ПРОФЕССОРОМ В ХЕЛЬСИНКИ

Мысль об учреждении в единственном университете Финляндии профессорской кафедры финского языка возникла еще в 1820-е гг., но тогда это не могло быть осуществлено. Бюрократия уже тогда бы­ла централизованной, на университетские перемены требовалось высочайшее соизволение Петербурга. С большим трудом удалось до­биться в 1828 г. разрешения на открытие должности лектора (препо­давателя) финского языка, но еще не профессуры.

В связи с 200-летним юбилеем Александровского университета властям было подано специальное ходатайство о профессорской кафедре, и в этом случае имелся в виду уже конкретно Элиас Лён­нрот, достойный ее занять. В последующие годы такая идея выдви­галась все настойчивее, друзья убеждали самого Лённрота быть го­товым занять кафедру и не принимать иных решений о смене вра­чебной профессии. Но власти отнюдь не торопились, и неопреде­ленность создавала для Лённрота большие неудобства. В феврале 1843 г. Ф. Ю. Раббе писал ему, чтобы он все-таки не спешил с поды­скиванием места священника или лицейского преподавателя, — ра­но или поздно университетская кафедра финского языка все равно будет создана, и, как писал Раббе, «ты имеешь на нее бесспорное право».

Дело, однако, не на шутку затягивалось, и не только из-за петер­бургской, но и финляндской бюрократии, которая тоже не была за­интересована в развитии финской национальной культуры. Уже на начальном этапе, когда вопрос о профессуре был поставлен на голо­сование в университетской консистории (ученом совете), большин­ство ее членов проголосовало против. Можно понять реакцию Лён­нрота — ведь это касалось не только его лично, но и самого дела, ко­торому он себя посвятил. В письме от 12 мая 1843 г. он писал докто­ру Раббе: «Вся эта канитель с профессурой была сущей чепухой и по­тому позорно провалилась, как ты сообщаешь в своем письме. Уж, верно, финскому языку и в самом деле лучше остаться пока в поло­жении гонимого, вызывающего сочувствие и жалость, чем быть вдруг возвышенным в свои права и утвержденным в своем достоинстве. Ведь в этом мире со многим происходило точно так же — даже с хри­стианством. Лишения по меньшей мере закаляют и питают надежду, а богатство развращает и вселяет страх».

Когда Лённроту был предоставлен в 1844 г. пятилетний отпуск для экспедиционных и составительско-филологических работ, вновь возник вопрос о том, что настоящее его место было в университете. Об этом писал Снельман в «Сайме» (его самого тоже упорно не допу­скали к университетской кафедре). Такого же мнения был Кастрен. Между прочим, по мере его научно-исследовательских успехов он тоже стал считаться одним из возможных кандидатов на профессор­скую должность. Но сам Кастрен имел в виду прежде всего Лённро­та, когда писал доктору Раббе в 1847 г.: «Будет вечным позором для Финляндии, если этому человеку так и позволят закончить свою жизнь отставным окружным врачом. Лично я скорее предпочту быть нищим торпарем, чем соглашусь занять кафедру, по праву принадле­жащую Лённроту».

Но с приближением европейских революций 1848 г. власти осто­рожничали пуще прежнего — профессорская должность по финско­му языку превратилась чуть ли не в политическую проблему. Когда к графу А. Армфельту, тогдашнему статс-секретарю по финляндским делам в Петербурге, обратились летом 1848 г. с ходатайством о содей­ствии, ответом было, что «сейчас не время» для подобных ходатайств.

Тем не менее вопрос с профессурой, как это ни парадоксально, решился довольно-таки неожиданно и при необычайных обстоя­тельствах. Должность профессора финского языка была санкциони­рована в апреле 1850 г. одновременно с введением жесточайшего цензурного устава, запрещавшего издавать на этом же языке все, кроме церковных книг. В действиях властей вроде бы не было ника­кой логики. Но угадывался все же хитрый расчет: как писал Лённро­ту Ю. А. Тёрнгрен, «горькую пилюлю» цензурного устава хотели «подсластить» профессорской вакансией. Между тем сама атмосфера в университете с устрожением политического надзора представля­лась Тёрнгрену крайне нездоровой, он даже советовал в письме Лён­нроту не соглашаться с предложением о профессуре, поскольку в но­вой должности он мог стать лицом поднадзорным.

