Сорочины по царю справлены. Заупокойные обедни по всем церквам и монастырям отслужены. От кормов поминальных в подклетях столы подламывались, денег без счета на помин души роздано.
— Душенька государская в сороковой день к дому родному слетает. Радость ей великая, ежели увидит, что у родных новопреставленных в памяти, что моления о нем непрестанно идут.
Так между собою старые мамы с боярынями переговаривались.
А наутро после сорокового дня новая жизнь в силу вступила.
Проснулись царевны — из Крестовой Псалтири не слышно. Погребальный колокол не гудит. Одеваться стали — вместо платья скорбного — цветные шелка, парчу драгоценную, жемчуга подают.
— Без батюшки любимого нарядные ходить не хотим…
Но обычай, на мудрости вековой вырощенный, знает, сколько людям силы на скорбь отпущено. Поспорили царевны, горько поплакали, а без чтения заунывного и звони погребального в привычных одеждах им сразу легче на душе стало.
— Пялицы к окошку придвинь, мамушка. В церковь, где батюшка во гробу стоял, я нынче пелену к образу расшивать начну, — сказала маме Федосьюшка.
Все царевны, кто пелену, кто воздух вышивать собираются. Все, кроме Софьи. Не до того ей, чтобы за пялицами в терему низкосводчатом жемчуг низать. Утром, еще до того, пока бояре, по обычаю, к обедне во дворец соберутся, Софья уже возле постели Федора.
— Государь братец, великой Руси самодержец, с добрым утром тебя здравствую.
Голос у Софьи глуховатый, но громкий. Сама она от быстрого перехода по сеням чуть запыхалась. Непривычна еще царевна к ходьбе, да и грузновата малость. Проходя возле крылечка, что на боковой небольшой дворик выходит, и окошечки царевна заглянула: во дворе безлюдье, снег. Вздумалось ей воздухом освежиться. Спрашиваться стало не у кого. Что задумано, то и сделано. На крылечке Софья Алексеевна свежим морозным воздухом полной грудью дохнула. Недолго простояла, а снежный запах с собою к больному, в его покои, еще ночниками освещенные, донесла. Что-то непривычное сквозь духоту и ладанное куренье к царевичу пробралось. Запухшие глаза приоткрыл Федор Алексеевич, и в первый раз после смерти отца чуть-чуть словно просветлело у него лицо.
— Софьюшка!
— Утро, братец, ноне несказанно погожее над Москвой занялось. Глянь-ка в окошко!
Сказала и раздвинула шелковую, на хлопке стеганную занавеску над слюдяными оконцами. Заискрилась за ними белизна снега, солнцем озаренная. Между снегом и синим небом золотые церковные кресты встали.
Приподнятый на подушках сильными руками Софьи, повернул голову к окошкам Федор Алексеевич.
— Давно я солнышка не видал, — слабым голосом он промолвил. — Полегчало мне нынче, Софьюшка.
Улыбка, чуть приметная, скользнула по бледному лицу молодого царя и пропала. Удар большого соборного колокола напомнил ему утрату тяжкую. С плачем откинулся он на подушки.
А царевна ему:
— Вспомни, братец, что покойный батюшка не раз говаривал: «Нельзя человеку, чтобы не поскорбеть и не прослезиться, но в меру и скорбеть и плакать надобно, иначе слезы и скорбь твоя Бога прогневают. Сам Господь нашу радость и горе наше строит».
Молчит Федор Алексеевич. Глаза закрыл, но на лице уже прежнего бесчувствия нет. Вглядывается Софья в детское лицо на подушке, и жалостливая нежность затепливается в ее сердце.
«Шестнадцати лет еще нету, а уже царем поставлен, — мелькает у нее в голове. — Сам, что свечечка восковая, тоненькая, чуть теплится». И вдруг вся выпрямилась от новой мысли нежданной: «А я-то на что? У меня и здоровья и сил хоть отбавляй. С Феденькой поделиться есть чем».
И наклонившись опять к изголовью, заговорила убедительно и ласково:
— Первый же долг твой отныне, братец любезный, свое государское здоровье наипаче всего блюсти. Государи всей беспомощным, всем бедным — заступники. Велика ли будет помощь от тебя хворого да слабого народу, Господом Самим тебе препорученному?
