В коридоре стоял Бутенко. Шерстнев не задумался, почему повар здесь. Шел, углубленный в себя, в голове был сплошной сумбур. Навстречу попались Лиходеев, Азимов, Колосков, Мурашко — у всех вдруг нашлись в коридоре дела. Потом показалось, что под окном пробежала Лизка в светлом платье с короткими рукавами. Взгляд натыкался то на желтый плинтус под голубым маслом стен, то на ярко-красные доски недавно обновленного пола.
Было время обеда. Мучимый жаждой, вышел на улицу. Из столовой слышались голоса ребят, но не раздавалось обычных шуточек, смеха, не звенела посуда. Туда идти не хотелось — сразу начнутся расспросы. Он направился в угол двора, к колодцу, и заметил у офицерского дома Лизку. Она его тоже увидела, пригнулась над клумбой, будто пропалывала траву под рдеющими георгинами.
— Лизок, — позвал он.
— Была Лизок. — Она еще ниже пригнулась.
— Поговорить нужно.
— Иди в столовую, каша простынет.
— Я серьезно. — Он остановился у клумбы.
Она поднялась, тряхнула рыжей прической.
— Проходи… балбес… Генерал правильно сказал: балбес и есть…
— Меня сегодня отправят.
— Туда тебе и дорога.
Он вскипел и, переполненный обидой и злостью, прошел к колодцу. «Поговорили! — подумал с досадой. И с досадой же вспомнились слова генерала. — Я действительно вел себя как последний дурак. «Балбеса» заслужил. Но почему «молодой человек»? Еще куда ни шло «бывший ефрейтор» или просто «солдат». В самом деле, почему?»
Барабан над колодцем визгливо наматывал цепь, из ведра расплескивалась вода и долго падала, снизу слышались звонкие, как пощечины, удары. Поставил ведро на сруб, пил холодную воду, проливая себе на гимнастерку и сапоги. Вода пахла илом и осокой, видно, просачивалась из озера.
— Сбавляешь температуру? — спросила за спиной Лизка.
Обернулся не сразу. Вытер губы, смахнул капли воды с гимнастерки, расправил ее под ремнем.
— Поднимаю пары. — Он ухмыльнулся. — Нам — что в поле ветер, Лизок. Нынче здесь, завтра там.
— Ужас, какой ты боевой парень!
— Смелого пуля боится, смелого штык не берет.
— Шут гороховый, паясничаешь! Думаешь, не знаю?
— А что ты знаешь?
Лизка сглотнула закипевшие слезы:
— Вся застава уже знает… о чем с тобой генерал и… подполковник… Дурак ты несчастный…
Он заправил под фуражку прядь волос.
— Художественный свист. Не слушай никого. Мы с генералом душа в душу. Чай с лимоном пили, культурный разговор имели. Он мне говорит: «Хороший ты парень, товарищ Шерстнев, отличный и вполне современный молодой человек. И к тому же приятной наружности».
— Балбес! Балбес!.. Вот что генерал сказал… Ты и есть балбес. И еще смеешься!
— А что же — плакать?
— Тебе чего!.. — Лизка всхлипнула. — Убивать таких надо!.. Эгоистов… Пойди сейчас же извинись, попроси прощения… Иначе знать тебя не хочу. Слышишь!..
В ее умоляющие глаза он взглянул с усмешечкой:
— А может, мне в тюрьму хочется.
Лиза взглянула на него с жалостью.
— Ты малохольный?
— Представь себе, не подозревал. Пока ты не сказала, я считал себя психически полноценным.
— Чужие слова.
— Своих не напасешься… Выпей воды, Лизок. Такая жара стоит!
— Сам пей. Тебе голову напекло, вот и мелешь…
Она заплакала. Это были первые ее слезы, вызванные страхом за любимого человека. Ткнулась ему лицом в грудь. Он обнял ее за вздрагивающие плечи и, как мог, стал успокаивать.
— Отсижу… Ты за меня не бойся… Поезжай в Минск. А я скоро туда приеду. До мая недолго осталось.
— Тебя же будут судить!
— Кто сказал?
— Ребята…
— Слушай их больше…
— Игорь, ради твоей мамы пойди извинись… И ради меня тоже. — Лизка всхлипывала.
Шерстнев минуту раздумывал, что ей ответить. Кольнуло, что о маме вспомнил не он, а Лизка. Мать он любил. Она, сколько знал, без конца хворала, и отчим постоянно бывал недоволен, что приходится самому по утрам варить кофе, гладить сорочки. Такой ухоженно-розовый отчим, без конца, но всегда к месту и вовремя повторяющий: «Мы, люди интеллигентного труда, обязаны…» Холодно-корректный член-корреспондент в старомодном пенсне на цепочке, пришпиленной к кармашку жилета; пенсне он специально заказывал частнику и очень дорожил им. Игорь ненавидел в нем все: холеные руки с золотым обручальным кольцом на среднем пальце, глаженые сорочки, улыбающиеся тонкие губы… И длинную золотую цепочку, наподобие тех, что носили купцы первой гильдии, только более тонкой ажурной работы…
Он отстранился от Лизки:
— Ты мне на психику не дави.
Девушка стояла тихая, вся напряженная, смотрела не мигая в его побледневшее лицо.
— Игорь…
— Ну что?
— А если я тебя очень попрошу, сильно-крепко, пойдешь?
— Ты — как маленькая!
Лизка заколебалась. Хлопала рыжими ресницами, как крыльями, глядела куда-то мимо него, и яркие искорки загорались и тухли в ее каштановых зрачках.
— Не надо в тюрьму, — промолвила просяще.
