Знойный летний день клонился к вечеру. Рыжеватое солнце изо всех сил тянулось лучами к редким перистым облакам; протыкая их насквозь, цеплялось за горы, грозя вот-вот свалиться с небосклона куда-нибудь в Турцию. Море терлось о ноги, ласкалось, как трехмесячный щенок с мягкой шерсткой серенького цвета, с белыми пятнами пены на взъерошенном загривке.
Песок еще украшали пышные формы красавиц, поклонниц здорового вечернего загара, который придает коже ровный золотисто-смуглый оттенок. Еще виднелись в море то и дело пропадающие среди волн головы. Еще июльская жара не сменилась желанной прохладой и даже первая вечерняя звезда еще не украсила розовеющий небосклон, когда молодой человек замечательной наружности, со светлыми глазами на смуглом лице, как будто нарисованными голубой эмалью, с выгоревшим волосяным покровом на груди и в закатанных до колен спортивных штанах, целенаправленно шагал вдоль берега.
Этот юноша отличался от поклонников вечернего моциона своей энергичной походкой. Он шел, не оглядываясь по сторонам, не отвечая на взгляды женщин всех размеров и оттенков. На одном его шоколадном плече сидела мартышка в пестрой цыганской юбочке. Другое плечо оттягивал массивный кофр с фотоаппаратурой. Эти особые приметы полностью выдавали профессию молодого человека и как-то объясняли его целеустремленность — он был чужой на этом празднике жизни. Он был пляжный фотограф.
Звали деловитого юношу Леня Соколовский. Леня возвращался после жаркого трудового дня в маленькую комнатку над столовой местного санатория работников угольной промышленности. Им владело единственное, но пылкое желание — скорее проглотить положенные ему порции обеда и ужина, которые приятельница, повариха Клава, должна была сохранить в недоступном для пронырливых санаторских котов месте.
В этом небольшом курортном городке, известном только большим знатокам Черноморского побережья и ничем, кроме моря, не замечательном, и нес летнюю вахту наш фотограф. Черная морщинистая мордашка обезьянки привлекала в день не менее десяти лишних клиентов. Это, естественно, уменьшало их количество у конкурентов Соколовского — других пляжных фотографов, целыми днями прочесывавших берег в поисках желающих запечатлеть свою обнаженную натуру на фоне слепого старого ослика или нового надувного Микки Мауса.
Хотя до прямых стычек дело еще не доходило, но Леня спинным мозгом чувствовал зреющее недовольство в рядах конкурентов, которое грозило разразиться таким скандалом и мордобитием, что даже пьяные драки отдыхающих, первопричиной которых была, как правило, ветреность какой-нибудь хорошенькой девушки или элементарная скука, показались бы детской игрой.
Здесь все было гораздо серьезнее — речь шла о деньгах, причем о деньгах далеко не маленьких. Эта еще не заработанная наличность позволила бы Леониду безбедно существовать до следующего сезона или до момента, когда ему на голову свалится неожиданное наследство, или до удачной женитьбы, или до какого-нибудь другого выгодного дела, которое обязательно должно было ему подвернуться по закону оптимистически заряженных людей: «Кто ищет — тот всегда найдет».
И Леня искал. В поисках лишней копейки он часто попадал в авантюры. Правда, обычно удачно выкарабкивался из них с минимальными потерями для здоровья. Его деловая карьера начиналась с классического случая собирания бутылок, продолжалась в студенческом стройотряде, собиравшем помидоры в Астрахани, украшалась разгрузкой вагонов и торговлей товаром, скупленным по фиктивным приглашениям из загса в магазинах для новобрачных. Венцом его карьеры — мелкого, но достаточно честного предпринимателя — была поездка в Польшу за вещами с последующей распродажей в Москве. Далее начиналась стезя менее законной деятельности, в которой можно разглядеть такие перлы, как тиражирование фотографическим способом порнографических изданий, нелицензионная скупка валюты и прочие шалости от двух до пяти лет лишения свободы.
Поездка Лени на побережье была лишь попыткой соединить два любимых искусства — фотоискусство и искусство добывания денег. Попытка оказалась почти удачной.
