АНИТ

На рассвете пятнадцатого дня месяца элафеболиона, в архонтство Лахета, двое мужчин молча сидели возле малого храма Артемиды, на расстоянии броска камнем от северо-восточной окраины города. Первым из них был Анит, состоятельный афинский кожевенник. Анит, одетый в белую, отороченную ярко-красной каймой накидку, угрюмо сгорбившись, сидел под крытой колоннадой на белой мраморной скамье. В призрачном свете раннего утра он казался не более чем бесформенным силуэтом. Вторым был Пиррий, любимый и самый преданный из всех пятнадцати рабов Анита. Пиррий, прислонившись к колонне, сидел на корточках на каменном полу, неспешно растирая большую родинку на шее. Он поминутно поднимал глаза и внимательно вглядывался в сгорбленный силуэт на скамье, стараясь угадать мысли и желания по скрещенным или расставленным ногам, по легким движениям плеч, по вздохам. Весь последний час или более того тень почти не двигалась. Но чутье подсказывало Пиррию, что его хозяин погружен в тяжкие раздумья.

Анит и в самом деле был крайне недоволен своим нынешним общественным положением. Этот софист. Хотя верно было то, что проникновенные и точные слова обвинения, выдвинутого против старого софиста, были написаны Ликоном, а само обвинение было произнесено перед судьями Мелетом, провонявшим дешевыми благовониями, все в городе знали, что душой и движущей силой всего дела был именно он, выдающийся гражданин Афин, бывший военачальник во время войны со Спартой, опора новой демократии, возвращенный из изгнания — тот самый, кто сидел сейчас в малом храме, задумчиво расчесывая пальцами смазанную оливковым маслом, но колючую бороду. Он должен быть доволен. Разве не избавил он, Анит, город от самоуверенного червя, который медленно подтачивал устои демократии? Что еще важнее, он сумел свершить личную месть.

Анит пришел сюда и уселся на мраморную скамью задолго до рассвета, погрузился в невеселые размышления и лишь краем глаза видел, как первые лучи восходящего солнца просачиваются сквозь восточную колоннаду, отбрасывая бирюзовые тени на пол и на заднюю стену, покрытую живописным изображением Марафонской битвы. На подносе у ног Анита остался нетронутым завтрак — свежий хлеб, фиги и вино. Рядом на скамье неразвернутым лежал свиток папируса с указаниями управляющему кожевенной мастерской. Единственным, что оживило окружавшую Анита неподвижность, были взмахи изящных крыльев горлицы, залетевшей в малый портик. Она долго бесшумно носилась между колоннами, пока не уселась на матовую мраморную статую Артемиды у южного фасада. Город был погружен в тихий сон. Такой тихий, что Анит слышал, как цикада ползет по известняковому полу храма, слышал шум, производимый ветерком, шевелившим листья в оливковых рощах у северо-восточных ворот. Воздух трепетал, шуршал и смешивался с медленным дыханием Анита, текучим и едва заметным.

В голове застучало. Анит осторожно начал массировать виски, отсутствующим взглядом скользя по теням на полу, потом вскрикнул от резкого приступа боли, пронзившей голову. Очнувшись от этого крика, как от звука кимвала, Пиррий неуклюже вскочил на ноги, едва не запутавшись в своем хитоне.

— Хозяин, прошу тебя, — прошептал он, — позволь помочь тебе. Я знаю, что надо делать.

Честное и беспомощное лицо Пиррия напоминало очищенный плод. Раб склонился над хозяином и принялся растирать Аниту лоб.

Тот тихо застонал и закрыл глаза.

— Ты заботишься обо мне, правда, Пиррий?

— Да, хозяин.

Кожевенник откинулся назад, опершись на локти, и попытался расслабить мышцы.

— Сейчас ты чувствуешь себя лучше, верно?

Анит выпрямился и открыл глаза.

— Благодарю тебя, Пиррий, довольно.