От ее просьбы, от всего ее вида у него стало сухо во рту, зашершавел язык.
— Лизка…
— Пойди, Игорь. Ну, пожалуйста.
— Глупая, в чем я должен извиняться?
— Пойдем! — Она решительно взяла его за руку. — Пойдем вместе. Я сама попрошу.
И повела за руку, как маленького, крепко вцепившись в его пальцы, точно боялась, что он убежит. Лизкина ладошка была мягкой и теплой, от волнения чуточку влажной. Шерстнев сбоку видел ее насупленные, как у отца, рыжие брови и короткий вздернутый нос в мелких коричневых веснушках. Он чувствовал себя довольно неловко — попадись кто-нибудь из ребят, не оберешься насмешек. Шел еле-еле.
— Тащишься! — недовольно сказала Лизка. — Чамайдан первого года службы.
Она, разумеется, знала правильное произношение слова, но, видно, сердясь, сказала его по-старому, как в детстве, когда бегала по заставе, голенастая, всюду успевая сунуть конопатенький нос.
Шерстнев вдруг остановился:
— Не пойду. Ты давай не выдумывай.
Лизка отпустила его руку, изумленно вскинула брови.
— Гордость не позволяет?
— Не пойду — и все. Чего пристала: «извинись», «проси прощения»… Кончай с этим. Делать нечего — валяй на кухню, поможешь Алексею картоху чистить… А то купи себе петуха и крути ему голову. Я тебя в адвокаты не нанимал… Тоже мне выискалась защитница!
У Лизки потемнели глаза.
— А я как?
Он не обратил внимания на ее придушенный шепот, ответил с той же резкостью:
— Учиться будешь. Студентка лесотехнического… Когда-нибудь передачку подкинешь бывшему своему знакомому по фамилии Шерстнев.
И тогда она ударила его по лицу, наотмашь, по-мужски. Удар получился сильный. Он мотнул головой, и она его снова ударила:
— Подонок!.. Ты же последний подонок…
Заплакав, побежала.
От гнева его пробила испарина.
Стоял, потирая пылающую щеку. Наверное, под глазом фонарь, и в таком виде на заставе не появиться. Хоть бы в зеркало посмотреть. На озеро, что ли, пойти? До озера было недалеко. Ишь ты, уже с этих пор руки распускает! А если в самом деле они поженятся? Тогда верхом сядет и ножки спустит. Дудки, барышня!.. На Игоре Шерстневе даже отчим не мог усидеть — где садился, там и слезал. А тебя, огонек, фукну — и нет, погаснешь.
«Чамайдан первого года службы».
Щеки у него горели. Две оплеухи врезала, подумал уже без злости. Врезала — и привет родителям, будь здоров, парень.
Теперь, когда ее не было рядом (а завтра она вообще отправится в Минск, в институт), он вдруг остро почувствовал, как ему ее не хватает, бойкой на язык и скорой на руку. Он всегда со злой радостью наблюдал, как она решительно отвергала ухаживанья ребят, не стесняясь в словах, в том числе и его ухаживанья… А вот влюбилась. Никогда не думал, что будет целовать рыжую недотрогу, а она неумело, по-детски наивно подставлять для поцелуя нос, щеки, лоб…
Не то со злостью, не то с болью подумалось, что Лизка ему всерьез вскружила голову — такого с ним еще не бывало. Хотелось, чтобы она сейчас возвратилась и вместе с ним посидела у озера, скрытого от заставы высокими камышами, болтая о всякой всячине — она фантазерка.
Он чуть не споткнулся о выворотень — сосна лежала здесь с самой весны, когда ее бурей вырвало с корнем и бросило наземь; старшина имел на нее какие-то виды и не разрешал пилить на дрова.
Озеро было рядом. Тихое, умиротворенное, без единой морщинки; на гладкой поверхности золотились кленовые листья. Вода была прозрачной до самого дна, где еле заметно колыхались бледно-зеленые водоросли и, лениво шевеля плавниками, несуетливо плавали разжиревшие лини, мирно соседствуя с медными карасями.
Шерстнев пригнулся к воде, посмотрел как в зеркало и увидел свое отражение, слегка искаженное набежавшей морщиной — всплеснулась верховая рыбешка, погнала круги. Потом промчалась, гонимая хищником, стая мальков. Так и не удалось рассмотреть лицо.
Он принялся умываться, раздевшись до пояса. Вода была холодной и чуточку буроватой, пахла рыбой и водорослями.
С севера, где над берегом клонились к воде рябины с уже багряными кистями ягод, прилетела и шлепнулась в воду стайка лысух. Потом озеро зачернело живыми комочками непуганой птицы — садились чирки, шлепали крыльями по воде, поднимая фонтанчики брызг. Озеро как бы ожило, повеселело от всплесков и утиного крика.
От всего того, что случилось сегодня, настроение у Шерстнева было паршивым, попросту говоря, хуже некуда. Сдавалось, он никому не нужен, все ждут не дождутся, когда его отправят на гауптвахту.
— Хрен с вами! — сказал он со злостью и сплюнул.
Стараясь быть равнодушным, повернул обратно. А ведь к вечеру возвратится машина, и на ней его отправят на гауптвахту.
Тогда все разом оборвется — Лизка, Лиходеев, любящий поддеть, малоразговорчивый Колосков и наивняк Бутенко. Возможно, после отсидки переведут на другую заставу. Просто не верилось, что могут под суд отдать.
«Адью, братки, — скажет им, помахав рукой. — Не скучайте, пойте песенки».
Марку надо выдерживать до конца. Что толку распускать влагу. Слезу в жилетку — это только отчим, дорогой и горячо любимый папуньчик, умеет…