Для скептицизма политического характера были основания. Уже при учреждении профессорской вакансии по финскому языку не обошлось без явной дискриминации: если остальные профессора пользовались все-таки известной академической независимостью (по университетскому уставу их можно было увольнять только после открытого судебного разбирательства), то новый профессор подоб­ной привилегии не имел, его могли уволить в приказном порядке. Кроме того, и жалования ему полагалось вдвое меньше, чем другим профессорам.

Но вакансию все же нужно было заполнять — нельзя было упус­кать шанс, который мог и не повториться. Достойных кандидатов, как уже говорилось, было двое: Лённрот и Кастрен. К ним и обрати­лись с письмами друзья. К тому времени, однако, в жизни Лённрота произошла перемена, побудившая его настоять на том, чтобы кафед­ру финского языка занял Кастрен.

В июле 1849 г. Лённрот женился, началась его семейная жизнь, которую он был намерен вести в Каяни. Тогда же закончился его пя­тилетний служебный отпуск, и он вновь приступил к исполнению обязанностей окружного врача. Лённрот построил в Каяни для се­мьи приличный дом, — вернее, строительством и планировкой дома занималась больше его молодая и энергичная жена, приготовившая и чертежи. Если раньше друзья слегка шутили над Лённротом, считая его безнадежным холостяком, которому жену заменяет беспрестан­ная работа, то теперь Лённрот всерьез взялся за устройство семейно­го гнезда. Были заботы и радости, вскоре родились первые дети. В Каяни Лённрот намерен был пока обосноваться прочно, он устал от неопределенности своего положения. К тому же он еще до этого успел дать согласие быть редактором оулуской финноязычной газеты («Оулун вийккосаномат»), и это тоже привязывало его к Каяни.

Кроме этих привязок, и сама профессура давала повод для раз­мышлений. Лённрот хорошо знал Кастрена и как человека, и как многообещающего лингвиста-исследователя. Лённрот давал себе от­чет в том, что должность профессора финского языка ко многому обязывала именно в научно-филологическом отношении. И он готов был признать, что Кастрен в этом смысле более соответствовал зада­че. Несмотря на свою молодость, Кастрен (он был на одиннадцать лет моложе Лённрота) имел преимущество, ибо являлся лингвистом по своей основной специальности. Лённрот много занимался сло­варной работой, собирал языковые материалы, но профессиональ­ным лингвистом в широком смысле слова он все-таки не мог себя считать. В условиях провинциального Каяни невозможно было сколько-нибудь основательно и систематически следить за развити­ем современного языкознания, особенно в теоретическом плане, — для этого не было ни времени, ни фундаментальной библиотеки. По­этому не следует удивляться тому, что некоторые суждения Лённро­та о языке (в частности, предлагавшиеся им этимологии) казались последующим исследователям «доморощенными» и «дилетантски­ми», как об этом упоминает А. Анттила. Надо учитывать и то, что Лённроту, приближавшемуся по возрасту к пятидесяти годам, не очень с руки было начинать все чуть ли не с начала и углубляться в лингвистическую теорию. Словом, Кастрена он считал более подхо­дящей кандидатурой в профессора.

Но и у Кастрена были свои сомнения. Он был специалистом по сравнительному изучению финно-угорских языков и ряда языков Сибири, однако привык писать и говорить больше по-шведски, а практическим финским языком владел для преподавательских целей недостаточно. Лённрот успокаивал его тем, что при его способностях он быстро освоится с практическим языком. Кастрен же считал, что Лённрот как природный финн и языковед-практик был бы более по­лезным наставником студентов, из которых готовили в основном священников и государственных чиновников, — именно для них и нужен был практический финский язык.

В должность профессора финского языка Кастрен вступил в на­чале 1851 г., и в истории финно-угорской филологии это была важ­ная веха. Не случайно именем Кастрена и сейчас называется филоло­гический факультет Хельсинкского университета. К сожалению, Кастрен тогда был уже очень болен, силы его были на исходе. 7 мая 1852 г. в возрасте тридцати девяти лет Кастрен умер. Его научные заслуги по­лучили мировое признание, он по праву считается одним из основате­лей финно-угорского языкознания.