Взмахом руки он отправил раба на прежнее место.

— Сегодня очень тихое утро, хозяин, — произнес полный, присевший на корточки Пиррий. — Прекрасное время для раздумий.

— Эти раздумья причинили мне нескончаемую головную боль, — сказал Анит. Он продолжал растирать виски, стараясь не шевелить головой. Словно издеваясь над его страданиями, в этот месяц зацветал мирт, ежегодное весеннее проклятие Анита. Где-то здесь, недалеко, рос мирт. Не среди кустов и лилий восьмиугольного сада снаружи портика, но где-то неподалеку, разбрасывая свои тошнотворные белые цветы и маслянистые стручки. Из носа потекло, как из источника, глаза покраснели и опухли. «Я принимаю наказание, — сказал себе Анит. — Пусть будет так, пусть будет так».

Помрачнев, он поднял голову и выглянул из портика. Город был все еще погружен в дремоту, узкие улицы — почти безлюдны. В неподвижном и необычайно прозрачном афинском воздухе каждый камень выглядел так четко, словно находился на расстоянии вытянутой руки. В грязных, немощеных улочках, узких даже для одной повозки, он видел ветки, растущие в трещинах оштукатуренных стен ветхих домов. Из домика с плоской крышей и без окон, стоящего на улице Кожевников, выполз какой-то раб и, выбросив на землю рыбьи кости, снова вернулся в свое жалкое жилище. Рядом проснулись два раба, охранявших вход в соседний дом. Они перевернулись с боку на бок в грязи дороги и сели, всхрапывая и зевая, тяжело пробуждаясь от глубокого забытья. Вдалеке, возле внутренней стороны высокой, выстроенной из известняка и кирпича городской стены, молча сидела старуха, рядом с ветхой, полуразрушенной хижиной, которую в спешке и страхе поставили здесь во время войны.

Повсюду зловещие знамения, мысленно сказал себе Анит. В час рассвета он заметил на улице трех рабов. Горлица трижды облетела храм, прежде чем усесться на статую. Богатый кожевенник принялся считать трещины в деревянном потолке над головой, но сбился со счета и начал заново.

Его занятие было прервано тихим шлепаньем сандалий по известняковым плитам пола. Анит обернулся и увидел своего сына, который неуверенно пробирался к нему от противоположного входа в храм. У Продика было опухшее красное лицо, а зеленый, как лягушка, хитон смешно волочился по полу.

— Что все это значит? — закричал молодой человек. — Я потерял страшно много времени, разыскивая тебя. Что ты делаешь здесь, надуваясь от злости, в обществе этой жирной собаки?

— Ты пьян, — сказал Анит, — хотя сейчас так рано, что не открылись даже лавки на рынке.

— Это мое дело. — И Продик плюхнулся на противоположный конец скамьи, сбросил сандалии и начал пожирать хлеб и фиги.

— Ты ешь, как беотиец, — попенял Анит сыну.

Продик злобно взглянул на отца, потом снова принялся за еду. Чавканье и сопение громким эхом отдавалось от задней стены здания. Крошки сыпались на пол. Покончив с едой, Продик встал и извлек из складок хитона свиток папируса. Не удостоив отца даже взглядом, он швырнул папирус на скамью.

— Послание от царя Архона. Доставлено в наш дом до рассвета.

— Секретарь Архона видел тебя пьяным? — спросил Анит и вздохнул: — Впрочем, это не имеет никакого значения.

Он развернул свиток, печать на котором была уже сломана, и прочел послание. Прочтя, скорчил гримасу отвращения, скомкал папирус и бросил на пол.

— Каллий утверждает, что Священный корабль видели вчера у Суния и что судно придет в Пирей завтра поутру. Пишет, что не может больше на законном основании оттягивать казнь старого софиста. — Анит горько рассмеялся. Стало видно, что у него не хватает двух зубов, выбитых спартанским камнем в сражении у Пилоса. — Зачем он все это пишет мне? Весь город уже знает, что корабль возвратился в Пирей. Он, видите ли, не может больше на законном основании оттягивать казнь! Можно подумать, что он шевельнул хотя бы пальцем, чтобы спасти Сократа! Вечно играет в политику, вечно старается угодить обеим сторонам.

