Моим маме и папе в надежде, что я не разочаровал их
Наверняка мало кто знает, что слово «Чикаго» не английское и происходит от алгонкинского — одного из многочисленных наречий, на которых говорили американские индейцы. На языке алгонкинов слово «Чикаго» означает «резкий запах». Раньше на этом месте находились огромные луковые поля, и из-за всепроникающего запаха город получил такое название.
Долгие годы индейцы жили на берегу озера Мичиган в районе Чикаго, выращивая лук и разводя скот. Они мирно существовали до тех пор, пока в 1673 году сюда не прибыл путешественник и картограф Льюис Джолиет в сопровождении монаха французского ордена иезуитов Жака Маркета. Эти люди «открыли» Чикаго, и вскоре сюда, как муравьи на мед, устремились тысячи колонистов. В последующие сто лет белые колонизаторы развязали страшную войну, в результате которой по всей Америке было истреблено от пяти до двенадцати миллионов индейцев.
Каждый, кто даже поверхностно знаком с историей Америки, непременно отметит следующий парадокс: белые, уничтожившие миллионы индейцев, захватившие их земли и разграбившие золотые запасы, тем не менее были крайне набожными христианами. Противоречие объясняется взглядами, господствовавшими в то время. Так, многие колонизаторы утверждали: «Несмотря на то, что индейцы в какой-то мере являются божьими тварями, в них вселилась не божественная душа, а злой несовершенный дух». Другие были убеждены, что «индейцы, подобно животным, лишены и души, и сознания, а следовательно, не обладают той человеческой ценностью, которая присуща белым». Эти коварные теории позволяли колонизаторам уничтожать индейцев без счета, не испытывая при этом ни жалости, ни чувства вины. И как ни жестоки были убийства, которые они совершали днем, ничто не омрачало молитвы, которую они произносили перед сном.
Геноцид закончился сокрушительной победой «отцов-основателей», и в 1837 году Чикаго впервые был провозглашен американским городом, после чего началось его стремительное развитие. Менее чем за десять лет площадь города увеличилась в шестнадцать раз. Огромную роль в этом сыграло расположение на берегу озера Мичиган и наличие обширных земель, пригодных для выпаса скота. И, наконец, бесспорным королем американского Запада Чикаго сделала железная дорога.
Однако история городов подобна историям человеческих жизней. На смену счастливым моментам приходит несчастье…
Воскресенье 8 октября 1871 года стало черным днем для Чикаго. В западной части города проживала с мужем и детьми некая госпожа Катрин О'Лери, в хозяйстве которой имелись лошадь и пять коров. Тем вечером скот госпожи О'Лери мирно пасся на заднем дворе ее дома. Приблизительно в девятом часу одну из коров внезапно охватила скука, и ей вздумалось покинуть двор и зайти в сарай, где ее любопытство вызвала керосиновая печка. Корова немного потопталась вокруг, потом вытянула шею, чтобы унюхать запах. Поддавшись необъяснимому порыву, она вдруг с силой лягнула печь. Печка опрокинулась, керосин из нее пролился на землю и вспыхнул. Огонь перекинулся на стоящий поблизости стог сена. Вскоре пламя охватило дом О'Лери, а затем и соседские.
Как обычно, в Чикаго дул сильный ветер, и он разнес огонь повсюду. Не прошло и часа, как полыхал весь город. Катастрофу довершило то, что пожарникам только что пришлось тушить другой пожар, и они еще не пришли в себя после бессонной ночи. Большая часть оборудования, в то время довольно примитивного, оказалась сломана. Поднявшиеся высоко языки пламени озарили небо и поглотили городские постройки, в основном деревянные. Оглушительные крики о помощи слились с шипением огня, пожирающего город. Над всем этим, как слова проклятья, раздавался ужасный треск. Зрелище было ужасное и походило на описание ада из Святого Писания. Огонь беспощадно полыхал целых два дня, пока наконец на рассвете во вторник его не удалось потушить. Были подсчитаны потери: более трехсот погибших, сто тысяч лишились крова (приблизительно треть жителей). Материальные же убытки превысили сумму в двести миллионов долларов по ценам XIX века.
Но на этом бедствия не кончились. За огнем и разрухой последовал хаос. По городу, как трупные черви, расползлись банды преступников и негодяев — воров, убийц, наркоманов, сексуальных маньяков. Они стекались отовсюду, бесчинствуя в поверженном городе, — уносили добро из сгоревших домов, грабили магазины, банки, винные склады. Залпом осушая бутылки на улицах, они убивали стоящих у них на пути, хватали женщин и, угрожая оружием, по очереди насиловали их у всех на глазах. Во время этих испытаний чикагские церкви организовали специальную мессу смирения и терпения. Все священники с искренним раскаянием говорили о бедствии как о справедливой каре Господа за ересь и прелюбодеяние горожан.
