Важнейший этап идейного развития Достоевского связан с кружком петрашевцев. Здесь определились его взгляды социалиста-утописта, убежденность в необходимости коренных изменений общественного строя России. Достоевский не только читал на собраниях кружка письмо Белинского к Гоголю, но как вспоминал позднее — «в последний год жизни критика, страстно принял… все учение его». Идея создания тайной типографии для печатания и распространения революционно-пропагандистской литературы также поддерживалась Достоевским. Следственная комиссия по делу петрашевцев отнесла писателя к числу наиболее опасных преступников. Пребывание Достоевского среди петрашевцев — не только кульминация его революционных настроений, но и пора значительных эстетических впечатлений, прежде Всего музыкальных. Этим он был обязан сближению с кружком Дурова-Пальма-Плещеева, который со второй половины 1848 года явился самостоятельным ответвлением кружка петрашевцев. В показаниях следственной комиссии Пальм, Дуров и другие участники и посетители кружка, естественно, преуменьшали политическое значение собраний, подчеркивая, что вечера были чисто артистическими. Особенно настойчиво поддерживал эту версию Достоевский.
«Скоро наши сходки обратились в литературные вечера, к которым примешивалась и музыка… Вечера эти пребывали чисто литературно-музыкальными, приятельскими, короткими… Я припоминаю, что в начале, когда еще не было вечеров у Дурова, когда они были только в проекте и только рассуждалось об их установлении, я и Дуров, как первые… согласившиеся на эти вечера, имели случай неоднократно повторить, что вечера устанавливаются с литературно-музыкальною целью, и что другой какой цели, тайной, подразумеваемой — не было, нет и не будет. Приглашались в это собрание другие, открыто, прямо, без всякого соблазна… всякому сказано было (и не один раз даже), что общество чисто литературно-музыкальное и только литературно-музыкальное». Согласно показаниям Достоевского, предложения политического характера, делавшиеся некоторыми посетителями, не встречали поддержки, так как большинство интересовалось только художественной стороной. Так слова Момбели, предложившего сблизиться, сплотиться не только не нашли отголоска, но были прерваны и заглушены звуками музыки. По словам Достоевского, «Кашевский и Щелков, вполне равнодушные ко всему, что выходит из их артистического круга, чтобы замять дело, сели за свои инструменты».[77]
Достоевский и другие петрашевцы подчеркивали главенство музыкального элемента на этих вечерах. Так, Момбели утверждал, что на них «продолжали заниматься литературой и музыкой». Вечера эти характеризовались «введением изящной словесности и музыки»… «Большая часть вечеров всегда посвящалась музыке и пению».[78] То же утверждал в показаниях и П. Ф. Львов.
Однако следственная комиссия пришла к выводу, что вечера, начавшиеся как литературно-музыкальные, превратились в политические. Чтение Достоевским письма Белинского к Гоголю состоялось именно на одном из таких собраний. Несомненно, что выводы следственной комиссии были ближе к истине. Но в данном случае нас интересует и та сторона деятельности кружка, которую подчеркивали обвиняемые. Вечера организовывались в складчину — каждый из посетителей вносил по 3 рубля в месяц. Часть суммы расходовалась на прокат фортепиано.[79] Среди участников, помимо Ф. и М. Достоевских, братьев Ламанских, Плещеева и др., были два музыканта — пианист Николай Адамович Кашевский и виолончелист Алексей Дмитриевич Щелков. Они были организаторами и основными исполнителями на этих концертах. Щелков жил вместе с Пальмом и Дуровым на одной квартире.