После кончины Кастрена надежды вновь были прикованы к Лён­нроту. Друзья настойчиво убеждали его, опасаясь, что если не най­дется достойной кандидатуры, должность профессора финского язы­ка вообще может быть упразднена. С письмом к Лённроту обратился ректор университета, а также саво-карельское студенческое земляче­ство, после чего медлить было уже нельзя.

Для Лённрота началась хлопотная пора вступления в профессор­скую должность с выполнением разного рода формальностей. В свое время он не прошел докторских промоций по философскому фа­культету, и теперь ему предстояла срочная подготовка докторской диссертации и ее публичная защита. Все это Лённрот должен был проделать наряду со своими врачебными обязанностями в Каяни. Темой диссертации он избрал вепсский язык, использовав собран­ные полевые материалы прежних экспедиций. Защита состоялась 14 мая 1853 г.; с некоторыми проволочками Лённрот был утвержден в должности профессора. В январе 1854 г., в сильные морозы, Лённрот с семьей переехал из Каяни в Хельсинки.

По тогдашней традиции при вступлении в должность профессору полагалось выступить с первой показательной публичной лекцией, которую Лённрот прочитал 14 февраля 1854 г. (еще на шведском язы­ке). Она касалась родственных связей между финским, эстонским и саамским языками. Лекция была опубликована в газете «Литературблад» и дала повод для разных суждений. Пристрастных специали­стов-языковедов она не поразила теоретической новизной, но зато студенты бурно приветствовали само восхождение Лённрота на уни­верситетскую кафедру, причем именно на кафедру финского языка. В тех условиях этот энтузиазм был вполне понятен и объясним. Для студентов это была победа, доставшаяся в результате немалых уси­лий. Еще в 1847 г. Лённрота выдвинули в почетные доктора Хель­синкского университета, но тогда нашлись противники, в числе ко­торых был даже Ю. Г. Линеен, и предложение не прошло. Как это не­редко бывает, Лённрот должен был вначале получить признание за рубежом, чтобы наиболее упрямые головы признали его на родине. Кстати, еще в апреле 1850 г. Лённрот был избран членом Берлинской академии наук, затем и других зарубежных академий.

А для юных и независимых студентов вступление Лённрота в профессорскую должность стало настоящим праздником. После упомянутой публичной лекции, во второй половине дня, более двухсот студентов вместе с академическим хором направились к жилищу Лённрота, чтобы тепло поздравить его восторженными криками и песнопениями, в том числе исполнением патриотиче­ского гимна «Наш край» на слова Рунеберга. Лённрота они застали возле дома на лыжах — от этой давней привычки он не мог отказать­ся и в Хельсинки. Лённрот выслушал приветствия, поблагодарил студентов и продолжил прогулку, хотя студенты ожидали, что он присоединится к ним для дальнейших празднеств в здании универ­ситета. В один из последующих дней Лённроту все же не удалось из­бежать торжественного приема, на котором, кроме него, чествова­ли еще и Ф. Сигнеуса, одновременно с ним утвержденного профес­сором эстетики. Оба виновника торжества были по традиции уса­жены в «золотые кресла», и их с приветственными возгласами об­несли вокруг зала.

В Хельсинки в жизни Лённрота многое изменилось. Профессор­ская должность предполагала участие в разного рода культурных ор­ганизациях и событиях, она требовала публичных выступлений. И официальная публичная жизнь началась для Лённрота весьма ско­ро, он должен был привыкнуть к ней. В бытность в Каяни он этого не знал, был менее заметной фигурой, занимался своими рукописями и книгами.

В Хельсинки он читал лекции студентам, был членом универси­тетской консистории, выступал на защитах диссертаций, наносил визиты начальству по всем правилам этикета, одетый в профессор­ский мундир. Бывший воспитанник Лённрота, К. В. Тёрнгрен, встретившись с ним в Хельсинки, писал своему приемному отцу: «Забавный вид был у Лённрота в мундире с золотыми позументами; похоже, проканцлеру Норденстаму, которому он нанес визит, еще никогда не доводилось видеть посетителя, менее подходящего для вицмундира».

Но дело было не только в визитах. В своем новом положении Лён­нрот оказывался в центре культурно-политической жизни, должен был активнее участвовать в ней, иметь на многие вопросы свою точ­ку зрения и публично ее высказывать. Почти сразу же его избрали председателем Общества финской литературы и Академического студенческого объединения, в 1855 г. он возглавил финское научное общество (предтечу Академии наук Финляндии). В 1859 г. Лённрот был избран почетным членом Венгерской академии наук и амери­канского этнографического общества.