Продик продолжал стоять, мрачно сверкая глазами и катая между пальцами семечку фиги. Он уже не казался пьяным, хотя и выпил все отцовское вино, вместо того чтобы макать в него хлеб.

— И за этим ты явился ко мне? — спросил Анит. — Только для того, чтобы доставить смехотворное послание? В следующий раз пошли для этого Пронапа или Харинада. Когда я хочу тебя видеть, ты пропадаешь на много дней, как сквозь землю проваливаешься, но стоит мне захотеть побыть одному, как ты преследуешь и изводишь меня. Оставь меня, Продик. Возвращайся к своим пирушкам и пьяным шлюхам. Видишь, в чаше остался глоток вина, который ты недобрал.

С этими словами Анит пнул стоявшую на полу серебряную чашу. Мелкий сосуд опрокинулся, заскользил по гладкому полу, оставляя за собой тонкий кроваво-красный след, к северному фасаду, перекатился через порог и, громко звякая на каждой ступени, упал на улицу. В портике снова наступила тишина.

«Если бы эта благословенная тишина могла длиться вечно, — подумал Анит. — Если бы я мог остаться один в этой тишине. Я устал говорить и устал слушать, как говорят со мной. Я устал думать».

Анит закрыл глаза и снова принялся массировать свой многострадальный лоб. В это мгновение, словно издеваясь над его желаниями, со стороны рынка донесся неясный гул возни и разговоров массы людей — разносчиков благовоний, крестьян с оливковых плантаций, продавцов пакли и мастеров, изготовляющих светильники, торговцев углем и рыбаков. Все эти люди приводили в порядок свои укрытые на ночь материей прилавки. Менялы, уточнявшие цены, торговцы оловом и зерном, сапожники, бесстыдно скалившие зубы над обувью первого прохожего. Ближе кто-то гнался по улице за свиньей, где-то громко заплакал ребенок. Город Совы пробуждался от сна.

Продик заговорил, все еще стоя напротив отца и вызывающе подбоченившись:

— Каково это, чувствовать свою ответственность за смертный приговор мудрейшему и лучшему гражданину из всех когда-либо рожденных Афинами? Завтра ты станешь навеки знаменитым или по крайней мере важным человеком, каким ты всегда желал быть.

— Оставь меня, Продик, — не открывая глаз, взмолился Анит.

— Каково чувствовать это, отец? Отец! Я бы предпочел, чтобы меня изнасиловал дикий козел!

— Во имя Зевса, оставь меня. Пиррий. Пиррий. — Анит открыл глаза и жестом поманил к себе раба. — Пиррий, выведи отсюда моего сына. Дай ему несколько драхм и отведи на рынок. Пусть развлечется петушиным боем. Уведи его куда-нибудь.

Пиррий, которого Продик однажды заставил проглотить пригоршню червей, сделал шаг по направлению к зеленому хитону и остановился в нерешительности. Беспокойно посмотрел сначала на сына, потом перевел взгляд на отца. Чтобы ублаготворить Анита хотя бы простым движением, протянул руку, заслонившись от яркого солнца, лучи которого уже давно мощным потоком лились в храм, освещая гладкий известняковый пол.

— Я с наслаждением покину тебя, — сказал Продик отцу, — даже не получив твоих грязных денег. Но сначала я хочу, чтобы ты кое-что узнал о человеке, которого осудил на смерть.

Анит вздохнул, и от этого вздоха хитон сам собой расправился на солидном животе стареющего кожевенника.

