Влип, красавец! Без пересадки на гауптвахту. Газуй на четвертой, и никаких светофоров. Капитан отвалит. А ты Лизке еще трепался: «У меня железно: решил — встречу, значит, кровь из носу».
Ужинать не хотелось. Пришел после всех, позвал Бутенко.
В раздаточном окне отодвинулась заслонка.
— Чого тоби?
— Зачерпни воды.
— У крыныци хоть видром пый… — Бутенко осекся. — Що з тобой, Игорь? Билый, аж свитышся. Захворив, чы що? На вось молока выпый.
— Иди ты со своим молоком!..
— Може, повечеряешь? Ты ж нэ ив. Заходь, покормлю.
— Слушай, Лешка, друг ты мне или не друг?
— А що?
— Смотри в глаза! На меня смотри.
— Кинь дурныка выкомарювать. Чого тоби?
Шерстнев, отделенный от Бутенко перегородкой, смотрел в курносое и худое лицо повара, но видел Лизкино — кроме нее и своего собственного волнения, в эту минуту не было ничего больше. Скажи ему кто раньше, что он по уши втрескается, расхохотался бы или принялся ерничать.
— Лешка, послезавтра она приедет.
— Лиза?
— Расскажи ей, что к чему. Передай, мол, хотел встретить, но, сам знаешь. Про старшину молчи.
Он говорил и не мог понять, что с Бутенко. Еще минуту назад был парень как парень, с румяным от плиты лицом и добрым взглядом карих небольших глаз.
— А на що вона тоби, Лизка? — Голос Бутенко странно дрожал и был еще тише обычного. — Ты ж ии не любышь.
— Лешка!.. — И то главное, чего он в мыслях не допускал, разом пришло с развеселившей его ясностью и даже показалось комичным. — Ну ты даешь! Парень не промах.
Бутенко выбежал к нему, скомкав в руке поварской колпак. С тою же бледностью на лице заговорил умоляющим голосом:
— Не чапай ты дивчыну. На що вона тоби? Лизка така хороша, чыста. У тэбэ их скильки було, дивчат! Для щоту пошукаешь у другим мисци. Чуешь, Игорь?
Такое и слушать не хотелось.
— Иди ты, знаешь… — Повернулся к двери.
— Игорь… — Бутенко выбежал за ним следом.
— Эй, повар, мне провожатых не надо.
Идя двором к казарме, Шерстнев чувствовал на себе умоляющий взгляд. Потом долго не мог освободиться от взгляда, от видения рук, теребивших колпак. Кто мог подумать, что тихоня в Лизку втюрился! Надо будет ей рассказать.
Для смеха.
В отделении повалился на койку, взял в руки книгу, но читать не мог.
Из ленинской комнаты слышалась музыка. Там ребята смотрят сейчас телевизор, крутят пластинки. А ну их, с телевизором, с пластинками вместе! Подумаешь, ополчились. Что, разве неправду старшине сказал? Прячется, чудак, со своими очками, а вся застава давно знает.
— Шерстнев, к капитану!
Дежурный позвал и ушел.
От громкого окрика подхватился с кровати, книга упала на пол. Поднял ее, дольше чем надо разглаживал пальцами примявшиеся листы. По коридору шел медленно, у двери канцелярии постоял. Потом рванул дверь на себя.
— Рядовой Шерстнев по вашему приказанию прибыл.
Капитан показал рукою на стул:
— Садитесь, рядовой Шерстнев.
За окном молнии освещали сад, вспыхивали в зелени кустов, высаженных вдоль дорожки к калитке. По листьям зашлепали первые капли дождя.
— Садитесь, — повторил капитан.
Скверно, когда сидишь, а на тебя сверху глядят, будто сверлят, беспомощного, с присохшим к гортани шершавым языком. И вопросик с подначкой подбросят, не знаешь, к чему клонят.
— Сколько вам лет?
— Вы же знаете.
— Отвечайте!
«Интересно, какое выражение лица у него? Наверное, злое. Хорошему быть неоткуда — жена не возвращается. И я — не сахар, грецкий орех в скорлупе».
— Сорок седьмого… Считайте.
Сейчас он тебе отсчитает до десятка. И, как прошлый раз, направит по границе до самой гауптвахты пешком. От заставы к заставе.
— Иногда мне кажется, что вам меньше ровно наполовину.
От тихого разговора становится не по себе, лицу жарко, и в горле тесно. С трудом вытолкнул слова:
— Это… неинтересный разговор.
— Перестаньте дурака валять! Героя изображаете, а дрожите шкурой, как щенок на морозе.
Поднялся, не спросясь. Встретился глазами со взглядом Сурова.
— Сидеть!..
Хотя бы крикнул. А то шепотом, а у самого лицо — как из камня.
— Вы кому служите? — спросил, как гвоздь в башку вогнал.
— Разрешите…
— Вы мне сапоги чистили?
— Нет.
— Носили воду? Отвечать!
— Нет.
— Рубили дрова?
— Да нет же!
— Встать!
Шерстнев поднялся, старался не глядеть в черные, налитые гневом глаза под черными же, сведенными в одну линию бровями.
