Наступил день «Ч». День первого пара.
Я не поленился. С самого утра оседлал коня и сгонял до ближайшего распадка, где рос чахлый березняк. Липа была бы лучше, дуб — ядренее, но береза — это классика. Нарезал веток — гибких, с клейким молодым листом. Вязал веники сам, по науке: ручка к ручке, лист к листу, чтоб плотно было, чтоб не разлетался при ударе, а ложился на спину мягкой, горячей лапой.
Потом зашел к Прохору. У него в запасах нашелся жбан старого, перекисшего кваса. Прохор держал его для хозяйства — почти хлебный уксус, чёрт его побери, чтобы протирать лавки и обмывать утварь. Для каменки — самое то. Золото, а не жидкость. Я развел его водой в деревянной шайке, понюхал — пахло кислым ржаным хлебом и летом.
К вечеру, когда камни в печи раскалились до малинового свечения, а вода в огромном котле начала подрагивать от жара, мы пошли.
Первая партия. Тот самый тест-драйв.
Я, Бугай (как самый большой и теплоемкий объект в остроге), фон Визин (как представитель международной комиссии) и Лавр (чтобы добить его скептицизм окончательно).
Разделись в предбаннике. Бугай, оставшись в чем мать родила, казался еще огромнее. Гора мышц, как у тяжелоатлета, шрамов и волос. Фон Визин же, грузный, со своими пышными усами, тоже с зарубцевавшимися следами былых схваток, с мягко нависающим животом и широкими плечами, выглядел на его фоне солидным боярином, случайно оказавшимся рядом с диким зверем.
Зашли внутрь.
Жар обнял сразу. Сухой, плотный, настоящий. Не тот влажный, тяжелый смрад бани по-черному, где воздух смешан с копотью, а чистая, звенящая температура.
Белая кожа фон Визина сразу покрылась розовыми пятнами от жара, и он неловко повёл плечами, будто заранее примеряясь к испытанию.
Мы расселись на полке. Глина печи дышала теплом.
— Ну, с Богом, — сказал я и зачерпнул ковшом свою «ароматическую смесь».
Плеснул на камни. Резко, веером.
Шшшшш-Бах!
Звук был такой, словно в печи взорвалась маленькая граната. Раскаленные камни мгновенно испарили воду. Белое облако пара вырвалось из зёва печи, ударило в потолок, распласталось там и начало медленно, неумолимо опускаться на нас.
И тут же ударил запах.
Густой, плотный дух свежеиспеченного ржаного хлеба. Он заполнил легкие, прочистил ноздри.
— О-о-ох… — простонал Лавр, закрывая глаза. — Ты гляди, хлебушком пахнет…
Жар навалился на плечи, прижал к доскам. Уши начало приятно пощипывать. Пот выступил мгновенно, превращая кожу в блестящий атлас.
Мы сидели молча минут пять, прогреваясь до костей. Я чувствовал, как уходит напряжение последних недель. Как размякают мышцы, забитые тяжелой работой. Как из головы выветривается лишний мусор, оставляя только чистую, первобытную радость бытия.
А потом я взял веники.
Они были распарены в кипятке и пахли березовой рощей после дождя.
— Ложись, Бугай, — скомандовал я.
Гигант послушно распластался на верхней полке, заняв её целиком.
Я взял два веника. Встряхнул их над головой, захватывая самый горячий пар из-под потолка, и — опустил на широкую спину десятника.
Шлеп-шлеп-шлеп.
Сначала мягко, припечатывая, прогревая кожу. Потом сильнее.
Ритм. Тут важен ритм.
Шлеп — левой. Шлеп — правой. Протяжка от поясницы к шее. Веники шелестели, нагнетая жар. Листья прилипали к коже, отдавая свои соки, и тут же отлипали с сочным звуком.
Бугай кряхтел и мычал от удовольствия. Его спина покраснела, стала пунцовой, как вареный рак.
— Еще! — ревел он в деревянную подушку. — Жги, батя-есаул! Выбивай дурь!
Я вошел в раж. Жар в парной стоял такой, что дышать было трудно, но это было приятное удушье. Я хлестал его, чувствуя, как пот заливает глаза, как горит собственная кожа. Это была не порка — это был массаж, глубокий, до самых суставов. Похлеще этих тайских.
Потом мы поменялись. Бугай, взяв веники (в его ручищах они казались игрушечными метелками), обработал меня.
Ощущение было такое, словно меня переехал асфальтоукладчик, но сделанный из горячего пуха. Каждый удар закреплял во мне Семёна-есаула, большого начальника, уважаемого человека. Боль и наслаждение сплелись в один тугой узел.
Фон Визин тоже не отстал. Немец оказался крепким орешком. Он сидел на полке, красный как помидор, и хлестал себя сам, методично, по-военному, не пропуская ни сантиметра тела. Лавр занимался тем же самым, сидя, издавая довольные кряхтящие звуки.