Авторитет Лённрота возрастал, к его мнению прислушивались. В Финляндии усиливались споры по национально-культурным вопро­сам, обострялась борьба за финские школы, а вместе с тем намеча­лось расслоение в студенческой среде на национальной почве, по­скольку в университете учились и финны, и шведы. На все это Лён­нрот должен был как-то реагировать, что отразилось в его публичных выступлениях.


Автограф первой лекции Э. Лённрота на финском языке

Поначалу Лённрот читал лекции на шведском языке. Это объяс­нялось двумя причинами. Во-первых, даже студенты-финны не были вполне подготовлены для восприятия лекций на финском языке. И, во-вторых, сам литературный финский язык еще не во всем соот­ветствовал академическому уровню преподавания.

Свою первую лекцию на финском языке Лённрот прочитал 19 сентября 1856 г., и это была по-своему историческая веха: впервые за двести с лишним лет существования университета финский язык прозвучал с университетской кафедры. Это обстоятельство Лённрот отметил сразу же в начале лекции, касавшейся финской мифологии, в основном заклинаний.

«С этой кафедры, — сказал Лённрот, — прежде не раздавалась финская речь, но поскольку нынешние университетские правила не запрещают этого и поскольку редко кому из вас финский язык столь непривычен, чтобы совсем не понимать его, то я решил читать эти лекции в каждый четверг по-фински. Надеюсь, что и те, кто вначале не все будет понимать, извлекут, однако, больше пользы, чем из лек­ций на шведском языке, потому что прежде непонятное скоро будет для них понятным, и само привыкание к языку явится дополнитель­ной наградой».

Это был совет терпеливого наставника — запас терпения на той стадии развития финской литературы был особенно необходим.

Другим памятным университетским событием тех лет была первая защита докторской диссертации на финском языке. Дис­сертация Р. Полена называлась «Введение в историю финской литературы». Защита состоялась 1 мая 1858 г., для чего требова­лось специальное разрешение (как и для защиты осенью того же года диссертации Ю. Коскинена по финской истории). Это было уже некоторое послабление цензурного устава 1850 г., а в даль­нейшем он вообще утратил силу в связи с началом либеральных реформ 1860-х гг.

В диссертации Полена обозревалась вообще финская книж­ность, ее история и современное состояние, развитие финского языка и его правовое положение. Язык самой диссертации и сам факт ее появления были нагляднейшими показателями всего этого. Последующими исследователями подсчитано, что из всех предло­женных на семидесяти девяти страницах диссертации Полена но­вых слов до полутора десятков вошло в современный литературный финский язык, и уже это признано немалым достижением. Полена по праву включают в число пионеров-творцов нового литературно­го языка. В его работе были не только сетования на неразвитость языка, но и признаки его реального развития. Эпиграфом к диссер­тации автор недаром взял слова шведского литературоведа П. Визельгрена: «Если мы сами будем пренебрегать нашим языком, нами будет пренебрегать Европа».

Как профессор, Лённрот был руководителем диссертации Поле­на и выступил на защите с речью, в которой кратко очертил истори­ческий путь и современное состояние финской литературы, под­черкнув трагическую сторону ее чрезвычайно замедленного разви­тия. За триста лет на финском языке, по словам Лённрота, вышло не больше книг, чем во Франции, Германии или Англии выходит за один год. Но Лённрот напоминал об этом не для того, чтобы впа­дать в отчаяние и самоуничижение. Напротив, необходимо было осознать, что от скорейшего развития литературы «зависит не толь­ко культурный уровень финской нации, но и само ее существование и благополучие».