Разрушение было тотальным. Каждый, кому довелось видеть Чикаго в то время, утверждал, что город уже не восстанет из пепла. Однако произошло обратное. Масштаб несчастья только подстегнул жителей Чикаго и сделал их более отважными. Как-то раз торговец по имени Джон Райт, который в жизни своей не знал ничего, кроме цифр и сделок, о котором никто и не слышал как об ораторе или обладателе литературного таланта, оказался среди десятков растерянных обездоленных чикагцев, потерявших все свое имущество и идущих куда глаза глядят… Неожиданно Джон Райт обнаружил у себя ораторский дар и он выступил перед народом с импровизированной речью, которая впоследствии разошлась на городские афоризмы. Он простер перед собой руки и с лицом, искаженным страданием (поскольку был слегка пьян), громогласно, с надрывом произнес:
— Крепитесь, люди! Чикаго не сгорел! Город вошел в огонь, дабы очиститься от всего дурного и выйти из него более сильным и прекрасным, чем прежде…
Вот так возобладал инстинкт насиженного места и появилось чувство коллективизма, которое сплачивает людей в минуты опасности. Выжившие приступили к работе с такой энергией, что и не думали о продыхе. Из добровольцев, готовых пожертвовать жизнью ради родного города, были сформированы вооруженные отряды. Они изгоняли банды, вступая с ними в схватки, одних уничтожали, других обращали в бегство. Для тысяч семей, лишившихся крова, были открыты частные приюты, где оказывалась медицинская помощь и куда люди отправляли пожертвования — еду и одежду. Со всех концов Америки в Чикаго отправлялись десятки тысяч долларов на восстановление города, целые капиталы инвестировались в городские коммерческие проекты. Однако строительство породило новые проблемы: городской совет издал указ, запрещающий возводить огнеопасные сооружения из дерева. В результате взлетела стоимость аренды, и большинство жителей города оказались на улице, поскольку им нечем было платить за каменное жилье. Вдобавок к этому рабочая сила упала в цене из-за наплыва чужих на местный рынок труда. Разразился экономический кризис, и армии нищих и голодных решительно вышли на улицы, неся плакаты, на которых было написано: «Хлеб или смерть!»
Но и на этот раз американская капиталистическая система все-таки смогла временно справиться с кризисом, не вошедшим в учебники истории. Инвестиции породили несколько новых миллионеров, тогда как большинство горожан опустились на самое дно. И все-таки пророчество Джона Райта сбылось. Не прошло и нескольких лет, как Чикаго стал еще более сильным и прекрасным, навсегда закрепив за собой статус самого важного города на Западе, третьего по величине города Америки и основного коммерческого, промышленного и культурного центра не только американского, но и мирового значения. Популярная в то время песенка начиналась словами «Чикаго — вновь король Запада».
Подобно родителям, дающим ласковые имена ребенку, который выжил после смертельной болезни, американцы придумали множество названий любимому Чикаго. «Королем Запада» они назвали его за важность и красоту, «Городом Ветров» за резкие ветры, дующие здесь круглый год, «Городом Века» за быстрый рост, «Городом Широких Плеч» за гигантские здания и рабочих, составляющих большинство его жителей, «Городом Будущего» за надежду, которую возлагают на него американцы, переселяясь сюда в поисках лучшей жизни, «Городом Пригородов» за то, что он окружен семьюдесятью семью предместьями, где живут люди разного происхождения — африканцы, ирландцы, итальянцы, немцы, принесшие в свой район национальные обычаи и культуру.
Со времени «большого пожара» прошло сто тридцать лет, но память о нем остается как шрам на красивом лице. Время от времени жители Чикаго, у которых выработалось особое отношение к огню, вспоминают о нем с печалью и ужасом. Если в любой другой точке мира прозвучит слово «пожар», это не вызовет такой реакции, как у чикагцев. Страх перед огненной стихией заставил горожан создать лучшую в мире систему пожарной безопасности. На месте дома Катрин О'Лери, откуда начался пожар, была открыта пожарная академия. Каждый житель города внес посильный вклад в то, чтобы трагедия не повторилась. Городские чиновники, в шутку, но не без гордости, любят повторять фразу: «Система пожарной безопасности Чикаго настолько эффективна, что предупреждает о пожаре еще до того, как он начался».