Однако к разгару сезона положение фотографа в маленьком приморском городке стало довольно шатким — у него не было покровителя, которому приходилось бы платить за покровительство, у него не было «законного» участка, где бы он мог спокойно промышлять своим трудом, у него не было знакомых среди местной милиции. Но у него были: сильные ноги, способные развивать большую скорость в спринтерском беге, несмотря на цепляющуюся за шею мартышку, и тяжелый кофр, некоторая толика обаяния и способность быстро ориентироваться в ситуации.
А ситуация складывалась интересная. На него уже «наезжали», предупреждали, что пора бы, мальчик, и честь знать. Давай или плати, или чтобы мы тебя больше не видели.
И сегодня утром, когда он работал на пляже, к нему подошли два крепких парня и сказали, не стесняясь окружающей публики, о том, что Лысый послал их предупредить, чтобы Леня готовил деньги — оплату за право работать в этом городе. Лысый был «шестеркой» у местного хозяина городка — противный жирный тип, выколачивающий деньги у мелких торговцев.
Леня вовсе не был скупердяем, который из-за лишнего рубля удавится. Нежелание платить за свою мнимую защиту местным хозяевам объяснялось не только большими накладными расходами его предприятия (другие фотографы в основном были местными, им не надо было снимать квартиру, платить за еду в столовке и пр.), но и врожденной независимостью характера; нежеланием унижаться перед хозяевами побережья, перед всей гонористой корпорацией пляжных фотографов; возможностью в один прекрасный момент все бросить и дернуть отсюда на иные, еще не освоенные территории.
В темные южные ночи, когда уши забивает оглушительный треск цикад, он заманчиво и красочно рисовал свою карьеру знаменитого фотомастера, вращение в высших кругах Парижа и Лондона, выставку своих фоторабот в известнейших галереях мира. Как необходимый антураж будущего триумфа рисовался длинный не то «Линкольн», не то «Кадиллак», дворец в окрестностях цивилизации и всеобщая любовь. Несмотря ни на что, он верил, что госпожа Удача не заставит себя долго ждать и направит свое колесо в его сторону.
Когда Соколовский приближался к своей каморке с мартышкой Манькой, на душе у него было тяжело и тревожно, скребли кошки. Солнце уже склонило свою алую голову на свинцовую подушку моря. На пышных ухоженных клумбах около корпусов санатория одуряюще запахла маттиола. Сумерки наваливались на притихший городок, и темнеющее небо весело зажигало свою звездную иллюминацию.
Леня уже предвкушал бутылочку пива перед ужином, которая, ожидаючи его, охлаждалась, коротая время в ведре с водой. Воображению сладко грезилась свиная отбивная с желтыми кружками застывшего жира. Надежда на что-нибудь вкусненькое гнездилась где-то чуть ниже сердца, в районе желудка. Манька тоже радостно заскулила, видно, почувствовала, что они приближаются к дому.
Фотограф уже занес ногу на ступеньку металлической лестницы, ведущей к комнате, как вдруг на его голову обрушился мощный удар сзади. Он еле устоял на ногах, но едва только сделал попытку инстинктивно обернуться, как тут же, получив новый удар в солнечное сплетение, согнулся пополам. Боль разлилась по телу вместе с потоком крови. Она была настолько сильна, что перехватило горло и крик застрял где-то внутри.
Манька заверещала от испуга и до крови вцепилась в плечо. Леня, кряхтя, разогнулся. В тени деревьев в надвигающемся сумраке видны были только лица нападавших.
— Ребята… — только и успел простонать он, как вновь получил сокрушительный удар по голове.
«Запомнить их…» — подумал он и упал на еще теплый после жаркого дня асфальт.
— Ну что, сука, говорили тебе, — шептал кто-то маленький, дополняя серию заученных боксерских ударов своими детскими тычками. Маньку содрали с плеча, чтобы было удобнее бить.