Лённрот хорошо понимал, что без школьного образования на финском языке нечего и думать о его внедрении во все сферы наци­ональной жизни. Нужно было одновременно развивать язык и рас­ширять сферу его функционирования. По словам Лённрота, даже па­сторы, читавшие по-фински проповеди, тем не менее не готовы бы­ли вести на этом языке протоколы приходских собраний. Лённрот позволил себе в этом выступлении весьма жесткие выражения, не со­всем обычные для него, — настолько наболело у него на душе. При­выкшее к шведскому языку чиновничество насмехалось над самой мыслью о языковом равноправии, считая финский языком необра­зованных простолюдинов. «Но похоже, — продолжал Лённрот, — что их усмешки и издевки, наскоки и поношения, их явные и тайные козни и преграды, — словом, все их противодействия уже недолго бу­дут иметь силу. Вопреки их воле, финский язык все равно утвердится в Финляндии. Если с этим не хотят согласиться по-доброму, пусть это произойдет без их согласия. А противники из числа фанатиков могут отправляться туда, где их родина. Ведь когда речь идет о фин­ском языке, имеется в виду не мнение отдельных частных лиц и даже не отдельных волостей, — это касается всего финского народа, всей нации, самого ее существования и будущего развития, которое по­просту немыслимо без того, чтобы финский язык в Финляндии стал преобладающим. И, судя по некоторым признакам, ждать этого оста­лось уже недолго».

Поскольку защита диссертации Р. Полена состоялась 1 мая, — а в Финляндии, в том числе среди студенчества, это традиционный праздник весны, — Лённрот посчитал такое совпадение символиче­ским: весна приносила с собой надежду, что худшая пора для фин­ского языка была уже позади; при всех предстоящих еще трудностях можно было сказать, что финский язык и национальная литература вступили на путь современного развития.

Пусть вышеприведенный эпизод с диссертацией Р. Полена не по­кажется читателю малозначащей деталью — в истории каждого наро­да подобные вехи памятны и важны. Можно себе представить, на­пример, каким бы это было памятным событием, если бы на карель­ском и вепсском языке были защищены первые докторские диссер­тации по этим литературам, — дай-то Бог такому осуществиться! И можно вспомнить, сколь обидным еще в недавние времена был для эстонцев обязательный порядок, когда они должны были высылать свои диссертации на русском языке в контрольные московские ин­станции.

Придерживаясь принципа равноправия языков. Лённрот не тре­бовал для финского языка какого-то исключительного положения и вытеснения шведского. Всякая односторонность, с его точки зрения, была ущербной и гибельной. В речи на годичном собрании Общест­ва финской литературы в 1861 г. Лённрот подчеркнул это особо, счи­тая, что и сама финская литература не должна была впредь развивать­ся односторонне, только в церковно-религиозном направлении. Ли­тература и язык должны были отражать совокупную жизнь всего об­щества в целом, всех его слоев и сословий — только тогда литература и язык становились общенациональным достоянием.

В современном мире, по убеждению Лённрота, народы не могли развиваться в этнической изоляции. Поэтому он не видел особой беды в том, что в Финляндии наряду с финским было и шведское население. Вот как сказал об этом Лённрот в своем ответном слове, когда студен­ты нюландского землячества чествовали его в связи с шестидесятиле­тием 9 апреля 1862 г.: «Часто утверждается, будто два элемента — фин­ский и шведский — составляют несчастье нашей страны. Но я никогда не мог согласиться с подобным мнением. Напротив, я считаю это на­шим счастьем. История свидетельствует о том, что народ, возникший в результате слияния различных национальных элементов, становится наиболее сильным и интеллектуально развитым; в древности это были греки, а в наше время — англичане».

Следует иметь в виду, что на рубеже 50—60-х гг. XIX в. Финлян­дия пребывала в ожидании политических и общественно-экономи­ческих реформ. Обострялась борьба за соблюдение и расширение ее автономии и конституционных прав. Возглавили ее Ю. В. Снельман и так называемые «младофенноманы» с их лидером Ю. Коскиненом, а в шведском лагере образовалось свое либеральное крыло вокруг га­зеты «Дагбладет». Симптоматичным было уже то, что в 1856 г. Снель­ман занял наконец университетскую кафедру, затем вошел в сенат, стал ведать финансами страны и проявил себя практическим провод­ником реформ. Все это было связано с тем, что в 1863 г., после более чем полувекового перерыва, был созван наконец-таки финляндский сейм — представительное собрание всех сословий страны, включая крестьянство. Это ускорило процесс образования политических пар­тий, осложнились национальные взаимоотношения, дискуссионной стала, в частности, проблема патриотизма. Лённрот не мог миновать этих проблем, он внес свою лепту в их обсуждение, придерживаясь идеи гуманизма и национального равноправия.

