VII. ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ ОНТОЛОГИИ

Европейская философия, по замечанию А. Н. Уайтхеда, представляет собой не что иное, как подстрочные примечания к Платону. Это высказывание верно, как верно и то, что уже у Платона обнаруживаются главные темы философствования, к тому же именно у него простое стремление к истине, каковым и была античная философия, приобретает форму науки о познании. Если же мы в качестве философского ориентира выбираем Аристотеля,[103] то не только с целью постичь мысль более позднего философа. Наш интерес к нему обусловлен прежде всего тем, что он впервые приводит множество философских вопросов в наглядную и обоснованную взаимосвязь и тем самым дает обзор действительности как упорядоченного целого. Это достижение позволило стать ему наряду с Платоном великим пионером европейской философии.

Содержательное различие между концепциями Платона и Аристотеля состоит в разнице их подходов. Оба исходят из понятия сущего. Платон, словно пронизывая его взглядом, пытается определить идею в ее отличии от сущего как единое и как arche многого. Аристотелевская же онтология ищет следы и отпечатки arche в самом являющемся сущем. Разумеется, она работает с иным понятием «сущего», чем это делает Платон. Сущее, с которым мы сталкиваемся во вне-философской повседневности в виде возникающих и исчезающих вещей, для Аристотеля — «существуя не само по себе» — есть не только нечто, чье «бытие пропитано и разъедено ничто»,[104] но и вещи, взятые так, как они нам являются. Для Аристотеля явление вещей сущностно принадлежит их бытию. Для Платона действительностью выступает идея, хотя она и обладает своей реальностью только в сущем и именно как явление. Если же самообнаружение по сути принадлежит самой идее — как можно было бы сказать, используя платоновскую терминологию, но мысля по-аристотелевски, — то явление, хотя и есть нечто «существующее» не собственным способом, тем не менее само уже есть действительность, пусть далее и не завершенная. Но это обращение к явлениям не позволяет нам прийти к выводу, будто Аристотель остановился на внешней видимости вещей, напротив, оно свидетельствует о том, что Стагирит стремится понять сущее, обратившись к его основанию, из которого оно возникает и в котором оно исчезает. И для Аристотеля вопрос об arche — это вопрос о принципах, которые, сами отличаясь от того, что возникло по их причине, в то же время познаются и понимаются только как принципы чего-либо, т. е. сущего.

Основной же интерес Аристотеля можно понять из критики, которую он предпринимает в отношении предшествующих попыток определения arche, прежде всего досократиков и Платона. Против положения элеатов, знакомого нам по учению Парменида, Аристотель выдвигает следующий аргумент: они не знали, что arche всегда есть arche чего-либо иного и что поэтому нельзя абсолютно разделять бытие и небытие.[105] Платона же он упрекает в том, что тот в своем учении об идеях не только не объяснил чувственно воспринимаемые вещи в их осуществленности, но введением понятия идеи создал еще и дополнительные проблемы. Аристотель ведь тоже пытается понять сущее через обращение к arche, тем не менее это понимание мыслится им преимущественно не как hyperbole, не как диалектический переход, не как восхождение и нисхождение в платоновской притче о пещере, нет, у него понимание сущего происходит недиалектически.[106] Это отличие от Платона становится очевидным в определении arche, ведь оно определяется Аристотелем не как благо, трансцендентное сущему, хотя, как и у Платона, считается причиной трояким образом: причиной бытия, причиной становления, причиной познания.

Итак, для всех начал обще то, что они суть первое, откуда то или иное есть или возникает, или познается.[107]

Если не принимать во внимание, что, упраздняя определение arche как блага, Аристотель не может полагать его в качестве основания истины, то в остальном его понимание arche полностью соответствует платоновскому, ведь оба сходятся в том, что arche — это причина бытия, движения и познания. И хотя Аристотель толкует arche непосредственно не как идею, а как действительность, energeia, тем не менее это вовсе не свидетельствует о его отходе от философско-спекулятивного тезиса Платона. Внутреннее же единство arche, мыслимое Платоном как идея блага, Аристотель пытается объяснить, исходя только из структуры сущего, показывая его как разграничение бытия и становления, видимости и истины. Продумывая условия явленности сущего, Аристотель во многом нарушает внутримировые принципы собственной онтологии, что показывает его понятие природы, охватывающее не только чувственно сущее, но и Бога.

Что подразумевается под сущим, под действительностью, energeia, можно выяснить с помощью феномена движения. Оно, хотя и исключенное элеатами из бытия, дает Аристотелю основополагающее знание о нашей жизни, считается им путеводной нитью, позволяющей нащупать и объяснить принципы сущего.

1. ДВИЖЕНИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ, ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ И УЧЕНИЕ О ПРИЧИНАХ

Аристотель использует понятие движения (kinesis) в двух смыслах. Во-первых, движение подразумевает возникновение и исчезновение (genesis и phthora), во-вторых — изменение, увеличение, уменьшение и перемещение. Эта многозначность обусловлена внутренней связью между названными в начале и тремя остальными формами движения. Возникновение и исчезновение выражают становление, в динамике которого сущее либо входит в существование, либо исключается из него. Напротив, в трех других формах движения сущее уже предположено в своей первой форме движения. Бытие вещи у Аристотеля по своей сути определено движением, и это движение есть переход вещи из ее возможности, dynamis (лат.: potentia), в ее действительность, energeia (лат.: actio, actus; нем.: Wirksamkeit — действенность, Tätigkeit — деятельность). Поэтому возникновение есть не становление из ничто, а выход некоторой вещи в действительность из чего-то, в чем она существует пока лишь в своей возможности. Так желудь по своей возможности (но еще не своей действительности) есть дуб. Это понимание движения как перехода от dynamis к energeia в равной мере свойственно и для других его форм: в процессе изменения вещь, хотя уже и действительна, но еще не во всей своей возможности. Аристотель идет еще дальше: так как все конечно сущее определено движением, оно никогда не может стать чистой и полностью осуществленной действительностью (actus purus). Для него всегда есть возможность остаться незавершенным. Тем не менее описание движения от возможности к действительности, реализующегося в названных формах, еще не объясняет, как и почему вообще этот процесс приходит к подобному завершению. Один из ответов на вопрос «почему» можно найти в аристотелевском учении о причинах, которое на примере сущего объясняет понятие причины в четырех смыслах. Все эти четыре причины движения, aitiai, есть начала, arche, а потому — основания бытия и познания, хотя, возможно, и не самые первые. Ограничимся пока изложением этого четвероякого смысла причины:

материальная причина (causa materialis);

формальная причина (causa formalis);

действующая причина (causa efficiens);

целевая причина (causa finalis).

Эту четвероякую причинность сущего нужно пояснить на примере постройки дома, который выбрал сам Аристотель.

Во-первых, causa materialis подразумевает то, из чего что-либо возникает: из материала (hyle), например, из кирпича и дерева, используемых для строительства дома. Они являются материалами для готового дома и, как таковые, домом по своей возможности.

Во-вторых, causa formalis подразумевает то, чем является что-либо: созидающую форму (eidos), посредством которой дом становится тем, что он есть, т. е. домом. Сообщенная строительному материалу форма придает дому его вид (morphe). Таким образом, формальная причина выступает основанием выделения дома из других вещей или образов, она формирует его единство.

В-третьих, causa efficiens подразумевает то, благодаря чему нечто возникает: дом возникает благодаря труду строителей как действующей причине. Она дает начало становлению. Движущей причиной Аристотель называет ту, «откуда начинается движение» (hothen he arche tes kineseos).

В-четвертых, causa finalis подразумевает то, ради чего нечто существует: причину, ради которой строится дом, причину, которая обеспечивает действительность более поздних состояний: место, где можно жить, укрытие от непогоды и т. д. Целевая причина воплощает конечную цель постройки дома, «ради чего», и представляет собой предлагаемый к реализации план, без которого немыслимо браться за постройку дома. «Ради чего» (hou heneka) — это вопрос о цели, упорядочивающей дело.

Позднее, в эпоху новоевропейского Просвещения, действующая причина признавалась единственной формой причинно-следственной обусловленности и была противопоставлена как причина в собственном смысле слова прежде всего целевой причине. Хотя causa efficiens в первую очередь ассоциируется с первопричиной всего сущего и со всей его подвижностью, тем не менее causa finalis уже для древних была концептуальной моделью перводвигателя.[108]Он, сам будучи неподвижным, говорит Аристотель, движет космос, движет «как предмет любви», поскольку тот представляется объектом желания и любви.[109]

2. РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ ПРИРОДНОЙ ВЕЩЬЮ И ИСКУССТВЕННЫМ ПРОДУКТОМ

В аристотелевском примере строительства дома, с помощью которого он хотел показать, что четвероякая причинная связь составляет структуру сущего, бросается в глаза то, что пример выбран не из сферы природного, physis. Напротив, Аристотель предпочел выбрать для объяснения продукт деятельности, произведенный с помощью искусства (techne) и не имеющий в себе, в отличие от природных вещей (physei onta), движущей причины своего осуществления. Точнее говоря, искусство, понятое как ремесленная деятельность, выступает основанием, на которое опираются формулировки основных определений сущего от природы.[110] Нетрудно понять предпочтение Стагирита: четыре причины гораздо легче продемонстрировать на примере искусственного продукта, чем природного. Так, например, у природной вещи, цветка или скалы, ее четвероякая причинность не столь очевидна для нас, по сравнению с искусственным продуктом, «домом», в генезисе которого нетрудно разглядеть взаимосвязь материи и формы. Материал искусственной вещи налицо, будь то кирпич, глина, вода или земля; к тому же он сам всегда уже некая определенная вещь, не бесформенная, а оформленная. В отношении же материала природной вещи необходимо в конечном счете допустить, что она неоформлена и, следовательно, вообще лишена формы.

«Из чего» состоит материальный субстрат природно сущего не сразу видно. Дом состоит из кирпичей, а кирпич — из глины. Но из чего же состоит природный продукт глина? Глина состоит из минералов и частичек кварца, а из чего они? Мышлению, задающемуся подобными встречными вопросами, открывается, по Аристотелю, первоматерия (prote hyle) как последняя материальная причина. Она есть полностью неоформленная материя, которую, разумеется, необходимо мыслить только как абсолютную возможность. То есть prote hyle, о которой ничего нельзя сказать, непосредственно дана столь же мало, сколь мало проявляется сама абсолютная форма. С действующей и конечной причиной дела обстоят точно также. В природной вещи они ведь познаются не по своему действию и по своей цели. Обнаруженным может быть только сущее, проявляющееся во взаимодействии этих различных причин. Так, цель дома очевидна для нас: он должен укрыть нас от непогоды. Цель письменного стола высказана уже его названием. А какова цель цветка? Служить пищей зверям, составлять букет, доставлять радость своим эстетическим видом? Мы вроде бы и можем способствовать его росту, но являемся ли мы уже по этой причине бытийной основой цветка? Мы не знаем цели его бытия настолько, насколько знаем конечную цель домов, письменных столов, книг и других вещей.