Тело уже не чувствовало ударов, как будто оно было набито ватой. Раздался треск и звук разбитого стекла — это трещал под ногами нападавших новенький объектив. Избиваемый рванулся было и привстал на колени, но следующий удар надежно осадил его. Он повалился на клумбу с нежно-розовыми цветочками маттиолы, окрашивая их в алый цвет, и только что поднявшийся над миром бледный шарик луны скатился, поблескивая, в черную ночную бездну.
Леня долго барахтался в каких-то темных невнятных снах, то подплывая к самой поверхности, то опускаясь на дно. Сквозь толстую душную подушку забытья едва пробивался чей-то настойчивый голос, требовательно повторяя:
— Проснись, слышишь, проснись.
Кто-то поглаживал по щеке, и это мешало спать дальше. Леня замычал, не желая выныривать из теплых волн, но настойчивость неизвестного победила.
— Открывай глаза. Ну давай, давай!
Пришлось с великим трудом разлепить зажмуренные веки, так плотно сжатые, как будто они были склеены сверхпрочным клеем. Леня, щурясь от приглушенного света настольной лампы, стоявшей на столике у окна, медленно поводил вокруг глазами.
На краешке его кровати сидел очень бородатый мужчина в белом халате и в белой шапочке. Он держал его руку в своей холодной ладони и пристально всматривался в щелочку век, в которой медленно плавал черный зрачок.
— Ну и чудненько, — сказал бородатый, осторожно похлопывая по руке, к которой были подведены тонкие трубочки со струящейся по ним жидкостью, — Ну, как у нас дела, говорить можешь? Молодец, молодец, не надо, — добавил он, видя, как пациент бестолково зашевелил губами, не издавая при этом ни звука. Только из самой глубины его существа раздалось не то невнятное сипение, не то какое-то беспомощное мычание.
Бородатый, кажется, задался целью не дать Лене упасть в блаженную дрему и, легко теребя его за руку, сказал:
— Спать потом будешь, к тебе пришли из милиции. — Тут только Леня заметил, что за бородатым, его спасителем и мучителем в одном лице, стоит смутно различимый в зыбком сумраке палаты пожилой мужчина в белом мятом халате, небрежно накинутом поверх форменного кителя.
— Старший лейтенант Попов, Сергей Федорович, — представился он, подходя чуть ближе. — Я вас поспрашиваю чуток, если доктор разрешает, конечно.
— Разрешаю, — сказал доктор. — Только вы спрашивайте, а он пусть моргает или руку сжимает, если «да», а если «нет» — тогда ничего. Ему пока говорить нельзя, очень тяжелая травма.
— Добре, — согласился пожилой лейтенант. — Пусть моргает, если что. Я уж пойму как-нибудь… Нам главное, по горячим следам…
Он достал, как фокусник, из своего плотного чрева потрепанный блокнотик и ручку и приготовился фиксировать каждое моргание потерпевшего.
— Ну, начнем, — весело улыбнулся лейтенант и искательно заглянул Лене в глаза. Но тот для начала моргать не стал, так ему не понравился этот пыхтящий толстячок, и поэтому он ответил только суровым взглядом из-под шапки бинтов, плотно облегающих голову.
— Вас зовут Соколовский Леонид Андреевич, не так ли? — Ручка лейтенанта Попова застыла над блокнотом в полной боевой готовности. Леня в ответ важно моргнул. Он уже слегка пришел в себя и вспомнил, кто он, но, что с ним случилось — помнил смутно и как-то тревожно. Ручка изобразила крючок.
— Вы помните, кто на вас напал в тот вечер?
«Напал? — удивился Леня и тут же перестал удивляться. — Ну, напал…» Припоминая, он закатил глаза. Пожилой лейтенант озабоченно покачал головой и тут же снова спросил:
— Вы помните тот вечер, когда вас избили, Соколовский?
Леня опять слегка удивился, но вида не подал. Значит, его избили. Хорошенькое дело, вот почему он здесь валяется беспомощный, как младенец. Вместо ответа он смотрел прямо в глаза милиционеру вполне невинным немигающим взглядом.
— Бесполезно, — обреченно сказал следователь, разводя руками и оборачиваясь в сторону Вадима Георгиевича: — Может, у него эта, как там… амнезия?