В феврале 1862 г. Лённрот выступил перед так называемой «ян­варской комиссией», созданной для подготовки созыва сейма. Лён­нрот остановился на том, как понимать любовь к отечеству, особен­но с точки зрения развития культуры и нравственного воспитания нации. Лённрот отвергал чисто прагматический и своекорыстный подход: мол, родина там, где лучше живется. Лённрот напомнил, что принцип этот весьма-таки древен, — еще у римлян существова­ло соответствующее изречение. Но Лённрот не считал, что подоб­ный утилитарный подход украшает человека, — напротив, это ниже человеческого достоинства и ущербно для нравственного здоровья нации. Корни человеческой привязанности к родной земле он на­ходил в народной культуре и приводил в подтверждение финские пословицы: «Дом для собаки там, где ей позволили трижды перено­чевать»; «Лучше испить воды из лаптя на родной земле, чем пить пиво на чужбине».

По убеждению Лённрота, отечество — не пустое слово. Подлин­ное чувство любви к отечеству объединяет людей, духовно возвы­шает их и укрепляет нравственно. «Удивительная эта привязан­ность, — говорил Лённрот в своем выступлении, — она скрепляет человека с родиной, независимо оттого, какая она, эта родина, — великая или малая, богатая или бедная, в теплых ли краях располо­жена она или в холодных. Наша Суоми, наше дорогое отечество, не отличается ни обширностью пределов, ни богатством, ни теплым климатом. Но разве хоть кто-нибудь из нас захотел бы сменить род­ную страну на другую — пусть даже великую, богатую и теплую? А если по своей близорукости кто-то и совершил бы такое, он ско­ро пожалел бы об этом. Ведь родина — при всей ее скромности, бед­ности и холоде — у нас единственная, другой нам не купить ни за какое золото на свете».

Величие страны, по словам Лённрота, измеряется не территори­ей, а внутренним достоинством ее народа. И к счастью, добавлял Лённрот, внутреннее достоинство народа зависит прежде всего от са­мого народа, не столько от внешних обстоятельств.

Нравственный пафос Лённрота был особенно понятен и уместен в ту эпоху, когда финская нация только формировалась и когда нуж­но было во что бы то ни стало воспитать и сохранить духовную неза­висимость в условиях внешнеполитической зависимости страны. Потом из Финляндии будут периодически волны эмиграции, но ду­ховное воспитание народа сыграло свою роль, особенно если иметь в виду, что речь шла о народе, который должен был доказать свое пра­во на историческое бытие.

К 1860-м гг., когда выступал с публичными речами Лённрот, фин­ское национальное движение прошло уже определенный путь, кото­рый можно было обозреть исторически и благодаря которому более или менее четкой представлялась и дальнейшая перспектива разви­тия. Именно это характерно для выступления Лённрота по случаю открытия памятника X. Г. Портану в Турку 9 сентября 1864 г. Само культурное событие позволяло развить исторический взгляд на наци­ональное движение — от начала культурно-просветительской дея­тельности Портана прошло к тому времени уже целое столетие.

В своей речи Лённрот исходил из того, что для любой нации именно самобытное культурное развитие — наиболее мощный ры­чаг, позволяющий ей выжить. Чем культурнее нация, тем она исто­рически прочнее и устойчивее. Менее прочными и преходящими мо­гут оказаться как раз государственно-политические образования, а не вполне развитые нации как культурно-языковые целостности.

Лённрот соглашался с мыслью о том, что в последний период шведского господства в Финляндии ассимиляционные процессы за­шли так далеко и культурная отсталость имела столь пагубные пос­ледствия, что финская нация была уже на краю гибели. Великой за­слугой Портана, по словам Лённрота, было то, что он осознал это и именно в культурном развитии увидел путь к спасению. По мнению Лённрота, уже Портан осознал это как историческую необходимость и неизбежность — его культурно-просветительская деятельность бы­ла не его личной причудой, а предвестием и предчувствием скорого национального пробуждения. Этим же определялась мера его нрав­ственного благородства, ибо истинно благородные люди, по словам Лённрота, всегда на стороне угнетенных и обездоленных.