Когда мы вывалились в предбанник, от нас шел густой пар. Мы были похожи на демонов, вылезших из преисподней на перекур.
Я плеснул на себя ледяной водой из кадки.
— А-а-а-ах! — крик сам вырвался из груди. Кожу обожгло холодом, сердце застучало как бешеный барабан, а потом по венам разлилось невероятное, колючее тепло. Кровь побежала быстрее, вымывая токсины и усталость.
Бугай сидел на лавке, завернувшись в грубую холстину, похожий на римского патриция после оргии. Его лицо, обычно суровое и угрюмое, сейчас светилось блаженной, идиотской улыбкой. Он смотрел в потолок расфокусированным взглядом.
— Семён… — прогудел он, и голос его вибрировал, как большая виолончель. — Ты, батя, ведун. Не иначе. Колдун ты.
Он перевел взгляд на меня.
— Я думал, мы тут мыться будем. А мы тут заново родились. Баня у тебя… добрая. Злая по жару, но добрая по сути. Каждая косточка поет.
Лавр, сидевший в углу, молча кивал, попивая травяной отвар. Его скепсис испарился вместе с первой порцией пара.
Фон Визин вытер лицо полотенцем. Он встал, подошел ко мне. Его рука была влажной и горячей, но рукопожатие — железным.
Он не сказал ни слова. Просто посмотрел мне в глаза и крепко сжал руку. Коротко кивнул.
В этом молчаливом жесте было больше, чем в любой похвале. Это было признание. Немец, который, наверное, тосковал по своим европейским «термам» и чистоте, нашел здесь, в дикой степи, кусок цивилизации.
Я вышел на крыльцо. Вечерний воздух показался прохладным и свежим. Звезды над головой были яркими, как никогда.
Тело было лёгким, невесомым. Словно я сбросил десяток лет и тонну груза.
Баня стояла, попыхивая дымком из трубы. Моё детище. Мой храм.
Теперь мы не просто выживем. Теперь мы будем жить чисто. А в чистом теле, как известно, и дух боевой крепче.
После бани мир меняется. Особенно если эта баня — первая нормальная помывка за чёрт знает сколько времени, да ещё и построенная по твоему собственному проекту, вопреки воле всех местных домовых и леших.
Я лежал на спине у себя в комнате, раскинув руки, и чувствовал себя так, словно меня разобрали на молекулы, промыли каждую в спирте, а потом собрали обратно, но забыли положить на место усталость, тревогу и пару старых скрипучих суставов. Тело пело. Кожа горела приятным, долгим жаром, а в голове стояла та звенящая, хрустальная пустота, которую не купишь ни за какие биткоины.
Рядом, прижавшись ко мне, лежала Белла.
Её дыхание щекотало мне плечо. Она пахла не лекарствами, как последние недели, а чем-то тёплым, сонным и удивительно живым. Ну и немного — тем самым березовым веником, запах которого я притащил с собой из парилки, и который передался ей.
— Ты горячий, как печка, — пробормотала она, проводя ладонью по моей груди. Пальцы у неё были прохладные, контраст пробирал до мурашек. — Можно хлеб печь.
— Можно, — лениво согласился я, накрывая её руку своей. — Только муки нет. Съели всё.
Она тихонько фыркнула мне в ключицу.
Свеча на столе догорала, оплывая восковыми слезами, и тени плясали по бревенчатым стенам, создавая иллюзию движения. Но двигаться не хотелось. Хотелось законсервировать этот момент, закатать его в банку и поставить на полку, чтобы открывать зимой, когда будет холодно и тоскливо.
Белла действительно шла на поправку семимильными шагами. Молодость, крепкая порода и, смею надеяться, мои старания делали своё дело. Щёки у неё порозовели, глаза перестали быть похожими на два провала в преисподнюю, а на губы вернулась та самая хитрая, чувственная улыбка, от которой у меня раньше перехватывало дыхание. Да и сейчас перехватывает, чего греха таить.
— Знаешь, — я погладил её по волосам, чёрным и густым, рассыпавшимся по подушке. — Я ведь тебе задание давал. Помнишь? Когда ты ещё бегала, а я тут в атаманы метил, хахаха.
Она чуть приподнялась на локте, морщась — шов всё ещё тянул, но уже не так сильно.
— Помню, есаул, — в её голосе скользила ирония. — Ты хотел знать, какие события происходят в остроге и снаружи его, какие у Орловского тайные грехи да скрытые дела, кто здесь на тебя зуб точит с подачи Григория…
— И? — я лениво повернул голову к ней. — Докладывай, разведка. Чего нарыла? Кто там у нас был в списке неблагонадёжных?
Белла рассмеялась — тихо, грудно.