— Не думаю, не думаю, — сказал доктор. — Хотя медицина не исключает такой возможности. Ну что, я полагаю, вы закончили? Наташенька, пожалуйста! — крикнул он в сторону двери. Появилась сестра со шприцем на изготовку в одной руке и ватой в другой.
— Что его спрашивать? — вздохнул следователь Попов. — Или действительно не знает, или говорить не хочет… Ты из Москвы, что ли, Соколовский?
Леня прилежно мигнул, всем своим видом стараясь показать, что и готов бы всей душой помочь следствию, но никак не может.
— Жена, мать-отец есть? Сообщить не требуется?
Леня замер глазами. Еще чего, матери сразу плохо станет, если она узнает, что он в больнице. Тогда жди ее здесь вместе с отцом. Нет, он не помер пока, и это на данный момент самое главное, а дальше он сам как-нибудь выкарабкается.
— Ну ладно, ничего нового, — резюмировал Попов, важно записывая что-то в блокнот. «И опрос свидетелей ничего не дал… Будем надеяться, что он вспомнит потом хоть кого-нибудь… Я еще зайду на днях».
Пожилой лейтенант закрыл блокнот. Вадим Георгиевич в знак того, что разговор окончен, встал с кровати и осторожно положил руку больного на одеяло.
— Наташенька… — сказал он и протянул ладонь приглашающим жестом. Медсестра подплыла к кровати и стала протирать Лене сгиб локтя. Распространился острый запах спирта.
Лейтенант Попов уже неофициально сказал:
— А я тебя, Соколовский, знаю, вспомнил. Ты фотограф, что ли? — Он повернулся к доктору. — Я его, кажись, в то воскресенье на пляже видел. Он там детишек щелкал со своей обезьяной. Обезьяна-то его маленькая такая, а шустрая! А зубы у нее здоровые, желтые такие, кусается, должно быть. Девчонки мои ныли, чтобы дал потрогать животную, а этот не дал, сказал, только тем, кто желает сняться.
Над больным уже склонилась медсестра, обдавая его волной дешевых духов и лекарств. Иголка проникла под кожу, и по венам прокатилась теплая волна. Эта волна подхватила бренное тело, страшно утомленное силой земного притяжения, покачала его слегка, а потом унесла на своем гребне в неизвестном направлении.
С возвращением сознания вернулась и боль. Ныли ребра, и ныла забинтованная, как у раненого танкиста, голова. Один глаз почти совершенно скрылся в глазной впадине под распухшей багровой подушкой века.
Леня выздоравливал не то чтобы долго, но как-то очень томительно, внутренне терзаясь создавшейся патовой ситуацией. Но он не подавал вида и даже постепенно приобретал обычно свойственную ему ироническую веселость. Голова ныла еще и от тяжелых мыслей о случившемся, от сознания своей заброшенности и никому не нужности.
Волновала также и мысль о том, кто сейчас обитает в его комнате, потому что, помимо дорогостоящей аппаратуры, под матрацем его койки (ну кто из умных людей будет хранить деньги под матрацем!) лежала немалая сумма денег, скопленных за полтора месяца напряженного труда.
Выздоравливающий уже с ужасом подумывал о том прекрасном осеннем, вероятно, нежарком дне, когда при выписке из больницы у него заберут полосатую пижаму с черным штампом горздравотдела и выдадут потрепанные брюки от тренировочного костюма, в которых его, находившегося в бессознательном состоянии, привезла «скорая».
Пару раз заходил следователь Попов, с которым больной разговаривал уже с помощью органов речи. Попов все так же пыхтел, черкал что-то в блокнотике с видом, выражавшим сугубую важность посещения. Он сообщил, что комната полностью разграблена, все, что можно было разбить, было разбито, и там практически ничего не осталось, кроме хозяйственных мелочей вроде немытых тарелок и ершика для бутылок.
О деньгах, спрятанных под матрацем, уже не имело смысла справляться. Если бы милиция их нашла, лейтенант сообщил бы, а вызывать шквал дополнительных вопросов не хотелось, чтобы, с одной стороны, не выяснять источник своих средств, а с другой, скрыть потенциальных виновников нападения и иметь возможность смыться после выписки подобру-поздорову.
