Глава 21

— Ну, батя… — выдохнул Бугай за моей спиной. — Достучались.

— Да, — кивнул я. — Теперь главное, чтобы дверью не пришибло.

Вечер прошёл в суете сборов.

Я достал свой лучший (или, вернее, единственный приличный) кафтан, купленный на днях, специально для таких случаев переговоров на высшем уровне. Вычистил его щёткой до такой степени, что ткань чуть случайно не протёрлась. Сапоги надраил салом так, что в носке можно было бриться.

Кстати, о бритье.

— Бугай, тащи ножницы, — скомандовал я. — Будем из меня человека делать.

Десятник кряхтел, сопел, но дело своё знал. Мы подровняли мою отросшую шевелюру, привели в порядок бороду, сделав её аккуратной, «испанской».

— Ты прям жених, батя, — хохотнул Бугай, отряхивая меня от волос. — Хоть сейчас под венец. На свадьбу так не собираются, как ты к этому боярину.

— Это поважнее свадьбы, — буркнул я, разглядывая себя в мутное зеркало. — На свадьбе максимум плясать заставят, а тут могут и на дыбу.

* * *

Утро встретило хрустящим морозцем.

— Ты, Бугай, здесь сиди, — сказал я, надевая шапку.

— Это почему ещё? — обиделся гигант.

— Потому что там не свалка и не татарский стан. И даже не Кремль с его приказами. Там полы крашеные, ковры и тишина. Твои сапоги грохочут, как пушки при осаде. Да и вид у тебя… внушительный слишком. Испугаешь челядь, они барина кликнут, а тот решит, что на него покушение. Нет, пойду один. Тут ювелирный подход нужен.

«Главное, чтобы не налажать и не выставить себя „Сашей-ювелиром“», — подумал я и ухмыльнулся.

Бугай рыкнул, но спорить не стал. Понимал, что я прав.

Усадьба Бориса Голицына в Белом городе встретила меня каменной громадой ворот. Это был не дом — крепость, но крепость, одетая в парчу и бархат.

Привратник (судя по описанию Бугая, тот самый, которого напугал мой десятник) признал меня. Молча открыл калитку.

Я шагнул во двор.

И тут же почувствовал себя волком, забежавшим в оранжерею с экзотическими цветами.

Всё здесь кричало о богатстве и власти. Двор вымощен камнем — неслыханная роскошь для деревянной Москвы. Палаты каменные, белёные, с узорчатым крыльцом, расписанным диковинными травами и зверями. Окна большие, со стеклом, а не со слюдой.

Слуги шныряли бесшумно, одетые лучше, чем иные дворяне. Пахло не щами или навозом, а ладаном и дорогим воском.

Меня встретил человек в строгом чёрном кафтане — видимо, дворецкий.

— Есаул Семён? Прошу за мной. Барин ожидают.

Мы прошли через анфиладу комнат. Ковры такие мягкие, что ноги тонули по щиколотку. По стенам — иконы в окладах, сверкающих золотом и камнями. В углу тикали большие настенные часы — редкость неимоверная.

Дворецкий открыл дубовую дверь.

— Входи.

Кабинет стольника был просторным, светлым. Стены обиты тиснёной кожей, полки заставлены книгами (книгами! целое состояние!).

За широким столом, заваленным свитками и картами, сидел человек.

Я ожидал увидеть старого боярина с окладистой седой бородой, в шубе и высокой шапке, сидящего истуканом.

Но стольник Борис Андреевич Голицын оказался совсем другим.

Мужчина лет сорока пяти. Поджарый, жилистый. Лицо гладко выбрито (почти по-европейски, только усы оставлены), нос хищный, взгляд — как у коршуна, который высматривает добычу с высоты. Одет не в парчу, а в удобный, дорогого сукна кафтан. Движения быстрые, резкие.

Он напоминал мне генерального директора крупного холдинга из моего времени. Человека, который привык решать вопросы на миллионы долларов за три с половиной минуты.

Я поклонился — достойно, не ломая шапки.

— Есаул Семён, с Дона, — представился я.

Он не встал. Просто кивнул на стул напротив.

— Садись, есаул. В ногах правды нет, говорят.

Я сел, положив шапку на колени. Спину держал прямо.

Голицын взял со стола бумагу. Я подметил почерк фон Визина.

— Карл Иванович отписал мне о тебе весьма… лестно, — произнёс он. Голос у него был спокойный, но в нём чувствовалась скрытая сила. — И записка твоя с печатью забавной — тоже занятна. Дерзко. Я люблю дерзость, если она умом подкреплена.

Он развернул грамоту ротмистра и начал читать вслух, не таясь.