Все внимательнее прислушивается молодой царь к словам сестры. Близким и верным путем к сердцу Федора, доброму, благородному и благочестивому, царевна идет.
— Я и то, Софьюшка, долг свой памятуя, с дохтурами более и не спорю. Глотаю, как велят, всю их стряпню горькую, противную…
И вдруг, не договорив, остановился. Испугался сразу насупившихся бровей Софьи, ее лица, нежданно потемневшего.
— От иных лекарств вместо пользы один только вред человеку бывает, — зловеще выговорила царевна, и жутко стало выздоравливающему. Понял он, что неспроста ему сестрица эти слова сказала.
— Нет лиходея опаснее ворога под личиной дружеской, — вздохнула за спиной царевича его пестунья верная — мамушка.
«О чем это они и обе разом?»
Уже привычная тоска к Федору Алексеевичу подкрадывается. С раннего детства тоска эта его слабым телом владеет. Душа, всякими оберегами, заговорами и наговорами запуганная, справиться с нею не может. Чует Федор, что живому ему с той тоской не быть, а молодые проснувшиеся силы — жизни хотят. Так весной, от ледяного покрова освобожденный, всякий, чуть глазу приметный ручеек свою песню спеть хочет. Тихо, слабо, недолго поет иной, а поет, пока голоса для песни хватит.
Слова зловещие для Федора, словно смерти покров ледяной. А жить хочется.
— Боязно мне, Софьюшка милая…
— В чаше родительской прием камня безуйного тебе растворю. Ограждение великое от зол всяких питие это человеку дает.
Обеими руками подняла царевна из камня нефритинуса, в золото оправленную отцовскую чашу. После смерти царя Алексея Михайловича чашу эту в хоромы Феодора Алексеевича перенесли. Царевна сама в нее подогретого вина налила, сама в вино растертого в порошок безуйного камня насыпала. Камень тот в далекой Индии на берегу морском добывали. Сказывали, что в сердце оленя либо у змея и желчи родится он и всякую болезнь и скорбь у человека изнутри отнимает.
Склонилась с чашею в руках царевна к брату и вздрогнула от голоса, нежданно у нее за спиной раздавшегося. Ни брат, ни сестра не услыхали, как Матвеев в покой вошел и к постели приблизился.
— Кланяюсь тебе, царь-государь! — приветствовал Артамон Сергеевич Федора, низко склоняя в его сторону седую голову. — Кланяюсь и тебе, государыня София Алексеевна. Дозволь напомнить тебе, государыня, что не приказывали дохтура до них ничем государя поить. Натощак они новое лекарство пробовать хотели.
Обернулась к боярину Софья, взглядом его с головы до ног смерила. Пользуясь правом, ему покойным царем дарованным, Матвеев без доклада, как и прежде, в царские покои входил. Не по душе это Софье было. Выпрямившись, чашу золотую она обеими руками высоко подняла.
— Родитель наш во здравие свое государское из этой чаши всю свою жизнь пил. Аль ты, боярин, про то запамятовал? Брата любимого чашей заветною от тайного лиха я ограждаю.
— Брата любимого чашей заветною от тайного лиха я ограждаю.
Уставились друг на друга два врага исконных. Не выдержало старое сердце, печалью еще обессиленное, страшной ненависти, что на него из мрачных глаз царевны глядела. Опоры ища, Матвеев на Федора оглянулся и увидал, как больной торопливо закрыл глаза. Понял боярин, что с этой стороны ему помоги не ждать. Как во сне тяжелом, то, что дальше в опочивальне царской случилось, Артамону Сергеевичу представилось. Доктор, грек Костериус, вошел, с ним другой доктор, тоже грек, Симон Стефан. За ними, как обычно, Спафарий, переводчик приказа посольского, стал.