По свидетельству Пальма, у него «бывали музыкальные вечера раз восемь… Кашевский играл на фортепиано, Щелков на виолончели… толковали о литературе и искусстве».[80] Конечно, помимо этих основных исполнителей, выступали и другие — певцы, а также инструменталисты-любители. В автобиографическом романе «Алексей Слободин» Пальм следующим образом характеризует времяпрепровождение хозяев и гостей, обстановку, господствовавшую в кружке:[81] «Часто раздавались звуки скрипки, виолончели, фортепиано — экзерциции какого-нибудь юного таланта, еще неизвестного, но обладающего задатками громадной будущности. Пение слышалось постоянно, потому что жильцы были горячие поклонники Рубини, Виардо и Тамбурини, сводивших тогда с ума всю петербургскую публику. В одной комнате набрасывались на бумагу бойкие эскизы больших картин или меткие карикатуры на приятелей и на лиц, почему-либо известных всему Петербургу; в другой дописывалась повесть, фельетон или сканировались звучные строфы новоиспеченного стихотворения… И все это тут же сообщалось на всеобщее обсуждение… Кодексом, разрешавшим все споры и недоразумения, были статьи одного знаменитого критика, ставшего тогда во главе литературного движения, которое Москва называла «западничеством», а беззубые петербургские противники окрестили (очень, впрочем, удачно) «натуральной школой».[82]
«Знаменитый критик», конечно, Белинский, а беззубый противник его — Ф. Булгарин.
«Здесь всегда можно было добыть новую книгу, наделавшую много шума в читающем мире, найти свежий номер любимого журнала, даже всегда открытое фортепиано — что имело значительную долю привлекательности».[83] Любопытна характеристика посетителей: «толпа молодежи… студенты, офицеры, учителя, художники, музыканты, медики, юные чиновники… В квартире у наших друзей появлялись иногда весьма известные и виднопоставленные люди, отнюдь не причислявшие себя к поколению тогдашней молодежи. Да, боже мой, кто там не перебывал! Блистательно начавший литератор, самородок — певец или скрипач, всесветный странствователь, изнывавший в петербургском бездействии, знаменитый композитор, вернувшийся из цветущей Андалузии к родным сугробам… Ведь что-нибудь да тянуло же их заглянуть в скромную холостую квартирку, к людям незначительным… совершенно безвестным… Тут, в этой маленькой квартирке личные интересы стушевывались, исчезали в широких симпатиях к науке и искусству; притом здесь не было кружковой замкнутости, всегда почти страдающей односторонностью и нетерпимостью».[84]
Конечно, «знаменитый композитор, вернувшийся из Андалузии», это Глинка, длительное время проживший в Испании.
Описывая вечер, на котором присутствовал, окруженный группой людей, «бородатый гость с огромным лбом», то есть Петрашевский, Пальм не забыл упомянуть, что. «B другой комнате составился кружок около одного пианиста, исполнявшего с замечательным смыслом и вкусом шопеновские вещи, потом заставили спеть что-то Морица [Пальма], потом затянули хоровую».[85]
Пианист этот — А. Рубинштейн, знавший Пальма, посещавший собрания Петрашевского, а быть может, и вечера Дурова.[86]
У нас нет точных сведений о репертуаре музыкальных вечеров Пальма-Дурова, на которых бывал Достоевский. А. Милюков писал в воспоминаниях: «У нас бывала по вечерам и музыка. Последний вечер наш закончился тем, что один даровитый пианист Кашевский сыграл на рояле увертюру из «Вильгельма Телля» Россини».[87] Пальм в своем романе упоминает о Глинке и Шопене. Эти скупые сведения можно отчасти пополнить.
Одним из наиболее даровитых музыкантов в кружке Петрашевского был Н. А. Кашевский. В. Межевич характеризовал его следующим образом: «Кашевский, наш соотечественник, молодой человек, с огромным музыкальным дарованием, которое обещает в нем со временем отличного виртуоза. Недавно окончив курс в Московском университете, он предпринял музыкальное путешествие в южную Россию, давал концерты в Киеве, в Одессе, В Таганроге… Мы слышали игру его, которая отличается выразительностью, чувством и беглостью удивительною. Г-н Кашевский любит свое искусство, как истинный художник».[88] Страстный поклонник Глинки, он Отозвался на московскую постановку «Ивана Сусанина» восторженной рецензией и сочинил на темы оперы большую фантазию для фортепиано, которую с успехом исполнял во время концертных поездок, в частности в Одессе.