— Ох, Семён… Ты такой смешной, когда серьёзный. Ну, слушай. Григорий, царствие ему… тьфу, чтоб ему пусто было, — она сплюнула через левое плечо, перекрестившись. — ходил к молодым из десятка Митяя. Подпаивал их. Обещал, что Орловский, как вернётся в Москву, всех, кто на него донесёт, золотом осыпет.
— Золотом? — хмыкнул я. — Мечтатель. У Орловского из золота были только пуговицы, и те, поди, пустотелые.
— И пугал тоже, — продолжила она, водя пальцем по моему плечу. — Говорил, что ты — чернокнижник. Что с нечистым знаешься. Мол, не может казак простой знать, как людей с того света тащить и дрищ останавливать. Говорил, что ты души наши дьяволу продал, вот мы и живы остались.
— Ловко, — оценил я. — Голова у него варит. Жаль, уехал. Мы бы с ним шуму на весь острог наделали. Но это не точно…
— А ещё, к слову… — она понизила голос, делая страшные глаза. — Андрей, тот, что у рейтар барских старшим был, к девкам нашим с обоза за острогом ластился. Всё выспрашивал, не прячешь ли ты казну какую тайную. Или бумаги какие лихие. А про тайны Орловского выведала, что…
Я смотрел на неё и понимал: всё это — мышиная возня. Тени прошлого. Орловский трясётся от любого шороха со своими лавандовыми платочками где-то за горизонтом, молясь, чтобы его не предали свои же охранники. Григорий, скорее всего, уже ищет новую жертву для своих интриг, подальше от моего чекана.
Все эти списки врагов, досье, компромат — всё это сгорело вместе с моими берестяными записками.
— Не важно. Всё это тлен, Белла, — сказал я, прервав её и притягивая обратно к себе. — Пустое. Нет больше ни Орловского, ни Григория. Одни мы остались. И стены наши глиняные.
— И хорошо, что так, — выдохнула она, устраиваясь поудобнее у меня под боком. — Устала я от них, Семён. От грязи этой, от шепотков за спиной. В таборе, конечно, тоже всякое бывало, но там хоть понятно: кто родня, а кто чужак. А здесь… все вроде свои, православные, а грызлись, как собаки за кость.
Она замолчала, перебирая пальцами мой нательный крестик, подаренный мне дедом Матвеем после героического отражения осады.
— А теперь? — спросил я. — Теперь как тебе здесь?
— Тихо, — ответила она после паузы. — И спокойно. Впервые за долгое время. Я смотрю на тебя, на Бугая этого твоего медвежьего, на Захара с его крюком… Страшные вы мужики, Семён. Лютые. Но за вашими спинами не дуют никакие ветры. И это… дорогого стоит.
Я почувствовал, как внутри разливается тепло от её слов.
— Планы у меня, Белла, большие, — сказал я, глядя в потолок, где плясали тени. — Мне ведь теперь, как есаулу, негоже в лекарской каморке ютиться. Дом свой ставить надо. Настоящий. Сруб светлый, с печью большой. Чтоб не стыдно было гостей принимать. Атамана, там… ротмистров или послов каких.
— Послов? — усмехнулась она. — От кого? От султана турецкого?
— Да хоть от папы римского, — отмахнулся я. — Суть не в этом. Суть в том, что я тут корни пускаю. Не временщик я больше. И тебе… — я запнулся, подбирая слова, чтобы не спугнуть момент, — … тебе тоже пора бы оседлость обрести.
Она напряглась. Совсем чуть-чуть, но я почувствовал, как затвердели мышцы под моей рукой.
— Куда ж мне деваться, Семён? Я маркитантка. Мой дом — телега, моя семья — дорога.
— Была телега, — твердо поправил я. — А теперь будет дом. Здесь. В Тихоновском.
Я приподнялся, опираясь на локоть, и заглянул ей в лицо. Глаза у неё были огромные, тёмные, влажные.
После этого, растроганный до глубины души её взглядом, я подскочил, достал из кармана голубую коробочку от Tiffany с кольцом из белого золота, усыпанным бриллиантами, за пятьдесят тысяч долларов и попросил её выйти за меня замуж…
Ах, мечты, мечты… Кольцо в нашем селении — разве что из стали, с вставленным речным камешком. От бренда «Erophey». А коробочка — из дерева, с занозами, от бренда «Ermak».
— Ты ведь сирота, Белла? Родни у тебя близкой в обозе нет?
Она покачала головой.
— Табор наш разбили ещё пять лет назад, у устья Дона. Кто уцелел — разбрелись. Я к этому обозу прибилась, потому что… ну, а куда девке деваться? Земляки там были, конечно, дядьки дальние, троюродные братья… Но они мне не указ. Они на меня смотрели… ну, сама знаешь как. Как на товар. Лишний рот, который можно выгодно пристроить. Или просто использовать.
