки.
— Куда же те звери из грузинской земли тронулись? — спрашивает Марьюшка.
— От напасти всякия защити нас, Пречистая, ризою своею нетленною прикрой, — шепчет про себя Федосьюшка и ближе к Марфиньке подвигается.
— Звери диковинные, страшные куда подевались? Сказывай нам все, да поскорей, старая, — заторопила Марфа Алексеевна рассказчицу.
— Сказывай, Фетиньюшка, скорей сказывай! — подхватили царевны.
— Прослышал дадианский царь, что Гог с Магогом на свет Божий выдрались. Собрал он, царь, всю землю грузинскую, Гога с Магогом назад в гору заталкивал, а щель ту каменьем сверху завалить приказал. И кои были у тех щелей двери железные — и те двери в землю ушли.
— Слава Тебе, Господи! Пускай себе Гог с Магогом под землею сидят. Нечего им у нас в христианской земле делать, — с облегчением говорит Татьяна-царевна.
— Сказывал мне один стар-старичок, будто Гог с Магогом перед святопреставлением опять на земле объявятся, — вставляет слово свое Евдокеюшка.
— Перед тем как миру кончаться, всякий гад на человека поднимется, — подхватывает Фетинья. — Гог с Магогом впереди всех пойдут. Всех дольше звери те под землей сидели, всех больше злобы во тьме подземной у них понакоплено. Худо от них человеку придется.
— Не дай, Господи, и дожить до часа страшного, — шепчет Федосьюшка.
— Тоже не все правда, что странницы да богомолки сказывают, — тихо молвила, наклонясь к ней, Марфинька. — Книги такие есть, и в книгах тех все доподлинно рассказано. Да вот грамоте плохо мы учены.
— Читать примусь — разумение пропадает, — с сокрушением говорит, прислушиваясь к словам сестры, Евдокеюшка. — Ничего тут не поделаешь.
— Симеона Полоцкого пускай Софьюшка про Гога с Мигогом спросит, — предложила Марфинька.
— Тошнехонько мне и подумать про монаха ученого. Софьюшку он от нас совсем отделил, — возмутилась Евдокеюшка. — Дальше, Фетинья, про диковинную землю грузинскую сказывай нам.
— Стоит на той земле гора Араратская, снегами глубокими покрытая, а поверх горы видать, что ковчег стоит…
— Ковчег, это в чем Ной от потопа спасался? — перебивает Катеринушка.
— Тот самый. Концами он на две горы оперся, а промеж тех гор щель великая. В ней дно ковчега чернеется, а на самом ковчеге снег…
— Про потоп, как он приключился, не можешь ли чего рассказать, старая? — перебила Анна Михайловна богомолку. — Мне сказывали, да я позабыла.
Пытала старая про потоп что-то сплести, да, видно, сама плохо знала, ничего у нее не вышло. Запуталась.
— Послать в подклети да поискать там старуху, что про потоп доподлинно знает, — порешила Татьяна Михайловна.
В миг единый не стало Фетиньи. Пропала, словно сквозь землю провалилась, а на месте ее уже другая стоит.
Старуха, первой постарше, беззубая, с горбом за плечами. Больше первой она обо всем была наслышана и про потоп все доподлинно знала.
— Тридцать оконцев в океан-море, — зашамкала она, — и те оконцы тридцать китов своими головами затыкают. Пришло время, повелел Господь китам от оконцев отойти. Море землю залило, тут и потоп приключился.
И диковинно, да понятно. А вот Марфиньке почему-то не верится.
— Да подлинно ли так-то оно было? — сомневается царевна. Наклонившись к Евдокеюшке, шепчет:
— Сестрица Софьюшка намедни сказывала: Симеон Полоцкий…
— Ну тебя и с Симеоном Полоцким! — вскинулись на Марфиньку и сестрицы, и тетки. — Он причинен, что Софьюшка высокоумием вознеслась, никого знать не хочет. Нет чтобы у теток со всеми посидеть, старших почтить. Дальше сказывай, Улитушка. Говори все, что тебе ведомо.
Шамкает рот беззубый про чудеса диковинные:
— Триста ангелов солнце воротят, оттого день с ночь сменяются. Птицы финиксы, крылья благоуханные в океан-море окуная, ими на солнце кропят, дабы оно людей не попалило. Земля на воде плавает, под водою камень на четырех китах золотых. Бросят киты тот камень держать, и земля со всеми людьми в огнем кипящую преисподню провалится…
На весь покой все царевны испуганно ахнули. А Улита, от радости, что хорошо ее слушают, все, что знает и чего не знает, так и выкладывает:
— Единорог, крокодил, ноздрах — звери лютые, а всех аспид лютее. Аспид, змей крылатый, живет в горах каменных. Перья на нем пестрые, нос — птичий и два хобота. В которую землю попадет, все там приберет дочиста…
Как отуманенная, выбирается от теток Федосьюшка, Вышла в сени, постояла, подумала и побежала к Софьюшке. Перемолвиться с сестрицей о всем диковинном, что услыхать довелось, захотелось царевне.
Домашняя утварь XVII века
У Софьюшки в ее терему все такое же, как у теток и у сестриц — и все словно по-другому. Боярышни за работу пяличную усажены. Не хуже главного знаменщика из палаты иконописной умеет Софья Алексеевна узор начертить. Сама узор на голубой камке для новой пелены к образу Пречистой царевна навела. Боярышен сама вышивать усадила, наказала им потише сидеть, пока она книжным делом у себя в опочивальне займется.