Несмотря на эту разницу между природной и искусственной вещью, Аристотель все же предполагает структурное подобие обеих и, например, относительно конечной причины полагает, что разница между ними незначительна: в смысле определения первопричины совершенно безразлично то обстоятельство, что произведенные вещи имеют arche своего происхождения не в себе, а вне себя, а природные вещи, например растение, несут в себе свое arche и цель своего бытия. (Значение структурного подобия, возникающего при рассмотрении природной вещи и искусственного продукта относительно их целевой причины, определяется тем, что именно causa finalis, по Аристотелю, дает представление о том, как движет перводвигатель.) Поэтому относительно природной вещи Аристотель говорит, что природа в своем структурированном благодаря цели процессе созидания действует подобно врачу, который, чтобы приумножить свое здоровье, лечит самого себя. Arche лечения как его цель находится во враче как в лечащем и опять же в нем как в предмете лечения.[111]

3. КАТЕГОРИИ

Онтологическая структура сущего не исчерпывается указанием на характер движения, которое вовлекает его в область противоречия между dynamis и energeia, а также изложением его четвероякой причины. К сущности сущего относится то, что о нем говорит его осуществленность. Поэтому различные виды его движения необходимо искать опять-таки в различных способах, которыми о ней сказывают. Движению, которое показывает собственное увеличение и уменьшение, соответствует категория количества. Качество некоторого сущего начинает проявляется в своем изменении: зеленый лист меняет цвет и превращается в красный. Если же совершается движение отсюда туда, то оно выражается через категорию места — «где». Процесс возникновения и исчезновения выражается категорией «ousia». При этом важно отметить, что категория, высказывающая эту форму движения, охватывает сущее, как сущее, on he on, а не как нечто акцидентальное. Так, на первый взгляд, очевидно, что камень и цвет не могут быть сущим одного вида. По меньшей мере, камень отличается от цвета в силу модуса своей самостоятельности. Ведь именно цвет находится в камне, а не камень в цвете. Цвет есть, соответственно, качество чего-то другого, — будь то камень, будь то жидкость, — что так или иначе окрашено. Поэтому в объяснении бытия сущего приоритет отдается тому, что само по себе самостоятельно перед тем, что лишь акцидентально и случайно. Самостоятельное само по себе сущее Аристотель называет ousia. Камень, в отличие от цвета, есть ousia. Ссылкой на виды деятельности, не производящие независимого от них самих продукта, как например, зрение и мышление, — а они действительны именно как процесс зрения и мышления, в отличие, например, от строительства, которое имеет свою действительность не в процессе строительства, а в результате, в построенном доме, — Аристотель наделяет ousia способностью быть energeia и иметь в ней свою причину: сущность (ousia)… — это действительность (energeia).

Об energeia мы знаем, что она, с одной стороны, рассматривается как основа всякого движения и изменения, всякого чередования, а с другой — как их завершение. Через нее возможность превращается в то, чем она была для себя по своей возможности, т. е. в действительность.

Ousia, когда она становится energeia, есть начало всякого движения. Так, из необразованного человека может получиться образованный, а из глыбы камня — статуя. В первом случае началом выступает человек — тот, который необразован, в другом — камень. Человек и камень лежат в основании соответствующего движения, и при всяком изменении, которое случается с ними, фактом остается то, что речь идет о человеке или о камне. Во втором примере камень не изымается из статуи, а сохраняется в ней.

Каждое сущее определяется различными движениями. Эти его определения могут быть выражены различными способами. Они суть способы высказывания, и Аристотель называет их категориями.[112]Среди категорий есть такие, которые обозначают сущее как таковое, не высказывая о нем ничего более; их, однако, следует отличать от тех категорий, которые выступают как предикаты сущего в виде простых определений. Такие определения, как например, «образованный», «красный», «большой», можно упорядочить исходя из различных соображений. Таким образом, категории — это упорядочивающие структуры, описывающие сущее так, чтобы ему можно было приписать предикаты.

То, что сохраняется за сущим в процессе его становления и остается равным себе во всяком изменении, есть ousia, и постигается оно одноименной категорией «ousia». Напротив, то, что изменяется, описывается иной категорией, в нашем примере это категория качества. Так как человек, получая образование, может изменяться и оставаться человеком, а камень, оформленный в статуе, остается камнем, то становление есть только для ousia. Поэтому она и обозначается Аристотелем как первая категория. Все прочие категории в известной степени лишь более близкие ее определения. Разница между первой категорией и прочими в широком смысле обусловлена тем обстоятельством, что становление как возникновение или исчезновение существует только относительно ousia, а не относительно тех категорий, которые лишь более точно определяют сущее:

Так как [слово] «возникать» употребляется в различных значениях и некоторые вещи не возникают просто, а возникают как нечто определенное, просто же возникают только сущности, то очевидно, что во всех других случаях [помимо сущностей] в основе должно лежать нечто становящееся.[113]

Первая категория, ousia (substantia), субстанция,[114] сущность, подразумевает сущее, поскольку оно само себе тождественно и лежит в основании всякого высказывания как равное себе: камень остается камнем, граненый ли он, тяжелый или обтесанный, лежит ли он на склоне горы или в каменоломне. Три ниже названные категории связаны с первой в той мере, в какой они обозначают возможные рамки движения. Они определяют сущее в его «как сделано», «как велико» и «где»:

poion (qualitas) — качество;

poson (quantitas) — количество;

роu (ubi) — место.

Хотя сущее и находится в движении относительно своей ousia, т. е. первой категории, может возникать и исчезать, тем не менее в этом случае в движение приводится не столько оно, сколько ousia. Ousia возникает или исчезает как целое. Для категорий же качества и количества ousia предполагается как неизменное, отталкиваясь от которого, они могут изменяться. Если же ousia перестанет быть неизменной, то в таком случае прекратятся все виды движения. Сущее есть сладкое или кислое, как объясняет Аристотель, человек — образованный, камень — твердый. Сладость, образование, твердость суть определения качества. Изменение же существует относительно количества через увеличение или убыль, а также относительно места, в котором находится сущее. Если обтесать камень, он изменится количественно, изменит свой вес и свою величину, не переставая при этом быть камнем. Поскольку он обладает качеством, а также количеством, то он должен находиться в определенном месте, будь то горный склон или мастерская скульптора. Камень никогда не бывает без места, он может находиться здесь или там, но ему с необходимостью принадлежит способность быть в некотором месте.