— Я достаточно неплохо знаю твоего самозваного мудреца, — тихо сказал он, стараясь без лишней надобности не двигать головой, — и знаю, что сегодня он так же опасен, как и двадцать пять лет назад, когда тебя еще не было на свете. Он — возмутитель спокойствия и подстрекатель толпы.

— Ты о нем мало знаешь. Я расскажу тебе о нем, но только лишь потому, что этого требует от меня Критон. Сократ нарисовал на стене своей тюрьмы историю человеческой души. Углем. Я видел эту историю. Там тридцать девять рисунков, каждый из них сделан за одну ночь, а все вместе — за те тридцать девять ночей, что он провел в этой вонючей дыре, ожидая, когда вы заставите его выпить отвар болиголова.

— Вижу, что могу удержать тебя от общения с ним, когда он находится в тюрьме, не больше, чем тогда, когда он жил в городе, — тяжко вздохнул Анит.

— Тюремщик пускает к нему любого, кто хочет его видеть, — с вызовом произнес Продик.

Мысленно Анит отметил, что надо поговорить с Одиннадцатью относительно охраны тюрьмы.

— Расскажи, что ты видел на стенах его узилища, — сказал он, снова закрыв глаза и решив не осложнять дело новыми оскорблениями, спокойно дождавшись, когда его сын наконец исчезнет.

— Я расскажу, но ты все равно ничего не поймешь. Сократ выразил рисунками то, что не позволяет ему выразить словами врожденная скромность. Рисунками он выразил свою сокровенную сущность и сущность всех нас. На полу его комнаты изображены боги, города, корабли с людьми, битвы и любовные дела, славные подвиги. Дикая пляска линий есть Хаос, источник зарождения мира. Смеющийся Гефест раскалывает своим бронзовым топором голову Зевса, чтобы выпустить на свет Афину. Глаза ее сияют, копье готово разить неприятеля. Наша Афина, богиня нашего города. — В этом месте Продик ненадолго прервал рассказ и прострелил отца взглядом, полным отвращения. — И ты можешь думать, что хотя бы одно из ваших вздорных обвинений внушено вам божественным промыслом! На других рисунках Прометей смешивает землю со своими слезами, чтобы вылепить первого человека. Потом следуют изображения великих веков — Золотого, когда люди были счастливы и праздны и умирали так, словно соскальзывали в счастливый сон; Серебряного, когда люди стали боязливыми крестьянами, послушными своим матерям, как трусливые овцы; Бронзового, превратившего людей в воинов, которые только тем и занимались, что резали друг другу глотки. И вот, наконец, наступает Железный век. Люди не почитают ни клятвы, ни справедливость, ни доблесть. Поджарые моряки Коринфа основывают город в Сиракузах; прекрасные женщины соблазняют мужчин на берегах рек; едва прикрывающие свою наготу девы нежатся в тени платанов; исполинские храмы возносятся над оливковыми рощами в Геле, Метапонте, Сибарисе, Селине и других местах, которые я не узнал. Корабли везут олово и серебро из Испании, ваятели высекают прекрасные статуи из белого мрамора. Начало Великой пелопоннесской войны и немилосердное поражение в ней афинян.

Несколько граждан прошли мимо восьмиугольного сада возле портика, видимо, направляясь на рынок. Помолчав, молодой человек в зеленом хитоне проводил их взглядом, а потом посмотрел на юго-запад. Только сейчас в лучах солнца засиял большой храм на Акрополе, на расстоянии он казался полосатой белой жемчужиной, возвышавшейся над крышами домов города.