Автономное положение Финляндии в составе России, как считал Лённрот, способствовало национальному пробуждению финского народа. И в том, что на Боргоском сейме в 1809 г. Александр I счел необходимым торжественно заверить, что отныне народ Финляндии возвышался в число наций, Лённрот усматривал и некоторую заслу­гу Портана, давшего толчок развитию национальной культуры. Лён­нрот был также убежден, что уже Портан (умерший в 1804 г.) пред­чувствовал под конец жизни скорую перемену в судьбе Финляндии, ее отрыв от Швеции и присоединение к России. Лённрот ссылался при этом на устные воспоминания младшего современника Портана (не называя его по имени), которому Портан в беседе говорил о сво­их предчувствиях и предположениях. Видимо, это не лишено осно­вания, учитывая, что Портан как историк и филолог питал особый интерес к России. В Туркуском университете он прочитал в свое вре­мя курс лекций под названием «Основные черты русской истории», который считается нашими специалистами первым университет­ским курсом истории России в европейских странах. В предисловии к русскому переводу этого лекционного курса, вышедшему в 1982 г. в Москве, Г. А. Некрасов пишет: «Обычно за рубежом в XVIII веке от­дельные факты из истории России рассматривались в виде вкрапле­ний в курсах по всеобщей истории. Заслугой X. Г. Портана является вычленение истории России из истории Европы и превращение ее в самостоятельную специальную область наблюдения и изучения. Бу­дучи ученым-иностранцем, он сумел глубоко проникнуть в пробле­матику истории России, дать ее систематическое изложение и поста­вить ряд важных проблем периодизации».

Добавим, что Портан интересовался также русским фольклором в своих сопоставительных исследованиях. В частности, ему был извес­тен французский перевод поэмы M. М. Хераскова «Чесменский бой» с предисловием автора, которое расценивается специалистами как наиболее замечательный для своего времени исторический обзор русской поэзии, включая поэзию устную. Как отмечает в «Истории русской фольклористики» М. К. Азадовский, предисловие Хераско­ва было первым в истории русской литературы опытом включения устной народной поэзии в общее литературное развитие.

Речь на открытии памятника Портану явилась последним пуб­личным выступлением Лённрота. Еще раньше подошла к концу его собственная профессорская карьера. В мае 1862 г. Лённрот вышел на пенсию, продолжая, однако, заниматься словарной работой.

К этому времени выросло уже новое поколение филологов-финнистов. На профессорской должности Лённрота сменил А. Алквист, языковед и собиратель фольклора, поэт и литературный критик, че­ловек во многом иного склада, чем его предшественник. Если Лён­нрот отличался мягкостью характера и терпимостью по отношению к оппонентам, то Алквист был весьма резок и категоричен в своих су­ждениях, в том числе по литературе. При ряде своих заслуг в разви­тии литературного языка Алквист в то же время придерживался край­не жесткой нормативности в своих оценках и стал печально памятен полным неприятием творчества Киви, обнаружив непонимание его новаторской роли. Достаточно сказать, что роман Киви «Семеро братьев» Алквист осудил как «клевету на финский народ»; неприем­лемым для него был и стиль Киви, в действительности означавший решительный шаг в развитии финской художественной прозы — так­же с точки зрения литературного языка.

Лённрот был более гибок и чуток к движению времени, к тем пе­ременам, которые оно приносило с собой. Своей фольклорно-пуб­ликаторской, журнально-газетной, словарной и преподавательской работой он сыграл огромную роль в развитии литературного финско­го языка, причем в самый трудный и ответственный период его ста­новления. Но, получив необходимый толчок, язык затем развивался довольно быстро, и в 1860—70-е гг. Лённрот уже сознавал, что он в чем-то не поспевает за новейшим языковым развитием. У Лённрота хватило интуиции, здравого смысла и самокритичности, чтобы вос­принять это спокойно, в отличие от А. Алквиста. Между прочим, од­ним из студентов Лённрота был как раз Киви, и именно Киви, полу­чивший мощные импульсы от «Калевалы» и народной культуры в це­лом, явился обновителем литературного стиля.

В апреле 1862 г. отмечалось шестидесятилетие Лённрота, празд­нества были и в Хельсинки, и в Турку. Жители Турку собрали сумму денег для Лённрота, которые он передал как раз на сооружение па­мятника Портану. Вслед за тем, в мае 1862 г., Лённрот оставил долж­ность профессора и вскоре покинул Хельсинки, больше ценя сель­скую жизнь.

Загрузка...