— «…человек редкой находчивости… при осаде применил средства и хитрости, доселе не имевшие широкого применения… спас гарнизон, когда надежда иссякала… в боевой тактике зело сведущ…»

Стольник читал быстро, пробегая глазами строки. Лицо его оставалось непроницаемым, как у сфинкса. Но когда он дошёл до места, где фон Визин описывал нашу диверсию в турецком лагере и подрыв артиллерии, левая бровь боярина поползла вверх. Очевидно, он читал письмо Карла Ивановича не впервые, но оно по-прежнему его впечатляло.

— Пушки взорвали? В лагере врага? — он оторвал взгляд от бумаги и посмотрел на меня в упор. — Ночью?

— Истинно так, Борис Андреевич.

— Люди, которые были с тобой, вернулись все?

— Да, все живы. Дело сделали без потерь.

Он хмыкнул, отложил письмо. Сцепил пальцы в замок.

— Ладно. Бумага терпит всё. Поглядим, что ты за человек.

Начался допрос.

Нет, это была не беседа. Это был стресс-тест. Вопросы летели в меня, как стрелы, без паузы на раздумья.

— Сколько людей потеряли при осаде невозвратно? Точную цифру!

— Восемьдесят семь.

— Какова численность турок была?

— Изначально около тысячи. Но после нашего подрыва в их стане, железных ежей и рва у острога, к нам подошло несколько сотен.

— Кто командовал рейтарами после ранения фон Визина?

— Карл Иванович и командовал до победного. Ему помогал вахмистр Маттиас.

— Почему Орловский-Блюминг покинул острог?

Я на секунду замялся, подбирая слова.

— Говори как есть! — хлестнул голосом Голицын.

— Испугался за шкуру собственную, боярин. Из-за гнева людского. После боя казаки ему в лицо смотреть не хотели. Если бы не уехал — бунт мог быть.

— А как он себя проявил в осаде? Командовал?

— Не по-атамански. В избе сидел, прятался. Нос платочком вытирал, дабы гарью не дышать.

Голицын откинулся на спинку кресла. В уголках его глаз собрались довольные морщинки. Ему нравилось. Он привык, что ему врут, льстят, изворачиваются, пытаясь угадать, что барин хочет услышать. А я говорил фактами. Сухо. Без прикрас.

— Складно говоришь, есаул, — сказал он, барабаня пальцами по столешнице. — А вот Филипп Карлович совсем другое поёт.

Я напрягся.

— Он в Москве, — продолжил стольник. — Исписал два короба бумаги жалобами. Утверждает, что вы там, на Дону, оскотинились. Что он, герой, лично штурм отбил, саблей махал на стене, а вы ему мешали. Трусили, приказы не исполняли, смуту сеяли.

У меня желваки заходили ходуном. Вот же тварь.

— Брешет он, как сивый мерин, — процедил я сквозь зубы. — Сабли он в руках не держал, кроме как для декора. А про трусость… Пусть на могилы наших ребят посмотрит. Там треть гарнизона легла.

Голицын внимательно следил за моей реакцией. Видел, что меня проняло.

— Знаю, что брешет, — вдруг спокойно сказал он. — Я людей вижу, есаул. Орловский — пустой звук. Фанфарон. Но у него здесь родня, связи. И он умеет пыль в глаза пускать тем, кто пороха не нюхал. Дьяки ему верят, потому что он им понятен. А ты — дикарь степной.

Он встал, подошёл к окну. Вид оттуда открывался на заснеженную Москву.

— Фон Визин за тебя ручается. Карл — честный служака, слов на ветер не бросает. Для меня этого достаточно.

Он резко повернулся ко мне.

— Я помогу тебе, Семён. Знаю, зачем приехал в столицу. Людей порасспрашивал — о твоей беде осведомлён. Лариона прижму, бумагу протолкну. Порох, ядра, пушки, свинец будут. Не сразу горы, но на первое время достанет.

У меня внутри всё выдохнуло. Получилось!

* * *

В Москве время тянется, как патока на морозе — густо, лениво и липко. Но иногда оно вдруг срывается в галоп, сшибая всё на своём пути.

Именно так всё и случилось.

В то позднее утро я сидел во флигеле, мрачно перебирая гречневую кашу в миске и гадал: забыл ли про нас стольник Борис Андреевич или просто решил выдержать театральную паузу?

Ответ пришёл не с фанфарами, а в виде запыхавшегося подьячего Акакия — того самого, с носом-клювом и чернильными пальцами, который ещё недавно смотрел на нас как на пустое место. Охрана его пропустила на территорию усадьбы.

Он ввалился в нашу горницу без стука, стряхивая снег с драной шапчонки. Глаза у него горели нездоровым, лихорадочным блеском человека, который только что увидел, как медведь пляшет камаринскую.