Для других категорий движения не существует, так как они-то и составляют предпосылки движения. Движение всегда производит отношение чего-то к чему-то, оно протекает во времени и содержит в себе различие действующего и претерпевающего, а также обладания и местонахождения. Эти категории таковы:

pros ti (relatio) — отношение;

pote (quando) — когда, т. е. время;

keisthal (situs) — место;

echein (habitus) — обладание;

poiein (actio) — действие;

pascnein (passio) — страдание.

Камень существует в определенное время и в определенном месте, но он не может изменить ни времени, ни места. То же справедливо и для категории отношения. Камень всегда состоит в одном и том же отношении с окружающими его другими камнями или с рабочим инструментом в мастерской. С камнем, на который падают солнечные лучи, происходит нечто, т. е. он претерпевает тепло и действует тогда, когда вновь отдает это тепло. (Категории «обладание» и «место» не всеми считаются категориями.)

Таким образом, все, что сказывается о вещах, должно принадлежать этим категориям, ибо то, что выражается через них, есть основная структура сущего. То есть структура высказывания отражает любую соответствующую сущему в его осуществленности структуру. Камень есть сущее именно потому, что он обладает этой определенной структурой. Очевидно, что эта структура обнаруживается только через logos, только в речи.[115] Ведь в ней отражается соединение субъекта и предиката как связь ousia и говорящих о ней категорий.

Обобщая свое учение о категориях, начатки которого заметны уже у Платона, Аристотель пытался ответить на вопрос, сколькими способами «что-то сказывается о чем-то» (legetai ti kata tinos). Его ответ таков: сколько существует категорий, столько и различных значений «сущего». Термин «сущее» многозначен, ведь ни связка «есть», ни инфинитив «быть», ни его субстантивация «бытие», ни причастие «сущее» не имеют какого-либо предметного значения. Эти формы «сущего» говорят лишь об отношении между первой категорией и прочими, между субъектом суждения и его предикатом. Поэтому понятия «существующее», «сущее», «есть», «бытие» имеют неодинаковое значение даже в суждениях, в которых они используются: суждение «Сократ — человек» показывает нам субъект «как сущее в смысле некоторого предмета (ousia) и в то же время как сущее в смысле некоторой сущностной определенности; „Сократ бледен" — здесь сущее раскрывается не в смысле предмета, и опять же не в смысле сущностной определенности, а в смысле некоторой дополнительной определенности».[116]

Ссылка на Канта могла бы послужить здесь тому, чтобы сделать значимость категорий в онтологии древних несколько ближе нам: так как для него принципиальное значение имело другое понятие сущего и вещи, то категории он рассматривал уже не как формы высказывания о сущем, а как «передатчики» основной структуры данности сущего нашему мышлению. По Канту, рассудок a priori, т. е. всеобщим и необходимым образом, порождает способы данности сущего, проецируя себе предметное бытие вещей. Поэтому именно рассудок решает, чем может быть возможный предмет опыта. Кант полагал, что всякое познание происходит в форме суждения и, следовательно, ставил вопрос об условии возможности истинных суждений. Таким образом, для него логическая функция рассудка в суждениях является основанием открытия категорий. Эти, как он их называет, «чистые понятия рассудка» суть первоначальные формы, посредством которых производится соединение субъекта и предиката в высказывании. Не сущее является для него предметом категориального постижения, а способы, какими оно представляется мыслящему сознанию. Когда Кант приписывает категориям трансцендентальное значение, то он хочет этим сказать, что никто не мог бы помыслить предмет, воспринимаемый в опыте, который не был бы определен этими категориями мышления.

Устанавливая категории, Кант также исходит из того, что они соответствуют логическим функциям мышления в суждении, и что поэтому должно существовать столько категорий, сколько и видов логических суждений.[117]

Категории количества соответствуют, следовательно, делению суждений на всеобщие, особые и частные; категории качества — разделению на утвердительные, отрицательные и бесконечные; категории отношения — делению на категорические, гипотетические, ассерторические и аподиктические.[118]

Прежде чем мы обратимся к вопросу, чем же был обусловлен кантовский переворот, суть которого можно свести к рассмотрению категорий не как предикатов сущего, а как способа высказывания его предметного бытия (и в чем с тех пор состояло обоснование категорий, если не в самом сущем), нам нужно еще раз указать на понятия, определяющие сущее, которые большей частью заимствованы из средних веков и разработаны в последующее время.

4. ТРАНСЦЕНДЕНТАЛИИ

Категории — не единственные формы оказывания о бытии. Здесь необходимо назвать еще и трансценденталии в силу важности их значения. По сути дела, они упоминаются как у Платона, так и у Аристотеля, хотя как самостоятельные элементы учения они впервые были разработаны в схоластике. Мы уже обращались к проблеме того, каким образом сущее причастно благу, истине и единству. У Платона мы читали, что благо по силе и значению превосходит бытие. Мы видели идею блага как основу истины и основание сущего. Однако сущее определяется не только как благое и истинное, оно в то же время должно быть в своей множественности и разнообразии единым. Каждый предмет, каждый вид жизни составляет в себе единство. Так, камень есть сущее, потому что он представляет единство и целостность в множестве своих категориальных определений — твердости, веса, местонахождения. Теперь же благо, истина и единое называются категориальными определениями сущего в столь же малой степени, как и то бытие, о котором они сказываются. Особенностью трансценденталий, к которым в большинстве случаев причисляют еще и прекрасное — ведь оно считается проявлением блага, — представляется то, что объем их предикативной возможности превышает объем, которым располагают категории, — отсюда и название трансцеденталии, — поэтому они суть более совершенный, чем категориальный, способ высказывания. В схоластике[119] трансценденталии считались общезначимыми, так что можно было сказать: «ens et unum, verum, bonum, pulchrum conventuntur». Co времен Фомы Аквинского известны как минимум пять трансценденталии:[120]

ens (сущее);

unum (единое);

verum (истина);

bonum (благо);

pulchrum (прекрасное).