Спафарий много лет валахскому господарю служил. Попавшись в измене, был приговорен к смерти, но бежал. Вырезанные ноздри и обрезанные уши о перенесенных изменником пытках страшным своим языком говорили. Ценил Матвеев грека ученого, но от жалостливого и пугливого Федора Алексеевича его всегда заслонить старался. А тут, после разговора с царевной, растерялся — недоглядел. Увидал молодой царь лицо изуродованного.
— Безносого убрать!
В миг единый не стало в покое грека. Еще больше от оплошности своей растерялся Матвеев. Туман у него пред глазами стоял, когда поднес он к своим губам скляницу с мутной жидкостью. После докторов он, по обычаю, как начальник аптекарского приказа, всякое государское лекарство отведывал. На себе пытал, нет ли какого вреда в зелье.
Дрогнула рука старая. Боярин скляницы не сдержал, осколки по полу со звоном рассыпались. Вскрикнул испуганный Федор Алексеевич. Громко ахнули все, кто в покое был. В опочивальню постельничий Языков и комнатный стольник Лихачев со страхом заглянули.
Симеон Полоцкий, только что «Гусли доброгласные» вирши на восшествие нового царя — сложивший, мимо всех, прямо к царевне прошел.
— Что, государыня, здесь содеялось?
— Осколки немедля уберите, — не отвечая на вопрос Полоцкого, распорядилась Софья. Непроницаемо даже для учителя мудрого было ее лицо побледневшее.
В тот же самый день, после вечерен, Иван Богданович Xитрово, возвращаясь от обедни вместе с другими боярами, приблизился к князю Долгорукому и незаметно шепнул ему:
— Через Грановитую как пойдешь, позадержись там, князь Юрий Алексеевич. Перемолвиться по важному делу, неотложному мне с тобой надобно.
В дальний угол отвел князя Хитрово, обождал, пока пихнули тяжелые шаги удалявшихся бояр, и тогда таинственным шепотом, пугливо по сторонам озираясь, сообщил ему:
— Нынче Матвеев в злодейском умысле уличен. Отравою царя боярин опоить хотел…
— Полно, Иван Богданович, — строго и с укором остановил его Долгорукий, — Матвеева я давно знаю. На злодейство он не пойдет.
— За царицу и царевича Петра, чтобы их возвеличить, на что хочешь пойдет, — с убеждением возразил, не смущаясь встреченным отпором, Хитрово. — Да вот сам рассуди: нынче утром боярин с дохтурами и греком Спафарием, по обычаю, в опочивальню лекарство принесли. Царевна Софья тут же, возле постели, стояла. Покажись ей, что лекарство не прежнее: и цвет другой, и мути много. Испугаюсь она за брата и молвила: «Лекарство нынче словно не то». Раскричался, расшумелся на нее за такие слова Артамон, да не сробела она. «Тогда выпей сам, что в склянице есть, — так боярину царевна сказала. — Приметила я, будто совсем мало ты государского лекарства испробовал». Увидал Матвеев, что плохо дело его. Выпить лекарство — на себя погибель, другому уготованную, обратить. Отшвырнул он от себя скляницу — лекарство и пролилось, а на том месте, куда зелье попало, пол словно выело. Вот каково лекарство лиходеи молодому царю состряпали!
— Господи, спаси! Сохрани, Милостивый! Не верится, а поверить надобно, ежели все, как ты сказываешь, было.
Осеняет себя крестом, когда-то недругам, как Божья гроза, страшный, а теперь уже одряхлевший от старости, Юрий Алексеевич. Сберегателем молодого царя, умирая, Алексей Михайлович его патриарху назвал. Свято волю покойного князь соблюсти хочет. А как соблюдёшь? Обережешь ли, когда лиходей, под личиной друга, к постели государской подходит?
— Злодейство, Матвеевым уготованное, еще кто, кроме тебя, видал ли? — прерывисто от сильного волнения допрашивает князь.
— Видела мама царева, Хитрово Анна Петровна.
— До конца «постнице» верить нельзя, — оборвал Хитрово Долгорукий.
— Языков, постельничий, здесь был, Лихачев-стольник, — поспешил прибавить боярин.