Постепенно Леня получил неофициальное разрешение звонить по телефону из ординаторской, чем и воспользовался для успокаивающего звонка родителям в Москву. Звонок не принес ему желаемого утешения. Мама охала, ахала и волновалась по поводу его затянувшегося молчания, поэтому родителей пока не стоило обременять просьбой о присылке денег и одежды, справедливо опасаясь ненужных расспросов.
«Отложу-ка я родителей на крайний случай, когда будет уже позарез, — решил он. — В конце концов, у меня пол-Москвы друзей, помогут». И стал названивать по всем номерам, чудом сохранившимся в его памяти.
Но один друг был на отдыхе, другой — в деловой командировке за границей, третий уверял, что сам на мели и помочь никак не может, хоть тресни. Четвертый ответил плохо измененным голосом, что такой гражданин по этому номеру не проживает.
А когда Леня после многочисленных «занято» и «нету дома» дозвонился наконец до своей нежно вспоминаемой долгими южными ночами подруги, Маргаритки Гунькиной, та вместо того, чтобы хотя бы формально вежливо или завуалированно отказать, бесцеремонно заявила, что скоропостижно выходит замуж, ей некогда заниматься пустяками, и бросила трубку.
Он вернулся в палату, лег на койку и накрылся одеялом с головой, как будто собрался спать. Печальные мысли о собственной ненужности и никчемности туманили влагой глаза, уже закипали соленые пузыри, грозившие обернуться через мгновение горючими слезами, как вдруг раздался робкий стук в дверь палаты. Из темноты коридора на полосу льющегося из окна света шагнула повариха Клава. Она с несколько растерянным видом прижимала к груди нечто черное и шевелящееся. В ту же секунду в коридоре раздался вопль бдительной санитарки бабы Мани:
— Куда с обезьяной прешься?! Куда? А ну выходи отсюда, не то к главврачу пойду с жалобой!
Появление в палате столь необычных визитеров и сопровождающий их скандал вызвали небольшой фурор.
— Проходите, девушка, проходите! — загалдели наперебой скучающие больные. — Баб Мань, да брось ты… Да ладно тебе. А вы проходите, девушка.
Клаву можно было отнести к девушкам весьма условно, поскольку у нас девушками называют безоговорочно всех женщин моложе ста лет.
— Иду к главврачу, — угрожающе предупредила санитарка, но, чувствуя мощную поддержку со стороны больных, ретировалась из палаты.
Леня, услышав свою фамилию и знакомый голос, мгновенно вынырнул из-под одеяла. Соленые пузыри сразу же исчезли, так и не пролившись горькими слезами. Клава осторожными шагами, будто ступая по минному полю, прошла к окну мимо вздернутых для растяжки гипсовых ног с грузом.
— Ленечка, родной, что же с тобой сделали! — дежурно зарыдала Клава, подойдя к приятелю и увидев вместо цветущего юноши бледно-желтого человека с черной щетиной и в шапке из бинтов, охватывающей макушку и подбородок и оставлявшей на свободе огромные оттопыренные уши.
— Да ничего, заживет как на собаке. Расскажи-ка мне, что у тебя нового.
— Да ничего нового-то у меня и нет, — ответила Клава. — Вот, все с Манечкой возилась. Да мы с ней о тебе все думали, как ты. Сначала приходила, говорили, что нет, мол, к тебе не допускают, такой ты плохой. И сегодня еле прорвалась…
Клава хозяйственно стала доставать из своей сумки всякие тарелки, судки и баночки с едой.
— Кушай, Ленечка, кушай, — заботливо сказала она, хлопотливо раскладывая яства на тумбочке возле кровати. — Ишь какой ты у нас бледненький, глядеть на тебя больно.
Леня с воодушевлением пожирал холодные голубцы и слушал, как Клава, жалостливо глядя на него, рассказывала о последствиях инцидента, коего он был важным, но несколько пассивным участником.