Откуда Шайме Мухаммади знать эту историю? Ведь всю свою жизнь она провела в Танте, из которой выезжала лишь несколько раз: в Каир на свадьбу к родственникам и еще в детстве в Александрию на летние каникулы с семьей. А в Чикаго в один прекрасный день Шайма попала из Танты нежданно-негаданно — как человек, не умеющий плавать, бросается прямо в одежде в морскую пучину. Каждый, кто видит ее идущей широким уверенным шагом по коридорам медицинского факультета Иллинойского университета (в просторной мусульманской одежде и черном платке, спадающем на грудь, в обуви на плоской подошве, без грамма косметики на провинциальном лице, которое вспыхивает румянцем по малейшему поводу, с таким тяжелым и неправильным английским, что легче объясниться с ней жестами), непременно задается вопросом: что привело эту крестьянку в Америку?
А причин много. Во-первых, Шайма Мухаммади была лучшей среди отличников медицинского колледжа Танты, обладала проницательным умом и невероятной работоспособностью. Много часов подряд без сна, прерываясь только на молитву и для того, чтобы поесть или сходить в туалет, она могла сидеть и заниматься. Уроки она делала спокойно и сосредоточенно, не спеша и не дергаясь: раскладывала перед собой на кровати учебники и тетради, садилась по-турецки, распускала свои мягкие волосы, поворачивала голову немного вправо, затем наклонялась и аккуратным убористым почерком конспектировала урок. Она с наслаждением заучивала конспект, как будто занималась любимым делом, словно в разлуке ткала одежду любимому. И ее кандидатуру на прохождение стажировки быстро утвердили.
Во-вторых, Шайма была старшей дочерью профессора Мухаммади Хамида, бессменного директора средней школы Танты для мальчиков. Из-под его крыла вышло много ребят, которые, повзрослев, заняли важные должности. И через пять лет после кончины профессора люди из провинции аль-Гарбия не переставали вспоминать о нем с уважением и любовью и искренне молиться о ниспослании ему Божьей милости, ведь он был редким, почти исчезнувшим образцом педагога — честным, беспристрастным, требовательным и добрым. Однако жизнь профессора Мухаммади, как у всех у нас, не была безоблачной. Провидению было угодно не дать ему сына и подарить трех дочерей, после чего он прекратил всякие попытки обрести сына и впал в отчаяние, преодоленное тем не менее благодаря безмерной любви к дочкам, в воспитание которых он ушел с головой. Он обучал их тому же, чему и мальчиков в школе, — прямоте, усердию и вере в себя. Результат оказался замечательным: Шайма и Алия стали ассистентками профессора медицины, а младшая, Нада, работала ассистенткой на кафедре коммуникаций инженерного факультета. Полученное воспитание позволило Шайме принять вызов и уехать в Америку.
И третье, самое важное. Шайма, которая перешла тридцатилетний рубеж, была еще не замужем. Статус ассистентки в медицинском колледже существенно понижал ее шансы — ведь восточный мужчина, как правило, предпочитает, чтобы невеста была менее образованной, чем он сам. Данных для скорого замужества у Шаймы тоже не было: широкая одежда полностью скрывала фигуру, лицо не привлекало красотой и своими простыми чертами вызывало у мужчин лишь симпатию. А этого, естественно, недостаточно, чтобы подвигнуть к браку. Богатой она тоже не была, жила с сестрами и матерью на университетскую зарплату и скромное пособие за отца, который в свое время категорически отказался подрабатывать в странах Персидского залива и давать частные уроки.