— Так вот я спрашиваю: кому вы служите?
От устремленного на него взгляда Шерстневу стало не по себе:
— Родине служу.
— Чего же вы валяете дурака?
— Я ничего…
Капитан ударил ребром ладони по столу:
— Вот именно — ничего, пустое место. А смотрите на всех свысока: я, дескать, сложная натура, у меня извилин не сосчитать. Что мне там какой-то старшина с семью классами образования и все эти селючки вроде Бутенко, Азимова! И хвастунишка отчаянный. Зачем наврали девчонке, что окончили институт? Вас же выгнали со второго курса за непосещаемость.
— Какой девчонке?
Краска бросилась Шерстневу в лицо.
— Лизе.
Капитан покачал головой, разгладилась морщина над переносицей — видно, отошел.
Ветер хлопнул оконной створкой, задребезжали стекла. Вовсю хлестал ливень. Капитан закрыл окно, вернулся к прерванному разговору.
— Сожалею, что ваше хамство не карается Дисциплинарным уставом. Я бы за старшину на всю катушку. Хотел бы знать, какая ржа вас точит. — Он снял фуражку, пригладил рукой ежик. — Идите, Шерстнев, и подумайте хорошенько. И перед старшиной извинитесь. Вам когда на службу?
— В четыре.
— Идите отдыхать.
Случись вызов к капитану по другому поводу, ребята были бы тут как тут — с советами, расспросами, сочувствием.
В ленинской комнате по-прежнему крутили пластинки, и никому не было дела до него, Игоря Шерстнева, будто он сегодня совершил преступление. Прошел пустынным коридором в свое отделение. На койках лежали Мурашко и Цыбин — спали. Или притворялись, чтобы не разговаривать с ним. То и дело комнату освещало вспышками молний.
Шерстнев лег на койку. На капитана не было ни обиды, ни злости. Все слова, какие сказал капитан Суров, он принимал. Они были правильные, и ни изменить их, ни добавить к ним. Что обижаться на Сурова! Это его право. И обязанность. Другой на его месте отвалил бы на всю катуху.
С улицы обдало заревом, грохнуло.
С испугу дурным голосом взревел Жорж.
Мурашко и Цыбин не шелохнулись, спали перед выходом на границу.
Шерстнев подумал, что надо постараться уснуть, и вдруг приглохшая было мысль о Лизке едва не сорвала с постели: ведь он должен встретить ее на станции…
Еще несколько месяцев назад он Лизку, как, впрочем, и других девчат до нее, не принимал всерьез, из озорства называл ее конопатенькой, а она с неприкрытой яростью кидалась к нему с кулаками, бледнела, и веснушки на щеках и носу проступали еще ярче. Он не допускал и мысли, что наступит время и ворвется в его сердце нечто тревожаще новое, что Лизка, если захочет, сможет вить из него веревочку, играть, как ей вздумается, а он готов будет все стерпеть, лишь бы была с ним одним.
…Девчонка повзрослела как-то вдруг, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку с правильными, как у матери, чертами лица, отцовскими бровями — вразлет — и рыжей копной волос, которые трудно поддавались гребешку.
А еще не так давно, приезжая из интерната на каникулы, по заставскому двору носилось рыжее существо с двумя косичками, похожими на мышиные хвостики, с выступающими вперед острыми коленками, с которых не сходили царапины. Коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, так и стригли по сторонам. Бывало, Лизка сунет конопатенький, в рыжих веснушках, нос туда, где меньше всего ее ждали, скажет тоненьким голоском что-нибудь дерзкое и поминай как звали. Строевые занятия — она тут как тут. Стоит в сторонке, смотрит, молчит. И вдруг пискнет фальцетом:
— Прокопчук, как ходишь, чамайдан! Разверни плечи. Плечи разверни, каланча пожарная.
И уже нарушен ритм шага, строй сбился с ноги. Давится смехом офицер, хохочут солдаты.
А Лизка издалека кричит:
— На левый хланг его, непутевого!
Прокричала, и след простыл. Потом она уже у вольера, куда не каждый солдат осмелится подойти. Сидит на корточках, воркует:
— Рексанька, хороший ты мой… Заперли тебя, бедненького. Рексанька на волю хочет. Что, миленький, плохо тебе?.. У-у-у, гадский бог, я ему дам, инструхтору.
А начальство на заставу нагрянет, Лизка и здесь не опоздает. Правда, когда немного постарше стала, стеснялась. Чужих людей. Солдат — нет. Крутят кино — втиснется между двух солдат, ткнет локтем соседа, чтоб подвинулся:
— Расселся!
И притихнет, будто нет ее. На экране чужой, неведомый Лизке мир. Она погружается в него, как в озеро, когда, купаясь, ныряет. Утопит голову в ладошки, сидит, чуть дышит.
Да-а, Лизка… Шерстнев лежал и вспоминал.
…Лизка собирала землянику. Шла одна лесом. Ягод на пригорке было множество, она быстро наполнила литровую банку, не услышала, как он подкрался к ней.
— Давно ждешь?
Лизка вскочила на ноги — испугалась.