— Вот и забудь про них, — отрезал я. — Нет больше товара. Есть женщина. Свободная.
— Свободная? — она горько усмехнулась. — Разве бывает баба свободной, Семён? Либо под мужем, либо под отцом, либо под всем миром сразу.
— Под миром — тяжело, — согласился я. — Спина устает. А вот под надежным мужиком… — я сделал паузу, многозначительно глядя на неё, — … бывает и приятно. И полезно.
Она вспыхнула, ударила меня кулачком в плечо, но глаза смеялись.
— Срамник ты, есаул.
— Я не срамник, я практик, — парировал я, перехватывая её руку и целуя ладонь. — Я вот о чем думаю. Разрастаться нам надо. Хозяйство поднимать. Мне помощница нужна. Не такая, что белье в проруби полощет и молчит в тряпочку. А такая, что и казну посчитает, и совет даст дельный, и… будущее предскажет, если прижмет.
— Ты меня в ключницы зовешь? — прищурилась она.
— Я тебя в соратницы зову. Пока. — Я выделил это слово интонацией. — А там поглядим. Служба у меня, видишь, в гору прёт. Был никем, стал вторым человеком в крепости. Глядишь, через пару лет атаманом стану. В этом остроге, если Максим уйдёт на повышение, или в другом на этой земле. А атаману статус нужен. И тыл надежный.
Она слушала внимательно, ловя каждое слово. Для неё, привыкшей жить одним днем, от стоянки до стоянки, от угрозы до угрозы, эти разговоры про «через пару лет» были как сказки братьев Гримм — манящие и тревожные одновременно.
— Атаманом… — задумчиво протянула она. — А что, тебе пойдет. Пернач ты уже носить научился так, будто с ним родился. И людей строишь… они тебя слушают, Семён. Даже этот немец, фон Визин. Он на тебя смотрит не как на безродного мужика, а как на ровню. Я видела.
— Немец — мужик умный. Он видит не кафтан, а суть.
Я снова лег на спину, увлекая её за собой.
— Мы тут не просто стены строим, Белла. Мы тут жизнь новую лепим. Свою. По своим правилам. Без Орловских, без московских дьяков, без старых пыльных указов. Тут сейчас — чистое поле. Что посеем, то и пожнем.
— И что ты сеять собрался? — она положила голову мне на грудь, слушая сердце.
— Порядок, — ответил я серьезно. — И достаток. Хочу, чтобы в этих краях не выживали, а жили. Чтоб дети на хуторах бегали не голоштанные, а сытые. Чтоб баня была в каждом дворе. Чтоб вшей не было.
Она хихикнула.
— Опять ты про вшей. Главный враг твой.
— Стратегический противник номер один, — подтвердил я. — Победим вошь — победим весь мир.
Мы замолчали. Свеча наконец догорела, фитиль утонул в жидком воске, и комната погрузилась в мягкую темноту, разбавляемую лишь лунным светом из маленького слюдяного оконца.
— Семён… — её голос прозвучал совсем тихо, почти шепот.
— А?
— А ты правда… не бросишь? Если вдруг… ну, не атаманом станешь, а… по-другому повернется?
Я сжал её крепче. Так, что, наверное, даже рёбра могли бы захрустеть.
— Я, Белла, уже один раз «умер». Там, в поле, когда проснулся и потом батю Тихона приволок. А потом его ещё и хоронил, опустошённый. В Волчьей Балке, в Чёрном Яре, в осаде нашего острога кое-как умудрился выжить. Я уже бывалый. Мне бояться нечего. От трудностей бежать, сверкая пятками, не стану. Я тот, кто идёт к трудностям напролом во имя цели. Так что не дождешься. Я теперь, как тот клещ — вцепился, зубами не оторвёшь.
Она молчала минуту, потом завозилась, устраиваясь удобнее, щекой на моем плече.
— Ну, тогда ладно, — сказала она сонным, умиротворенным голосом. — Тогда строй свой сруб, есаул. Большой строй. Чтоб всем места хватило. И детям… тоже…
Последнюю фразу она произнесла так тихо, что я не был уверен, услышал я её или придумал.
Но сердце моё, этот ненадежный насос, вдруг пропустило удар и застучало с удвоенной силой, отбивая в ребра ритм какой-то совершенно новой, незнакомой мне раньше мелодии. Мелодии, в которой не было звона сабель и свиста пуль.
Я лежал в темноте, слушая дыхание спящей женщины, и чувствовал себя самым счастливым человеком в этом безумном XVII веке.
А завтра… завтра будет новый день. Будет стройка, будет гигиена, будет Захар со своим крюком и вечно насупившийся, но работящий Бугай. Но это будет завтра.
А сейчас была только ночь, покой и тепло родного человека рядом. И этого было чертовски достаточно.