Крестным отцом содержательного определения трансценденталии был Аристотель, утверждавший, что о разных сущих, например, в их осуществленности и единстве, говорится по аналогии:

О сущем говорится, правда, в различных значениях, но всегда по отношению к чему-то одному, к одному естеству и не из-за одинакового имени, а так, как все здоровое, например, относится к здоровью — или потому, что сохраняет его, или потому, что содействует ему, или потому, что оно признак его, или же потому, что способно воспринять его… таким же точно образом и о сущем говорится в различных значениях, но всякий раз по отношению к одному началу.[121]

Вместе с тем трансценденталии — это такие понятия, которые определяют сущее с различных точек зрения и являются необходимой предпосылкой его предикации. Они иначе, чем категории, сказываются не о его особенности, а характеризуют сущее исключительно в его осуществленности. В соответствии с установкой Аристотеля высказывание осуществленности и единства сущего достигается, в отличие от категориального суждения, не с помощью идентичного по смыслу, унивокального предиката, а аналогичного предиката. Однако аналогичное высказывание следует внешне отграничивать от унивокальных и эквивокальных высказываний. Унивокальное понятие употребляется в разных высказываниях в одном и том же смысле, когда, например, я говорю о виолончели, тромбоне и губной гармони, что они — музыкальные инструменты. Предикативное понятие этого предложения — «музыкальные инструменты» — сказывается о разных субъектах одинаковым способом: тромбон — это музыкальный инструмент не больше и не меньше, чем виолончель или губная гармонь, и наоборот. Унивокальному высказыванию противоположно эквивокальное, в нем, несмотря на одинаковые понятия, не подразумевается сходство. Так, в унивокации три музыкальных инструмента обозначаются как таковые только посредством выделения у них общего. При эквивокации, напротив, налицо их различие без вышеупомянутой общности: так, слово «коса» может подразумевать и форму прически, и крестьянское орудие труда, и песчаную отмель на реке. Таким образом, понятию «коса» в качестве предиката подходит не унивокальный, однозначный, а многозначный способ предикации. В то время как категории — унивокальные формы высказывания, трансценденталии не принадлежат ни к тем, ни к другим. Так, например, предикат «сущее» применительно к его разным видам нельзя употреблять ни однозначно, ни многозначно. Мы говорили, вслед за Аристотелем, в связи с dynamis и energeiaо возможном сущем и действительно сущем. Возможно-сущее — сущее не в том же смысле, что действительно-сущее, и все-таки возможное, как и действительное, наделяется неограниченным бытием. Речь, таким образом, идет не об унивокальной предикации, с другой же стороны, и не об эквивокальной. Этот особый вид предикации, в котором находит свое применение понятие «бытие», есть аналогия, а бытие, следовательно, — это понятие по аналогии. Eproprietates transcendentales entis — так в схоластической традиции именовались сущее, единое, истинное, доброе и прекрасное — выражает такое сущее в своих основных качествах, причем особенность этих пяти определений в том, что они говорят о сходстве в различии. Следовательно, это и является тем, на основании чего они могут предицироваться не однозначно, а только по аналогии. Категориальное высказывание «виолончель, тромбон и губная гармонь — музыкальные инструменты» не принимает во внимание различия этих трех предметов и унивокально толкует обо всех трех, что они суть музыкальные инструменты. Здесь несколько сущих приобретают сущность — быть музыкальным инструментом, но ни об одном из них нельзя сказать, что оно есть «просто музыкальный инструмент». О трансценденталиях же утверждается, что в их случае речь идет об определениях, которые неразделимы как «univocata» (например, понятие музыкального инструмента). То самое, что делает три названных инструмента определенным инструментом, differentia specified, лежит вне их определения — быть музыкальным инструментом. Известный аристотелевский пример с высказыванием по аналогии представляет собой употребление понятия «здоровый» к различным по своему виду сущим. Мы говорим о здоровье, во-первых, применительно к человеку (я здоров), точно также относительно медикаментов (липовый чай — здоровый чай) и, в-третьих, применительно к моче (моча — здоровая, в смысле без диагноза). Здоровье здесь прежде всего сказывается о человеке. При взгляде на него здоровьем называется то, что делает его здоровым или считается признаком его здоровья. Сославшись на разделение категорий, мы можем сказать: субстанции присуще собственное бытие, хотя бытие присуще также количеству и качеству. Их бытие есть бытие, присущее бытию субстанции в собственном смысле. Хотя качество и количество и обладают бытием, тем не менее оно не присуще им в той же мере, что и субстанции. Ее осуществленность нужно мыслить только по аналогии. Это в равной мере относится и к различию между возможностью и действительностью. Возможно сущее — это не то же самое сущее, что действительно сущее. Высказывание же по аналогии стремится иным путем, нежели категорическое высказывание, неспособное при постижении сущего понятийно выразить его различие, не упустить из виду это различие. Для трансценденталий как предикативных понятий это означает, что различие сущего, о котором они говорят, не может пребывать вне их, оно должно в них проявляться. Как это понять? А так, что высказывания о различных сущих, например, о боге и человеке, об осуществленности, благости и истинности которых хотя и говорится в различных, даже в разных значениях, возникают не в результате случайного подобия имен, а всегда в связи с одной единственной сущностью: pro mian tinaphysin.[122]Поэтому высказывания, сформулированные с помощью трансценденталий, в отличие от сформулированных посредством категорий, могут там, где они действуют, не принимать во внимание дифференциацию, обусловленную разными по своей сути сущими.[123]