— Ты все еще слушаешь меня? — спросил Продик. — Все это, поразительное по своей красоте, покоится на плитах пола, глядя на то, что расположено на потолке. Да, на потолке, где он, встав на плечи друга, чтобы дотянуться, живописал души. Точнее, великую человеческую душу, из которой истекают и в которую возвращаются все малые души. Вся картина напоминает миртовое дерево, которое цветет и парит над каждым мельчайшим и мимолетнейшим эпизодом земного существования. В листве мирта содержится абсолютное добро, абсолютная добродетель, абсолютная красота, абсолютная истина. Время развертывается постепенно, и мирт иногда посылает тонкий побег на стену, чтобы коснуться смертной плоти и вернуться назад, в бессмертие. Эти нежные ростки суть единичные души отдельных людей. Но не может обладать познанием смертная плоть. События человеческой истории сменяют друг друга на полу, но с миртовым деревом бессмертия на потолке не происходит почти никаких изменений. Оно лишь тихо колышется, словно подхваченное ветром Элизия. Оно лучится, охватывает и поет, как тихая нежная свирель.

Анит чихнул, и голова его непроизвольно дернулась. Что за странные слова слышит он из уст своего потасканного сына? Он был потрясен внезапным красноречием сына не меньше, чем описанием рисунков узника. Положение оказалось еще хуже, чем он предполагал. Продик не только таскался со старым софистом по грязным улицам. Он оказался под сильным влиянием его проповеди.

— Позволь мне кое о чем спросить тебя, — сказал Продик. — Ты веришь во что-нибудь?

— Я верю в демократию.

— В демократию! В демократию? Убийство величайшего мыслителя нашего города ты называешь демократией? Нет, вы убиваете не просто человека. Вы убиваете мир.

Анит снизу вверх взглянул на сына, который был выше его самого на полголовы. Налитые кровью глаза кожевенника странным образом видели сейчас перед собой не двадцатитрехлетнего юношу, но шестилетнего мальчика с собачкой, который повсюду следовал за отцом. Вспомнился один день. Было это до Сицилийской катастрофы, до осады. Лето. Он, Пасиклея и Продик отправились в Пирей, чтобы спастись от дикой городской жары. Рабы остались дома. Вдали от порта им удалось отыскать тихую бухточку, откуда были видны лишь мачты нескольких кораблей. Пасиклея начала готовить еду под платаном, а Анит с сыном, раздевшись догола, нырнули в воду бухты, чтобы поплавать. Продик заразительно смеялся, радуясь прохладе, а потом ударился головой о палубу затонувшего корабля и пошел ко дну. Океан застыл, словно окаменев. Анит, завывая, как раненый зверь, вынес сына из окаменевшего моря на берег. Не осознавая, что делает, он унес ребенка на холм и стал баюкать его на руках, целуя посиневшие щеки. Прошла целая вечность, прежде чем произошло чудо — Продик открыл глаза. Он взглянул в лицо отца и едва слышно прошептал: «Отец, ты не сердишься на меня?» В тот миг, и это навсегда запечатлелось в мозгу Анита, над гаванью зазвучала печальная мелодия кифары. Куда ушло то время? Где тот мальчик, которого он когда-то называл сыном?

Продик закончил говорить. Собравшись уйти, он надел сандалии, поправил смятый хитон и бросил обол туда, где сидел Пиррий.

Анит почувствовал себя опустошенным. Слабость поразила его члены. Он медленно, с трудом встал и потянулся к сыну. Глаза его увлажнились, но это, наверное, от цветущего мирта.

— Посиди со мной, — тихо произнес он. — Твоя мать и я хотим поехать в Эгину в следующем месяце. Нам надо отдохнуть и отвлечься. Ты поедешь с нами? — Он отвернулся. — В Эгине хорошее вино.

— Я занят, — ответил Продик. — К тому же завтра кончится мир.

— Посиди со мной, сын, — умоляюще произнес Анит. — Прошу тебя. Ведь я твой отец. Разве я ничему не научил тебя?

Голова кожевенника раскалывалась, но он перестал обращать внимание на боль.

На мгновение Продик заколебался, словно что-то вспомнив, но потом мышцы его напряглись и окаменели, губы снова стали жесткими.

— Да, ты научил меня, — сказал он. — Научил пить вино и таскаться к шлюхам.

— Неужели ты не понимаешь, что сотворил с тобой этот старик? — закричал Анит, чувствуя, как от боли лопается голова. — Ему наплевать на тебя. Он тебя использует!