Ко всему прочему Шайма, несмотря на свою образованность, была полной невеждой в искусстве соблазнения, которым с большим мастерством владеют все женщины — либо открыто, прибегая к макияжу, духам, облегающей одежде, демонстрирующей все прелести, либо исподволь, используя волнующее целомудрие, искусительное стеснение, двусмысленное замешательство и чарующий сладкий тембр, пронзая цель взглядом, полным печали и тайны. По какой-то причине Шайма была лишена всех этих хитростей, которыми природа наделила женщин для продолжения рода. Но это вовсе не значит, что она была недостаточно женственной, наоборот, ее переполняла женственность, которой хватило бы на нескольких обычных девушек, но она не умела себя подать. Женское естество мучило ее, у нее быстро менялось настроение, и она могла легко расплакаться. Напряжение проходило, только когда в запретных мечтах она представляла себя рядом с Каземом Сахером[1] и во время наслаждения, получаемого украдкой от своего обнаженного тела (после чего каждый раз она каялась и молилась об искуплении грехов, но вскоре снова прибегала к тому же). Ее душевные страдания от того, что она все еще была не замужем, повлияли на решение уехать в Америку, как будто так она смогла бы забыть о своем состоянии или убежала бы от реальности. В течение долгих месяцев она прилагала неимоверные усилия, чтобы оформить стажировку: прошения, заявления, бесконечные хождения с факультета в администрацию и обратно. Затем тяжелые нервозные объяснения с матерью, которая, зная, как сильно дочь хочет уехать, выплеснула весь свой гнев, прокричав в лицо:
— Твоя проблема, Шайма, в том, что ты упряма, как отец! Ты еще пожалеешь!!! Ты не знаешь, что значит жить в чужой стране. Ты, закутанная в хиджаб, поедешь в Америку, где издеваются над мусульманами?! Почему не получить докторскую степень здесь, оставаясь уважаемой в своей семье? Запомни: уехав, ты потеряешь всякий шанс выйти замуж. Какой толк от докторской степени, полученной в Америке, если ты в сорок все еще будешь старой девой?!
Родственники, знакомые, да и вся Танта, приняли новость с недоумением: чтобы девочка одна уехала в Америку на четыре, а то и пять лет?! Однако настойчивость и решительность Шаймы, которая то горячо спорила, то умоляла со слезами на глазах, в конце концов заставили мать уступить.
С приближением даты отъезда энтузиазм Шаймы возрос настолько, что в последние дни она не испытывала ни страха, ни переживаний. Когда пришло время расставаться, она не расчувствовалась, увидев слезы матери и сестер. Когда самолет оторвался от земли, она ощутила легкий спазм в животе, а затем прилив жизненных сил и оптимизма. Думала, что вот именно сейчас открывается новая страница ее жизни, и тридцать три года, проведенные в Танте, остаются позади.
Однако первые дни в Чикаго, к сожалению, обманули ее ожидания: головная боль и недомогание из-за смены часовых поясов, то бессонница, то беспокойный сон и ночные кошмары. И что хуже всего — с того момента, как она приземлилась в аэропорту О'Хара, ее не оставляло чувство глубокой печали.
У работника службы безопасности Шайма вызвала подозрение, и ее попросили выйти из очереди и подождать в стороне. Офицер произвел досмотр и собственноручно обыскал ее. Допрашивая, он смотрел на нее пристально и недоверчиво. Однако ее направление на стажировку, побледневшее лицо, осипший голос, который она вконец потеряла от страха, рассеяли сомнения пограничника, и он жестом показал ей, что она может идти. С большим чемоданом, на котором, как у всех провинциалов, индийскими чернилами было подписано ее полное имя и адрес в Танте, Шайма встала на эскалатор. Недружелюбный прием оставил неприятный осадок. Шайма заметила, что эскалатор, на котором она стояла, движется внутри огромной трубы, пересекающейся с другими такими же трубами, отчего аэропорт похож на многократно увеличенный аттракцион. При выходе из аэропорта Шайму удивило еще кое-что: она и представить не могла, что улицы бывают настолько широкими. Гигантские небоскребы уходили вверх, насколько хватало глаз. Город был похож на сказочное королевство со страниц детских журналов. Бесконечные потоки американцев и американок как полчища муравьев двигались со всех сторон, они спешили куда-то с деловым видом, будто опаздывали на отправляющийся поезд. В этот момент Шайма показалась себе здесь чужой, одинокой и потерянной, как соломинка, которую несли бурлящие воды океана. Охвативший ее страх перешел в боль, сковавшую все внутри. Она почувствовала себя ребенком, которого оторвали от матери в толпе на празднике Сайеда аль-Бадави[2].
За долгие две недели Шайма, несмотря на изнурительные попытки, так и не смогла приспособиться к новой жизни. По ночам, лежа в постели в маленькой комнате, погруженной в плотную темноту, которую прорезал только желтый свет уличных фонарей, она с грустью думала о том, что в этом диком месте ей все ближайшие годы предстоит спать в одиночестве. В такие минуты ее охватывала тоска по своей теплой комнате, сестрам, матери и всем, кого она любила в Танте.