Трансцендентальность понятий ens, unum, verum, bonum, pulchrum утверждает и Кант, интерпретируя их как причину категорий в контексте дедукции категорий в § 12 «Критики чистого разума»:

В трансцендентальной философии древних есть еще один раздел, содержащий чистые рассудочные понятия, которые, хотя они и не причисляются к категориям, тем не менее должны быть, по их мнению, приложимы к предметам как априорные понятия; в таком случае они должны были бы увеличить собой число категорий, что невозможно. Эти понятия даны в известном положении схоластов: quodlibet ens est unum, verum, bonum. Хотя применение этого принципа… было неудачным, так что в новейшее время метафизики обычно выставляют его почти только ради чести, тем не менее мысль, сохранявшаяся столь долгое время, какой бы пустой она ни казалась, заслуживает того, чтобы исследовали ее происхождение, и дает повод предполагать, что в основе ее лежит какое-то правило рассудка, которое, как это часто случается, только ложно истолковывалось. Эти… предикаты вещей суть не что иное, как логические требования и критерии всякого знания о вещах вообще…[124]

Здесь Кант указывает на то, что категории качества в своих определениях единства, множественности и всеобщности предвосхищены в понятиях unum, bonum, pulchrum, имея в них, таким образом, свое условие. Правда, необходимо сказать, что для Канта трансценденталии, как и категории, не являются формами высказывания о бытии как таковом. Если категории — понятия рассудка, то трансценденталии, хотя об этом явно и не говорится в «Критике чистого разума», должны быть понятиями разума. Взаимопринадлежность осуществленности, истины и блага, как об этом Кант пишет в приведенном выше отрывке, говорит не о том, что они являются атрибутами, определениями, которые в качестве состояний присоединяются к сущему, и не о том, что они идентичны с сущим. В «Метафизике»[125] Аристотель заявляет, что о «человеке» нельзя сказать более того, что он «человек». Здоровый цвет лица, о котором мы говорим всякому, — подходящее для этого человека состояние, которое опять же может и измениться. Однако высказывание о человеке в его единстве подразумевает объяснение этого единства никогда не устранимым способом. Фома Аквинский в «Сумме теологии» в первом разделе задался вопросом: если единое не присоединено к сущему, то не являются ли единое и сущее одним и тем же, а потому не являются ли бессмысленными и пустыми и все трансцендентальные определения? В результате он поставил вопрос: как различаются определения бытия и единства, которые в этом определении сказываются о конкретном человеке? Ответ предвосхищен еще у Аристотеля: различенность того и другого, как гласит «Метафизика»,[126] дана относительно логоса. Для понимания положения «ens et unum, verum, bonum, pulchrum conventuntur» это означает, что истина, благо и прекрасное не присоединены к сущему и различны только с точки зрения логоса. Отношение к логосу (в латинской терминологии — ratio) вначале не предполагало отношения к нашему ratio и поэтому не оговаривало, что единство, истинность, благость различны только для нас, что имеют значение только для нашего познания. Этот вывод был сделан позже номинализмом.

Итак, мы рассмотрели сущее относительно его категориальной и трансцендентальной данности, оставив, однако, пока открытым вопрос о том, как следует определять ousia.

5. ДЕЙСТВИТЕЛЕН ИЛИ РЕАЛЕН ДУБ? OUSIA И EIDOS

Аристотель определяет ousia как то, «что сказывается в другом, а другое в нем». Когда он в качестве примера ousia называет «землю, огонь, воду и то, что более всего подобно им… живые существа и божественные вещи», этому можно только удивляться. Здесь определенное, отдельное сущее принимается за ousia и отличается от другой формы ousia, которая, в свою очередь, «лежа в основании причины бытия, содержится в том, что не сказывается ни о каком предмете».[127]

Ousia встречается нам в двояком смысле, с одной стороны, она есть определенное сущее, с другой — то, что его делает тем, что оно есть.

Рассмотрим наш пример с камнем. Камень, находящийся перед нами, есть сущее по качеству, величине, месту и т. п. Он представляет собой ousia всех категориальных высказываний о себе. Он есть первое и лежащее в основании. Далее, если мы спросим, чем же является сам камень, то тем самым мы спросим об ousia во втором из названных смыслов и сможем ответить: неорганическим природным продуктом, состоящим, например, из извести. А что такое известь? Спроси мы и об этом, ответ будет заключаться в том, что известь состоит преимущественно из кальциевого карбоната. Мы могли бы и далее продолжить наши вопросы и никогда, как мы уже знаем из рассуждений о различии искусственного и природного продукта, так и не пришли бы к неопределенной в себе и неоформленной материи. То есть ousia нашего камня никогда не будет чистой материей, hyle, она уже заранее отмечена формой и образом. А как мы уже знаем, в сущем сходятся то и другое, форма и материя. Чем же является ousia как в первом, так и во втором смысле? Под ousia как «первой ousia» подразумевается конкретная единичная вещь, которая со своей стороны не может сказываться ни о какой другой вещи. Я не могу сказать об этом камне, что он другой, как не могу утверждать о Сократе, будто он Платон. Более точное определение первой ousia Аристотель поясняет на одном примере: если кузнец из куска меди — медь здесь обозначает материю — делает шар, то это означает «делать медь круглой», не «сделать круглое или шар, напротив, нечто иное, а именно, привнести форму (eidos) в иное (т. е. медь)»[128]:

А то, что делает человек, — это медный шар, ибо он делает его из меди и шара [как фигуры]: он придает форму вот этой меди, и получается медный шар. Если поэтому шар есть фигура, [все точки поверхности] которой одинаково отстоят от срединной точки, то это будет, с одной стороны, то, что объемлет создаваемое, с другой — объемлемое им, а целое будет то, что возникло, — таков, например, медный шар.[129]

Этот пример показывает, с одной стороны, сопричастность формы, eidos, и материи, hyle, а с другой — различие между формой и образом, morphe. Шар как геометрическая фигура, в которой все точки поверхности одинаково удалены от центра, в качестве eidos является формальной причиной последующего облика округленной меди.