Из рецензии П. Шаликова узнаем о программах Кашевского, исполнявшихся в Одессе. Это были «увертюра из «Вильгельма Телля», переделанная Листом и достойно великого художника на его инструменте игранная Кашевским… Два ноктюрна глубокого Мелодиями Шопена, игранные, как было замечено, пламенным ценителем его… Большая фантазия на отечественную оперу [ «Иван Сусанин»], сочиненная и сыгранная нашим концертантом, подает несомненную надежду на особенные успехи его в отечественной музыке».[89]
В другом концерте Кашевский исполнял рондо Пиксиса «Три колокольчика» и собственную фантазию на цыганскую песню «Ты не поверишь, как ты мила».[90] Вероятно, Н. Кашевский играл на вечерах и другие свои произведения, в частности, вальс «Песнь птиц», вызвавший восхищение В. Межевича. Судьба не дала Н. Кашевскому возможности посвятить себя музыке — он стал чиновником и пианизму уделял только свободные от службы часы.
Искусство занимало большое место в духовной жизни петрашевцев. В программной статье «Проект учреждения книжного склада с библиотекой и типографией» С. Баласогло определил искусство как «выражение мысли живого человеческого мира». По словам Баласогло, то, что создано Пушкиным, Гоголем, Брюлловым, Глинкой и Даргомыжским, превосходит творения их западных современников. Но великие творения требуют достойного истолкования, а дать его могут только критики, находящиеся на той же духовной высоте, что и художники. «Картину Брюллова может судить только Брюллов или ему равные; самая полная биография Бетховена, преусердно настроченная даже немецким критиком по ремеслу… не дает ни малейшего понятия о Бетховене, если читатель не набредет случайно либо на «Последний квартет Бетховена», либо на «Бал», либо на «Себастьян Бах», статьи кн. Одоевского».[91]
Много внимания общественной роли искусства уделял Петрашевский. В «Карманном словаре иностранных слов» (вып. 2), составленном Петрашевским и пропагандировавшем идеи социализма, нашлось место и для музыки. К сожалению, основные музыкальные статьи должны были войти в специальное приложение, не попавшее в печать. Однако помещенная в словаре большая статья «Оратория» дает отчетливое представление о взглядах составителя. «Ни одно искусство неспособно в такой мере выразить «идею бесконечного», как музыка. Поэтому во все времена человек, обращаясь к «божеству», к «идее вселенной», к «бесконечному», не мог обойтись без музыки». Сферы ее выражения безграничны — она запечатлевает «в звуках тайны души человеческой, следовательно, все движения этой души во всевозможных положениях, отношениях и встречах с природою и людьми, от первого поцелуя девушки, от сорванной розы… до завываний фурий, увлекающих Орфея, до умилительного прощания с жизнью Вебера… везде виден человек с его индивидуальными стремлениями, его личным воззрением на жизнь, с ее радостями и скорбями, пламенными привязанностями, заветными надеждами». Музыка охватывает все явления жизни — от мелких до самых больших. «Человек не только в лирических своих порывах, но и поставленный среди общества участником общечеловеческой драмы, как звено единой цепи существ ему подобных, как одна нота великого аккорда — человечества, понятен композитору, как и поэту-писателю: мы знакомы с Дон-Жуаном, с Ромео и Юлией, с Вильгельмом Теллем, с Семирамидой, с Отелло, с Люцией (Лючией ди Ламмермур. — А. Г.) не только по Шекспиру, Вольтеру, Шиллеру, Вальтер Скотту, но и по Беллини, Моцарту, Россини». Музыке подвластны и те «громадные феномены, те знамения мировой жизни, в которых человек исчезает, как
атом в бездне пространства… феномены страшной космической драмы».[92] И поэтому, на взгляд Петрашевского, музыка Баха более властно и глубоко может передать трагедию человека и человечества, чем полотна художника. Из этой статьи видно, что для Петрашевского музыка не праздная забава, не развлечение, а искусство, с необычайной силой воплощающее темы личные и общественные.
Однако далеко не все петрашевцы рассматривали музыку как искусство, способное отражать большие явления действительности. Некоторые, например С. Дуров, следовали романтическим представлениям о музыке как языке чувства, недоступного разуму. В одном двустишии (1846) он писал:
Музыка — то же, что вздох, излетевший внезапно из сердца.
Многое чувствуешь в нем, но понятного мало рассудку.[93]
Достоевский, также подходивший к музыке в эту пору с романтических позиций, все же не мог бы. повторить эту формулу. Для него музыка была выражением личных чувств и переживаний и вместе с тем чем-то неизмеримо большим и глубоким.