— Есаул! — выдохнул он, даже не поклонившись образу. — Ну и дела… Ну и дела творятся!

Бугай, который до этого мирно точил нож (уже, кажется, четвёртый раз за неделю, скоро его клинки станут прозрачными), вскинул голову и выразительно хрустнул шеей. Акакий икнул, но запал не растерял.

— Чего трясёшься? — спросил я, отодвигая миску. — Говори толком.

— Был! Сам был! — затараторил он, подбегая к столу. — Стольник Голицын, Борис Андреевич! Лично в Разряд пожаловали! С утра, как только мы двери отворили!

Я почувствовал, как внутри сжалась пружина. Голицын не подвёл. Он не стал писать писульки, а пошёл козырем.

— И что?

— Да что-что! Шум стоял такой, что пыль со свитков посыпалась! Он к Лариону Афанасьевичу зашёл, дверь ногой… ну, не ногой, конечно, но так, властно… И, слышь, есаул, он там не просил. Он… рекомендовал. Громко так рекомендовал!

Акакий перевёл дух, явно наслаждаясь своей ролью вестника богов.

— Сказал, мол, дело Тихоновского острога — государственной важности. Что негоже государевым людям без пороха сидеть, пока дьяки штаны протирают. И велел — слышишь? — велел дело из отсылки в Посольский приказ вернуть! Прямо сейчас! И рассмотреть по-новой, безотлагательно!

— И Ларион? — я подался вперёд.

— А что Ларион? Побелел весь, затрясся. С Голицыным тягаться — себе дороже. Тут же кликнул писцов, велел бумагу твою сыскать. Сказал, к третьему дню сам всё разберёт и решение вынесет. Без всяких там промедлений!

Я выдохнул. Три дня. Это не две недели. И не «идите в сад». И конкретика. Это победа. Локальная, но победа.

Бугай за моей спиной довольно крякнул.

— Видишь, батя? Работает!

— Погоди радоваться, — осадил я его. — Акакий, а может, есть ещё что интересного нам поведать?

Подьячий замялся, его взгляд забегал по столу, где тускло блестели крошки хлеба.

— Дык… это… есаул. Я ведь человек маленький. Мне что велят, то и пишу. Но уши-то у меня есть. И глаза.

Я понял намёк. Достал из потайного кармана несколько серебряных монет. Звякнул ими о стол. Глаза Акакия приклеились к этому звуку.

— Говори, — тихо сказал я. — Кто воду мутит? Кто на Лариона давил, чтоб нас в Посольский сунуть?

Акакий сглотнул, оглянулся на дверь и зашептал, наклонившись ко мне через стол:

— Засекин. Матвей Фомич. Боярин.

Я не удивился. Елизавета была права. Пазл с чугунным стуком встал на место.

— И чего ему надо? — спросил я, накрывая монеты ладонью, но не отдавая пока.

— Торговля, есаул. Торговля! — зашипел Акакий. — У него с крымцами дела большие. Шёлк, бархат, ковры… А главное — соль и рыба с низовий. Караваны идут через заставы, где тихо. А вы там, в Тихоновском, шумные больно стали. Турка бьёте, татар гоняете. Матвей Фомич считает, что из-за вас вся торговля встанет. Крымцы, мол, озлобятся и пути перекроют. Ему нужен тихий Дон. Смирный. Чтоб казак сидел и носа не казал. А вы… вы как кость в горле. С пищалями-то да с такими амбициями.

— Значит, он хочет нас задушить? — уточнил я. — Голодом уморить?

— Не то чтобы прямо уморить… Но ослабить. Чтоб сидели тихо. А без пороха какой казак воин? Так, мужик с палкой… Верно я толкую?

Я медленно пододвинул монеты к Акакию. Тот сгрёб их со стола с ловкостью фокусника — раз, и нет серебра, исчезло в широком рукаве.

— Спасибо, Акакий. Ты нам очень помог.

— Вам спасибо, есаул, — расцвёл он. — Если что — я всегда… Только вы это… про меня никому. Матвей Фомич — человек страшный. У него рука тяжёлая.

Когда подьячий исчез, я откинулся на лавке и посмотрел в потолок.

Засекин. Воротила. Человек, для которого государственная граница — это просто статья в бухгалтерской книге. И мы в этой статье — лишний расход или риск убытков.

— Серьёзный дядя, — прогудел Бугай, пробуя пальцем лезвие. — Такого просто так не возьмёшь. Голицын, конечно, гора, но и Засекин не кочка болотная. Сейчас они бодаться начнут, а у нас чубы затрещат.

— Не затрещат, если мы правильную каску наденем, — задумчиво ответил я.

Я встал и начал мерить шагами комнату. Три шага от печи до стола, поворот. Три шага обратно.