Форма привходит в медный шар как его теперь уже конкретный вид. Morphe вместе с тем следует отличать от eidos. Она в известной мере представляет собой лишь отображение последнего. В случае с медным шаром образ выступает сиюминутно как материя. Из единства обоих проистекает целое, synholon. Ousia есть составное целое из morphe и материи. (В этом качестве ousia, правда, еще не в полной мере определена как сущее и требует дальнейших категориальных определений.)

На примере Аристотеля уже ясно, что следует понимать под первой ousia. А что же все-таки такое вторая ousia и как она относится к первой? Понять это необходимо для того, чтобы определить ее отношение к eidos, который как образ конкретно проявляется в первой ousia. Этот шар, этот камень вследствие того, что они имеют образ, есть формы проявления eidos. В то время как целое в качестве единства hyle и morphe подчинены смене возникновения и уничтожения, eidos изъят из этого процесса.

Давайте вспомним: движение мы определили как переход от возможности к действительности. Естественная вещь имеет в отличие от искусственной, как мы уже говорили, движущую причину своего осуществления в самой себе. Медный шар, по своему определению быть шаром, не был предцан как медная глыба. Это определение если и присутствовало как возможное в меди, то только в голове кузнеца. Дуб же, напротив, имеет свое определение стать деревом в самом себе. Он содержит eidos, цель своего движения, преформируется в него. Эту цель Аристотель называет entelecheia. Дубу этой цели еще нужно достичь, правда, ему не нужно двигаться, чтобы расти и развиваться. Движущий принцип дуба с момента укоренения, первого полива водой, распространения соков и питательных веществ — стремление стать дубом. То есть eidos быть дубом есть entelecheia дуба. В широком смысле eidos не только цель, но и причина движения. Ousia, которую Аристотель понимает в двойном смысле, определяется им как шар или дуб в качестве synholon; общий закон для morphe, образа, и hyle, материи. Причем eidos про является как образ в материи, hyle, и поскольку это есть причина и цель первой ousia, Аристотель называет eidos второй ousia:

ибо сущность — это форма, находящаяся в другом; из нее и из материи состоит так называемая составная сущность[130].

Материя как чистая материя была бы бесформенной, т. е. бесцельной, ведь она чистая возможность. Понятие энтелехии должно объяснить, почему eidos представляется не навязанной, а «внутренней» целью материи — хотя и возможным, тем не менее изначальным свойством ее. Eidos, цитировали мы Аристотеля, — это ousia сущего, поскольку он есть ousia конкретной ousia, единичной вещи. Материя как возможность, говорит Аристотель, стремится к действительности, и это приводит ее в движение. Но в самом понятии движения уже присутствует указание на ее цель. Поскольку основание и цель движения есть eidos, ousia сущего, становится очевидным, почему Аристотель смог с помощью понятия entelecheia определить как движение, так и eidos: дуб как первая ousia не мертв, напротив, он сущий; он является движущейся материей и обладает ее целостным бытием, synholon, потому что выступает как оформленная благодаря eidos материя.

О естественно сущем, о природе вообще мы говорили, что она в самой себе заключает telos своего движения. Цель есть положенная в ней возможность, она возбуждает движение природного. Факт движения выражает то, что естественно сущее не достигло или пока еще не достигло своей telos. Отличие morphe и eidos уже говорит об этом, хотя образ, в отличие от eidos, возникает в движении. Цель кузнеца заключается в изготовлении шара. Шар — его произведение, ergon. Цель развития дуба есть сам дуб. Дуб есть вместе с тем произведение. Вообще говоря, в сфере органического любая фаза роста является результатом естественного производства. Если мы зададимся вопросом, как следует рассматривать отношение между ergon и eidos, то должны сказать следующее: поскольку шар есть соединение материи и формы как таковых, поскольку его образ — не просто округлость, постольку же и живой дуб — не осуществление eidos «дуба» как такового. Он есть лишь одно дерево среди множества деревьев этого вида. Он есть ergon, но ergon и eidos не совпадают друг с другом. Отдельный дуб, первая ousia, не является также второй ousia, ибо цель, которую он как eidos несет в себе, им еще не достигнута, он с ней не тождествен. Дуб как сущее скорее есть движение в связи с вечной формой, на которую он нацелен. Как движущая сущность он предполагает завершенность движения, его «ради чего», и является еще незавершенной деятельностью. Чистоту, в себе завершенную деятельность, energeia, можно было бы найти исключительно там, где eidos полностью представлен в сущем. Аристотель, видевший во всем движущемся относительно неподвижного незавершенное, не мог, следовательно, конкретный, живой дуб, в котором первая и вторая ousia пока еще различимы, принимать за действительный дуб. В нем, как в наличном сущем ergon, только условно реализуются возможности, заложенные в его eidos. Поскольку дуб есть выражение eidos, он действителен, но там, где он отличается от него, не совпадает с ним, он не действителен, и пусть при виде этого отклонения не возникает убеждение, будто дуб не существует:

Ибо дело — цель, а деятельность — дело.[131]

Действительное же бытие — не движение к цели, а достигнутый в ней eidos. Действительность как eidos неподвижна. И утверждать, что сущее является действительным не в указанном смысле, все же не означает, по Аристотелю, будто оно недействительно.