Дверь в опочивальне притворив, за книжный налой села Софья. Мольера-француза, всяких веселых комедий составителя, пьесу проглядывает. Царь-батюшка театральную хоромину к Потешной палате пристроил, а комедий для нее, почитай что, и нету совсем. Один Симеон Полоцкий пьесы из священной истории с польского переводит. Да больно тяжеловат язык у старца. В театральной хоромине все о библейском говорят церковным тяжелым языком. Давно бы надобно комедию о простых и веселых людях поставить и все понятным языком изложить. Таким, каким люди вправду между собой говорят.
«Доктора принужденного» царевна наметила.
Четыре года тому назад пьесу эту немецкие лицедеи под управлением Ягана Грегори, Матвеевым выписанного, перед царем представляли. Переведена была пьеса так, что местами зрители ровно ничего понять не могли. А комедия веселая, занятная. Симеон Полоцкий для царевны на польском языке ее добыл. Хорошо бы с подлинником сличить.
Князь Василий Голицын, старший царский стольник, всяким наукам обучен, иноземные языки знает. У него целый покой с книгами заморскими. Его бы спросить. Да как спросить? Самой царевне нельзя. Разве через братца Федора попытаться.
Нахмурилась Софья. Представилось ей, как она о выходе к брату у мачехи дозволенья станет просить, как будет с Федором о том, когда ей к нему прийти, через боярынь договариваться, как впереди нее, когда она, наконец, пойдет, стольники-малолетки всех встречных криком: «Царевна идет!» разметут.
Потемнело Софьино лицо, злым сделалось.
И вдруг словно из-за тучи солнышко на царевну глянуло: нежданно голос меньшой любимой сестрицы за дверью она услыхала.
Вскочила с места своего Софья, дверь распахнула.
— Сюда, сюда ко мне, Федосьюшка! Откуда пришла? Где побывала, светик мой ясный?
Сели. Софья на прежнее место возле налоя, Федосьюшка рядом на стулец.
— От государыни тетки Анны Михайловны я к тебе, сестрица, зашла. Там странница про потоп таково занятно рассказывала. Еще про птицу финикса говорила, про змея крылатого, что аспидом называется.
Покачала головой Софья, когда Федосьюшка про Фетинью и про Улиту ей рассказала.
— Бреднями старухи вам головы набивают, а вы слушаете да еще верите. Теток не переделать, годы их не такие, а тебе, Федосьюшка, еще время есть. Симеона Полоцкого тебе бы послушать, сестрица, книжки бы какие почитать. Не то сделаешься такой, как наша Евдокеюшка. Чему и училась — все позабыла. Намедни сама мне призналась, что складов не разбирает…
Помолчала немного Софья, потом вдруг стремительно поднялась с места и быстро сменила головную повязку на золотой венец.
— К братцу Федору сходим, сестрица.
Широко открыла удивленные глаза Федосьюшка.
— К братцу? Так прямо, не спросившись?
А Софья уже мамушку кликнула и про спешный выход приказ отдала. Не мешкали, когда она приказывала. Федосьюшка опомниться не успела, как в сенях очутилась. Подхватила ее Софьюшка, словно река быстрая листочек, с дерева опавший.
Летник долгий, трудно в нем при скорой ходьбе ноги переставлять, а Софьюшка чуть что не бегом бежит. Путается в одежде Федосьюшка. Стольники-малолетки, царевен опережая, двери распахивая, на все сенцы выкликают:
— Царевны идут!
От крика их рынды, подрынды, стрельцы, истопники — все в стороны, кто куда разбегаются. Встречный боярин, врасплох захваченный, с перепуга к полу припал. Еще недавно одного такого встречного на пути царицыном захватили. На рассвете к Онуфрию Святителю собралась Наталья Кирилловна. Помолиться о благополучном прорезывании зубов у Натальюшки пошла. В проходе под воротами царский стольник ей попадись.
Что тут поднялось! Розыск делали. Дознавались, не было ли у встречного какого зла на уме, не подослан ли он кем. Пыток да батожья всякий опасается. Все словно вымирает на пути царицы и царевен.
А у самого входа к наследнику, как ни остерегали стольники, а столкнулся князь Василий Голицын с царевнами.
Оповещенный о приходе сестер, Федор Алексеевич спешно от себя всех бояр, и старых, и молодых, через малые сени проводил, всех слуг выслал. Один Голицын, старший стольник Алексея Михайловича, у царевича замешкался, а потом, заторопившись, не в ту дверь вышел и прямо на царевен попал. Не стал боярин, в заморских краях побывавший, наукам обученный, с перепуга на пол валиться. Встрече нежданной князь даже обрадовался. Много дивного довелось ему слышать про царевну Софью. Федор-царевич ему о сестре говорил:
— Философические книги царевна читает.
И доставал у Голицына для сестры польские и латинские сочинения.
Симеон Полоцкий не мог достаточно нахвалиться «великим, больше мужеским, чем женским умом» своей ученицы.
И Софья про Голицына наслышана. Во всей Москве нет боярина умнее и ученее князя Василия. У него в доме и книги, и картины заморские, и все там по-иноземному. Встретились на мгновенье два взгляда пытливых, в душу один другому заглянуть хотели, да не успели. Разошлись торопливые, смелостью своею испуганные. Оглянулся Голицын и только увидел, как замкнулась золоченая дверь. Словно кто невидимый поглотил и царевну, и всю свиту ее, нежданной встречей всполошенную.
Печать царя Алексея Михайловича