— Вот эти надежнее будут. Языков великой остроты человек. У Лихачева совесть добрая, разум большой… — точно проверяя про себя уже раньше сделанную им оценку людей, говорил, насупившись, старый князь. — Лихачева я еще воспитателем покойного наследника Алексея Алексеевича знавал… Таким людям поверить можно. — И вдруг вскипел. Забывши всякую осторожность, волю своему могучему голосу Долгорукий дал:
— А поверить, что предпринять-то? У Матвеева на руках вся аптека…
— Потише ты, княже, — испуганно остановил его Хитрово. — Дело тайности большой, а ты на весь дворец кричишь.
Совсем растерялся Юрий Алексеевич. Ширинкой вспотевшее лицо утирает. Ноги его, тяжелого, огромного, больше держать не хотят. На лавку опустился князь, а Хитрово, вытянув худую шею, такую длинную, что она из боярского высокого воротника вылезает, над князем, словно коршун над добычей, закружился.
— Ох, и сам я света невзвидел, когда про злодейство узнал. И у меня, как и у тебя, Юрий Алексеевич, дух захватило. Отдышись малость, а там и за дело, поразмыслим, примемся. Мешкать-то некогда. Что раз лиходею не удалось, в другой раз повторить можно. Зорка царевна София Алексеевна, да и она как бы не проглядела чего. Матвеева, не медля, от аптеки отставить надобно.
— Не медля, отставить, — послушно повторил Долгорукий и вдруг остановился, пораженный внезапной мыслью: Оберегателем великого приказа Посольского мы Артамона оставим, — немного помолчав, продолжал он. — Без него нам не справиться. Царь молод не в меру, а мы с тобою не в меру стары. Не по годам нам, Богдан Матвеевич, за большие дела хвататься. Сам знаешь, каковы Милославские! малограмотны, да и корыстники. Дальше, чем Матвеев, они меня с тобой от царя отодвинут.
— А Языкова с Лихачевым забыл, князь? — перебил Долгорукого Хитрово. — Ежели нам в большой милости у царя, старости нашей ради, все равно не удержаться — их пропустим, дабы чего самим из рук не выпустить. Оба боярина ума великого и ни с кем во дворце родством не запутаны. Твердо и постоянно их восхваляя, в милость к государю обоих введем. Нам они привержены за свое возвеличение станут… Смекаешь, как все теперь быть надлежит?
Опустив голову, только вздохнул тяжело старый князь.
— Супротивником государю моему покойному как бы не оказался я… Верил Матвееву он… Другом своим называл.
Все еще сильно колеблется Долгорукий. А Хитрово ему:
— Сам государь покойный с того света тебя, князь Юрий Алексеевич, благословит, ежели ты сына его, им же и цари поставленного, на престоле его родительском от измены оградишь. Оберегателем молодого царя тебя, никого другого, назначили.
Поднялся с лавки резной Юрий Алексеевич, широким крестом перекрестился на большой образ Спасителя, что позади государского престола в лампадах неугасимых светился, и сказал:
— Прости меня, Господи, ежели по недомыслию человеческому, ошибусь я, выполняя долг, царем мне завещанный. Раба своего, воле Твоей и государской покорного, не до конца осуди, Многомилостивый!
И уже деловито, к Хитрово обратившись, прибавил:
— С боярами, с кем надобно, переговори, Богдан Матвеевич. Анну Петровну оповести, чтобы до времени, пока дело решится, болящего царя дохтурскими лекарствами не поили.
— Так и царевна София Алексеевна уже наказывала, — прибавил Хитрово.
Гулко раздались в Грановитой шаги боярские. Тяжело за ушедшими бухнула дверь золоченая. Тихо в опустевшей палате. С потолка расписного Бог Саваоф с воинством ангельским над золотым престолом вознесся. Со стен лики мученические, апостольские и пророческие глядят. Здесь же и великие князья московские, и государи, сколько их было, псе до единого.
Все, кто здесь в палате, из мира ушли, истинную правду познали. А в жилых покоях низкосводчатых живые люди, друг друга улещая, оговаривая и обманывая, свою человеческую правду строят.
Много чада удушливого, едкого подымется, много слез прольется, не мало жизней будет загублено, прежде чем люди к правде настоящей придут.