— Он замышляет побег, — сказал Продик. — И я помогу ему.

Не сказав больше ни слова, юноша покинул храм через ворота южного придела. Кожевенник без сил буквально повалился на белую мраморную скамью, на которую легли теперь синие тени, и закрыл лицо руками.

Он не поднял головы, когда щербатая, но смазливая молодая рабыня, проходившая мимо храма с двумя детьми, вдруг остановилась, увидев внутри раба Анита.

— Пиррий, — удивленно шепнула она. — Что ты здесь делаешь?

Пиррий, услышав эти слова, пришел в сильное волнение. Он обернулся и, страдальчески сморщив лицо, приложил палец к жирным губам. Она некоторое время постояла, с вожделением поглядывая на Пиррия сквозь узорчатые колонны, а потом направилась дальше по своим делам.

— Не Ифигения ли окликнула тебя сейчас с улицы? — спросил Анит, не поднимая глаз.

— Что ты сказал, хозяин?

— Я говорю о молодой женщине, которая только что окликнула тебя с улицы.

Пиррий заколебался.

— Да. Но это ничего не значит, хозяин. Она не создаст никаких трудностей. Прошу прощения за то, что она обеспокоила тебя.

— Она приходит в мой дом уже шесть месяцев. Она делает тебя счастливым?

Лицо раба сморщилось от непривычного раздумья.

— Счастливым? Иногда, когда не кричит на меня, как сумасшедшая. — Пиррий смущенно улыбнулся.

Раб склонился над Анитом и принялся массировать его плечи, собирая кожу в складки и отпуская ее.

— Твой сын слишком занят собой, — тихо произнес Пиррий.

Не поднимая головы, Анит сомкнул пальцы на шее раба — не слишком грубо, но твердо — и произнес:

— Пиррий, ты знаешь, что очень дорог мне, но никогда не говори дурно о моем сыне. Никогда. Ты понял меня?

— Я не хотел сказать ничего дурного, хозяин, — дрожа, залепетал Пиррий.

В портике внезапно стало темно, озера света на полу мгновенно испарились.

— Великий Аполлон! — воскликнул раб. — Тучи в такое время года?

Действительно, в небе, закрыв солнце, повисла черная, каменисто-массивная туча. Вдали исчез большой храм, словно его никогда не было. Крыши домов превратились в черные куски камня. На задней стене храма в темноте растворились гарцующие лошади и пешие воины, герои фрески, изображавшей Марафонскую битву. Кожевенник уставился на исчезающие во мраке фигуры, и ему показалось, что и сам он сейчас исчезнет, уйдя в страшное небытие. Он содрогнулся. Сунув руку под накидку, он ощутил биение своего сердца.

— О, священная Артемида, — прошептал он серой статуе снаружи храма, — великая богиня охоты и разрушения, пошли мне процветание, ведь я всегда почитал тебя.

Некоторое время Анит смотрел на статую, потом опустил глаза долу.

— Я хочу видеть Сократа, — произнес он наконец.

Пиррий улыбнулся:

— Ты хочешь предотвратить его бегство?

Анит, прищурившись в тусклом свете, написал что-то на куске папируса и быстро запечатал письмо печатью из сардоникса, вделанного в перстень.

— Прошу тебя, отнеси это Ксантию, одному из Одиннадцати. Ты найдешь его в Притании, после того как закроют рынок. Я потребовал, чтобы Сократа доставили в мое жилище до исхода сегодняшнего дня. Я буду ждать его в кожевенной мастерской. Ксантий знает, как все устроить. После этого возвращайся домой и скажи Пасиклее, чтобы не ждала меня раньше ужина.

— Все будет сделано, как ты желаешь, хозяин. Ты можешь доверять мне во всем.

Пиррий взял папирус и энергично потряс ногой, онемевшей от долгого сидения на каменном полу.

Загрузка...