— Я ж ничего не слыхала, Ленечка, — шептала Клава, обнаруживая в голосе готовые пролиться слезы. — Я ж тогда к подруге пошла в третий корпус. А потом, уже обратно возвращалась, стемнело совсем, гляжу — народ стоит, и «скорая» тут же подъехала. Верно, тебя отдыхающие увидели, что ты лежал в крови, как герой. А я в комнату твою потом заходила, когда следователь там был, и показания давала. Мамочки мои родные! Все там шкириберть, ничего целого не осталось. Я так плакала, так плакала… Вот уроды гипсовые, безжалостные какие, хуже зверей. Мальчика избили ну прямо до полусмерти… А Маньку я потом уже в кустах нашла и к себе забрала. А те карточки, что ты наснимал, все на полу валялись, мятые-перемятые, — продолжала Клава. — Может, какие искали? А, Лень? И все-все перебито, все твои принадлежности. И постель даже на пол скинули, может, искали чего?
— Деньга искали, вот чего, — жуя, сказал Леня.
— Ой, мамочки мои! Деньги… — Клава даже рот прикрыла рукой и зашептала громким шепотом, слышным даже в отдаленных уголках палаты: — А слышь, Ленечка, Васек-то мой сказал, что вроде бы, может, фотографию какую искали. Ком-про-ме-ти-ру-ю-щую. Там же и бабы с мужиками. А может, какая с чужим, а?
— Да какой там компромат… Деньги им нужны были. Видно, Лысый капнул своему хозяину, и тот велел своим бандитам налог с меня снять. — Леня в отчаянии даже обхватил забинтованную голову руками. — Ох и дурак же я! Предупреждали же, все думал: еще чуть-чуть. Давно надо было сматывать удочки.
Надежда на возвращение собственных, кровью заработанных денег, которая еще теплилась на самом дне его души, борясь с сомнениями, улетала в форточку, как сигаретный дымок.
— А вещички твои оставшиеся я собрала, — заверила добрая Клава, вглядываясь в затуманившееся лицо Лени. — Одежонка там, книжки. А все твои штучки для фотографирования разбиты.
— Ну, хоть не в трусах из больницы выйду, — без всякой радости сказал Леня.
В коридоре послышался высокий голос, что-то кому-то доказывавший. Еще были слышны только отдельные возгласы: «Грязь! Инфекция!» В палату вошли олимпийски спокойный Вадим Георгиевич и санитарка.
— Гражданка, немедленно очистите медицинское учреждение! — рявкнула баба Маня.
— Сейчас я, минуточку одну, секундочку, сейчас очищу, — прошелестела Клава, суетливо запихивая в свою сумку полотенца, которыми были укутаны банки и кастрюльки, пакетики и склянки.
Посетительница тут же вспомнила о важном вопросе, который ее особенно занимал.
— Лень, а с Манечкой-то как быть? — забормотала она. — Круглая сирота теперь она стала. Ты же ее все равно продавать хотел, продай ее мне, а? Она мне как родная. А, Лень, ты как?
— Ладно, — сказал Леня, решая таким образом сразу две проблемы — куда девать мартышку и где найти деньги. — Я к тебе после выписки зайду, дашь на билет до Москвы?
— Заходи, Ленечка, заходи, дорогой! — кричала Клава уже из-за дверей, выпихиваемая бабой Маней.
Леня воспрял духом. Одежда — есть, деньги — будут. В городе больше делать нечего, сильно пахнет жареным. Стоит ему только попытаться выяснить личности нападавших, как он с чистой совестью может идти покупать торжественный костюм черного цвета.
Благоразумнее всего было бы убраться поскорее в осеннюю мокрую Москву и там, в своей берлоге, тихо зализывать раны и мечтать о лаврах Ричарда Аведона, суперзвезды из мира профессиональных фотографов. Правда, мечты эти были немного смелые даже для Лени. Но чем еще заниматься на больничном койко-месте, как не мечтать. И тогда взгляд, ускользая из больничного заточения через окно, пробирался через намокшие от ранних августовских дождей деревья и терялся где-то во влажной мгле ночи. И, казалось, сам мечтатель парил между небом и землей, как огромная птица.
Закончилось лето, закончился целый этап жизни. Его ждала Москва.