Вчера Шайма никак не могла заснуть и долго лежала в раздумьях. Целый час она ворочалась в постели, чувствуя себя абсолютно несчастной. Она проплакала в темноте, пока подушка не намокла, затем встала, зажгла свет и сказала себе: еще четыре года она этого не вынесет. А что будет, если она напишет отказ от стажировки? Какое-то время придется терпеть обиды и колкости от коллег в Танте, но сестры ее поддержат, а мать не будет злорадствовать. Шайма приняла решение написать заявление, обдумывая только, как это сделать. Неожиданно ей в голову пришла одна идея. Она совершила омовение, помолилась, прочитала суру Ясин и обратилась к Господу с мольбой о помощи. После чего она, как только положила голову на подушку, сразу же погрузилась в глубокий сон. Во сне ей явился отец, профессор Мухаммади. На нем был голубой костюм из дорогого английского сукна, который тот берег для особо важных случаев (приемов в министерстве и выпускных балов). Отец стоял во дворике перед главным входом на кафедру гистологии, где она училась. Лицо его было чистым, без морщин, взгляд ясным и светлым, в густых черных как смоль волосах не было и следа седины, отчего он казался лет на двадцать моложе. Он улыбнулся Шайме и нежно прошептал: «Не бойся. Я с тобой. Я тебя не брошу. Давай!»
Утром Шайма проснулась умиротворенной, позабыв все тревоги. «Верный знак того, — сказала она про себя, — что Всевышний дает мне силы в этом нелегком деле». Она верила, что покойные живут рядом с нами, только мы их не видим. Отец, думала она, пришел к ней во сне, чтобы она воспрянула духом и продолжила учебу. И она не подведет его — не будет обращать внимания на неприятности и свыкнется со своим новым положением. Приняв окончательное решение, она почувствовала глубокое удовлетворение и решила это отметить.
У нее были свои ритуалы, которые по особым случаям она совершала с сестрами. Шайма начала с того, что приготовила на плите смесь сахара с лимонным соком. Затем пошла в ванную, сбросила с себя одежду, села на край и стала с помощью липкой смеси удалять с тела нежелательные волосы. Она получала удовольствие от этой приятной мгновенной боли, повторяющейся всякий раз, как из кожи выдергивался волосок. После она долго стояла под горячим душем, массируя одну часть тела за другой, пока не почувствовала прилив сил и легкость. И уже через несколько минут Шайма стояла на кухне, как настоящая египтянка — в хлопчатобумажной галабее[3] с вышитыми цветочками и в любимых шлепках на широкой платформе с четырьмя разделенными ремешками, что было удобно для пальцев ног и позволяло свободно двигаться. Свои длинные черные волосы она оставила спадающими на плечи. Шайма решила наслаждаться всем, что ей нравилось, и поставила песню Казема Сахера «И ты сомневаешься?», которую любила настолько, что записала на кассету три раза подряд, чтобы каждый раз не надо было перематывать. Зазвучал голос Казема Сахера, и Шайма стала пританцовывать. Одновременно она готовила любимое блюдо — мусаку по-александрийски, подбрасывая в кипящее масло стручки перца. Постепенно она вошла в ритм и закружилась по всей кухне в танце, подпевая Казему Сахеру, будто стояла с ним на сцене, и каждый раз возвращаясь к плите, чтобы подбросить перчик. А когда Казем Сахер запел «Моя убийца танцует босиком», она вытянула ножку и выбросила ее так, что шлепанец отлетел в дальний угол. Когда Казем Сахер стал спрашивать свою любимую: «Откуда ты? Как пришла сюда? Как ты смогла разбить мне сердце?» — Шайма настолько развеселилась, что исполнила номер, который всегда приводил в восторг ее подруг в Танте: резко опустилась на колени, воздела руки и начала медленно подниматься, тряся грудью. На этот раз она бросила два перчика сразу, и масло, громко зашипев, выпустило клуб дыма. В какой-то момент ей показалось, что издалека донесся вой сирены. Но все, что могло тогда испортить ее веселое настроение, она гнала от себя. Шайма начала новое танцевальное па — развела руки в стороны, как будто собираясь кого-то обнять, и стала раскачиваться то вперед, то назад, оставаясь на одном месте. Но когда она взяла следующий стручок и подняла руку, чтобы бросить его в масло, начался настоящий кошмар. Раздался страшный удар, от которого двери распахнулись настежь, и в квартиру ворвались мужчины огромного роста. Они окружили ее, выкрикивая по-английски что-то, чего она не могла разобрать. Один из них схватил ее, зажав как в тиски, будто собирался оторвать от земли. От шока Шайма не сопротивлялась до тех пор, пока не почувствовала его сильные руки, скрещенные у нее за спиной, и неприятный запах его кожаной куртки, в которую она уткнулась лицом. Только поняв весь ужас происходящего, Шайма собралась с силами, отпихнула от себя мужчину и закричала так пронзительно, что ее голос был слышен по всему зданию.