— Тебя, что ли?
— Сама же свиданку назначила. Нехорошо, Елизавета Кондратьевна, слово надо держать. — Он ерничал, поигрывая бровями и приглаживал усики тем игривым приемом, какой действовал безотказно где-нибудь в Минске у кафе «Весна».
— Проходи, кавалер. Небось сиганул в самоволку.
— Догадливая барышня. Сиганул. Заметил среди зелени этакий яркий цветочек… Молодой, интересный мужчина не устоял.
— Воображала. — Сорвала ромашку, и желтая пыльца осела на белой блузке. Пошла, не обращая внимания, безразличная.
Догнал ее, отнял банку.
— Лес кругом, граница рядом. Лизочка, я буду твоим телохранителем. Змей здесь видимо-невидимо.
— Отдай банку, не для тебя собирала. — Рассмеялась: — А ты отличишь ужа от гадюки, телохранитель? Отдай же, Дон-Кихот, ха-ха-ха. Рыцарь печального образа, ха-ха-ха.
Он улучил минуту, когда ее руки были заняты банкой, и поцеловал в смеющийся рот; хотел было еще раз, но она с силой ударила его по лицу:
— Вор!
— Ты что?
— Ворюга, крадешь. — Лизка отпрыгнула в сторону. — Фу, слюнявый.
Его изумила ее хищная ярость — казалось, сделай он шаг ей навстречу и она ударит банкой.
— Ну ты сильна, Лизуха! Выдала.
— Лизухой корову кличут, студент.
Он пропустил мимо ушей это ее «студент», принялся выспрашивать, как окончила десятилетку, думает ли дальше учиться и в каком техникуме или вузе. Сначала Лизка относилась к нему с недоверием, поглядывала искоса, следя за каждым его движением и готовая влепить ему еще одну оплеуху. Но он не дал ей повода подумать о нем плохо, стал рассказывать о себе. Получилось само собой, что до заставы они шли, разговаривая мирно и дружелюбно. Лизка рассказала, что документы отправлены в лесотехнический, что год после окончания десятилетки она пропустила, но ничего страшного, у нее уже год рабочего стажа в лесничестве — теперь примут.
— Все ищут свою синюю птицу, — мечтательно сказала Лизка. — Выдумывают разные фантазии. — Тряхнула рыжей головой: — А мне не надо ее. Вон их сколько, птиц, вокруг — синих, белых, зеленых. — Она доверительно обернулась к нему: — Кончу лесотехнический и сюда: хорошо в лесу, лучше нет…
Как так получилось, что они подружились, сами не могли понять. До самого отъезда на экзамены встречались тайком, редко, болтали о всякой чепухе. Больше говорил он, строил всяческие планы, Лизка безобидно посмеивалась. Притвора…
В день отъезда в Минск у нее дрожали губы. Она их кривила, наверное пробуя изобразить усмешку, какую видела на холеном лице заграничной актрисы в недавно просмотренном фильме. Ледяного равнодушия, как у актрисы, не получалось. К губам приклеилось подобие застывшей улыбки. Лизка стояла за полосой света, бившей из окна в сад.
Опаздывая, он перепрыгнул через низкий штакетник, ограждающий сад, прямо в кусты крыжовника, чертыхнулся вполголоса, продираясь к дорожке.
— Понимаешь, Лизок, никак от твоего папаши не вырваться. Глаз не сводит.
Она отстранилась от его протянутых рук, и тогда он заметил ее кривую, как у актрисы, усмешечку.
— Приветик, — сказала. — И до свидания. Можешь проваливаться, рыцарь печального образа.
— Ты чего?
— Я ничего. Просто так. Нравится.
— Я же не на гражданке.
— Мне какое дело. Вас таких много.
— Завела нового?
— Завела.
— Не Бутенко ли?
— Леша во сто раз лучше тебя.
Он изобразил в голосе удивление, хлопнул себя по лбу:
— Надо же! Темно, а она точно как снайпер! Подумать…
— Кто? — подозрительно спросила Лизка.
— Муха, Лизок.
— Чего?
— Какая муха тебя укусила?
— Дурак.
Он рассмеялся — на Лизку нельзя сердиться, просто невозможно, когда она, как еж, натопыривает иголки.
— Кончим?
— А чего же ты…
— Ничего же я. — Он обнял ее, она пробовала вырваться, правда, не очень настойчиво. — Перестанем ругаться, Лизок. Сегодня опоздал, а будешь возвращаться из Минска, встречу на станции, карету к перрону подам. Ты только не подкачай там на экзаменах.
Вся напускная сердитость с нее слетела:
— Не смей, слышишь! И не вздумай… Ты с ума сошел…
— Будет законный порядок, Лизочка. Черепок чего-нибудь сообразит. — Он постучал себя по лбу. — Ты поступи, а мне служить…
Она прикрыла ему рот ладошкой:
— Т-с-с… Отец!..
Старшина протопал мимо, в нескольких шагах, обернул голову к полосе света в сад, где роились ночные мотыльки и бабочки.
Лизка неумело прильнула губами к его губам. И выскользнула из рук.