Засекин — не Григорий. Григория можно было унизить, сломать физически или морально. С Засекиным так не выйдет. Здесь не работает «сила на силу». Здесь нужны другие рычаги. Дипломатического толка.

Он делец. Купец в боярской шубе. Что для него важнее всего? Прибыль. Стабильность. Поток денег.

Он думает, что сильный острог — это угроза его прибыли. Что мы начнём войну, и караваны встанут.

А что, если перевернуть доску?

Я резко остановился.

— Бугай! — гаркнул я так, что десятник чуть нож не выронил.

— Чего орёшь, батя? Враги лезут?

— Нет. Идея лезет! Дай бумагу. И чернила.

— Опять писанину разводить будешь? — вздохнул он. — Ты скоро всех гусей в Москве без перьев оставишь. Ха-ха-ха!

Я сел за стол, разгладил лист бумаги.

В моей прошлой жизни это называлось «продажа через боль клиента».

Например… Представим, если ты приходишь к инвестору и говоришь: «Дайте денег, нам очень надо кушать», — тебя пошлют. Но если ты говоришь: «Дайте денег, и я обеспечу вам защищённый актив с гарантированной доходностью», — разговор будет другим.

Я обмакнул перо в чернильницу. Клякса упала на стол, но я не обратил внимания.

Забудь про слёзные просьбы. Забудь про «погибаем, спасите». Разрядный приказ — это не благотворительный фонд. Это министерство обороны, сросшееся с министерством финансов. Им плевать на наши жизни, но им не плевать на казну.

Я начал размышлять, бубнить и писать. Активный творческий процесс… Слова ложились на бумагу жёстко, угловато, как кирпичи в кладке куреня.

«В Разрядный приказ. Дополнение к челобитной о нуждах Тихоновского острога…»

Нет, не так. Скучно. Канцелярщина. Надо сразу бить в цель.

«О выгодах казны государевой и защите торговых путей южных…»

Хммм… Во. Уже теплее.

Я писал не как проситель, а как партнёр.

«Ныне торговля с Крымом и землями турецкими под угрозой не от казачьей вольницы, а от слабости рубежей. Татарин, видя острог слабый, без пушек и пороха стоящий, не торговать пойдёт, а грабить хутора. Ибо соблазн велик безнаказанностью…»

Я рисовал картину апокалипсиса. Жуткого экономического апокалипсиса.

«Если Тихоновский падёт, откроется брешь в тридцать вёрст. Через сию брешь орда пройдёт не замечена, и перережет шляхи торговые. Караваны с шёлком и рыбой будут разграблены, купцы побиты, товар в Крым увезён бесплатно. Казна потеряет пошлины, бояре — прибыток. Сильный же острог — суть замок на амбаре с добром. Мы не войны ищем, а стражи. При пушках и порохе татарин сунуться побоится, и пойдёт караван мирно, зная, что под защитой государевой руки находится…»

Это была «перевёрнутая воронка». Я начинал не с того, что нужно мне (порох), а с того, что нужно им (деньги и безопасность их денег). Я показывал, что расходы на наш гарнизон — это не траты, а страховой взнос. Мизерный процент от стоимости тех товаров, которые мы прикроем.

Я писал про цифры. Я, конечно, врал… то есть, «прогнозировал», прикидывая на глаз объёмы пошлин, о которых слышал в кабаках. Но звучало убедительно. При этом стараясь сохранять некую умеренность в конструкциях фраз, чтобы не вызвать у адресата вопрос о «подозрительно глубоких познаниях простого казака».

— Что ты там строчишь, батя? — Бугай с любопытством заглядывал через плечо. — Буквы какие-то кривые.

— Это не буквы, Бугай. Это крючки. Мы на них сейчас дьяка ловить будем. Как сома.

— А может, просто дать ему в рыло? — с надеждой предложил гигант. — Один раз, но качественно. Зубы вылетят — ум влетит. Сразу всё подпишет.

Я рассмеялся. Искренне, впервые за эти дни. Смех вышел лающим, нервным, но он разрядил обстановку.

— Эх, Бугай… Я бы с радостью. Честно. Я бы ему с таким наслаждением прописал удары в челюсть, что он бы летел до самой Тулы. Но не выйдет. В рыло дашь — посадят. А бумагу напишешь — наградят. Вот такова она, мудрость цивилизации.

Я закончил писать, посыпал лист песком, чтобы чернила высохли. Перечитал.

Звучало… как бы современно. Слишком логично для семнадцатого века? Возможно. Но логика — она во все времена одна. Деньги любят тишину и охрану.

— Завтра понесу, — сказал я, сворачивая свиток. — Акакий сказал — три дня. Значит, надо успеть вложить эту мысль в голову Лариона до того, как Засекин снова начнёт ему мозги пудрить.

Загрузка...