6. БОГ АРИСТОТЕЛЯ: ОПРЕДЕЛЕНИЕ ARCHE КАК НЕПОДВИЖНОГО ДВИГАТЕЛЯ

Первый неподвижный двигатель (proton kinoun akineton) для Аристотеля выступает принципом, arche, он — «начало и первое в вещах».[132] Атрибут «неподвижный» выражает завершенный характер первого двигателя, для которого собственная telos осуществилась и любая возможность представляется одновременно действительностью. Он — сама чистая деятельность: actus purus. И все-таки почему и каким образом эта «чистая деятельность», будучи сама неподвижной, является движущей? Где ее место? Она должна быть движущей, чтобы быть arche, так как все сущее определяется движением.

В XII книге своей «Метафизики» Аристотель приводит более точное определение этого первого двигателя. При этом он проверяет сущее на его способность быть arche и осмысливает, во-первых (1), воспринимаемое чувствами преходящее, а затем (2) чувственно воспринимаемое, но непреходящее, например, небосвод, и, наконец (3), духовное непреходящее, nous(разум, ум, мышление).[133]

1. Чувственно сущее изменчиво, т. е. оно возникает благодаря движению, благодаря «изменению из сущего в возможности в сущее в действительности».[134] Изменение всегда происходит как переход «от чего-то благодаря чему-то и во что-то»:

То, чем вызывается изменение, — это первое движущее; то, что изменяется, — материя; то, во что она изменяется, — форма. Итак, пришлось бы идти в бесконечность, если бы не только медь стала круглой, но и возникло также круглое или медь. Необходимо, следовательно, остановиться.[135]

Если все сущее определено движением, тогда то, что является его arche, как мы уже говорили, должно быть неподвижным и одновременно быть причиной движения. Согласно аргументам Аристотеля, движение никогда не может начаться и остановиться, оно вечно, как вечно время.[136] Если движение вечно, без начала и конца, то невозможно представить никакого первого движения. Такое первое движение должно было бы, в свою очередь, вызываться еще каким-нибудь движением. Это требовало бы движения до всякого движения. Но если бы наличествовало только чувственно воспринимаемое сущее, то невозможно было бы вечное движение и, следовательно, движение вообще. Бесконечную последовательность движения в конечных вещах Аристотель сам исключал, ибо «невозможно ведь, чтобы движущее и движимое другим составляло бесконечный ряд, так как в бесконечном ряду нет первого».[137] Конечные вещи всегда находятся в движении.

2. Движение небосвода, kyklophoria, «не только движет, но и движимо».[138] Поэтому оно не может быть первой причиной движения, а, в свою очередь, предполагает другое движение. А возможно ли, чтобы причиной всего конечно сущего и движения небосвода было нечто движимое, которое само есть причина движения? Нет. Это отрицание оправдывается аристотелевским видением отношения dynamis и energeia. Хотя всякая деятельность предполагает некую возможность, все же превращение возможности в действительность мыслимо только при наличии той предпосылки, что возможность уже существующего действия переводится в действительность. Причина движения, рассуждает далее Аристотель, вследствие этого не может быть сама движимой, ибо признаком любого движения является то, что находится в переходе от возможности к действительности. Быть в движении означает приводиться в движение тем, чего нет у себя самого. Таким образом, движение уже предполагает некий движитель. Движение есть переход из dynamis в energeia.

3. И поскольку есть движимое, то должен быть и принцип сохранения движения, неподвижный двигатель. Этому соответствует, согласно двенадцатой книге «Метафизики», способ бытия nous. Все естественно сущее, по Аристотелю, поскольку оно живет, имеет душу. Души растений отличаются от душ животных, те и другие в свою очередь — от души человека. Человеческая душа отличается умом, nous, тем, «чем душа размышляет».[139] Благодаря ему человек способен познать истину. Познать истинное о сущем означает понять свой eidos. Душа, поскольку она есть nous, в состоянии понять eidos.[140]Nous, т. е. мышление, созерцает сущее не просто в его образе, а в eidos, который действует в этом образе. Это значит, nous видит в воспринимаемом образе медного шара его eidos и познает его как arche движения, которое формирует сущее из возможности в материальный образ и благодаря этому проявляет себя. Nous человека способен к тому, чтобы понять сущее в его целостности, в том, что обосновывает его единство. Поэтому nous в естественной смене возникновения и уничтожения обнаруживает то, что по своей сути представляется чувственно сущим. Nous, в котором сущее проявляется как то, что оно есть, это не мышление человека в собственном смысле, напротив, он — чистый nous, божественное мышление. Человеческий nous благодаря своему «родству» с божественным может стремиться к нему и при определенных условиях может мысленно созерцать (theorem) arche как высшую действительность из всего, что существует. Ибо божественный nous, который по своей ousia есть чистая energeia, есть также просто eidos и как таковой присутствует во всем, что есть. Поэтому божественный nous— единица, которая упорядочивает все остальное сущее. Он есть первый неподвижный двигатель, чистая деятельность, и вместе с тем «основание, на котором покоятся небо и природа».[141]

Уподобление неподвижного двигателя nous сделано с умыслом показать в разуме единое основание всех вещей. Таким образом, он превращается в принцип, в котором все другие принципы и причины имеют свое основание, высшее условие своей деятельности. Тем не менее nous, даже божественный, не творец вещей, напротив, он как бы позволяет (и мы уже говорили это о платоновской идее блага) показать действительным то, что прежде было в возможности. Благодаря nous сущее становится открытым и сохраняется в своем устройстве (taxis), поскольку все движение имеет свою единую причину в нем.

Загрузка...