Только дома до меня вдруг доходит, что мы общались с Горром почти по-дружески. С Горром!
Из школы я вышла с мыслью, что ненавижу его, что он – враг, а за двадцать, ну пусть тридцать минут, что мы с ним шли, а затем стояли возле наших ворот, от ненависти и враждебности не осталось и следа. И я даже не поняла, как это произошло.
Скажу больше, я не просто не чувствовала ненависти к нему – я ощущала странное волнение. Не тревогу, не беспокойство, а именно волнение. И в этом было даже что-то приятное. Может быть, потому что я вдруг увидела в Горре человека, обычного парня. Ладно, не такого уж и обычного, но, во всяком случае, не то ужасное чудовище, каким его всегда считала.
И разговаривал он со мной ничуть не высокомерно, а благодушно. И даже когда усмехался, это не выглядело едко или зло, а как-то просто и естественно.
А еще он спросил, целовалась ли я с Чернышовым. Интересно, почему он это спросил? А ведь он же еще предлагал сначала до дома подвезти, ну и, в конце концов, сам, можно сказать, проводил.
Это так странно... Горр просто сам на себя не похож, честное слово. Но и я тоже хороша – стою, мою посуду, вспоминаю наш путь до дома, и сама себе улыбаюсь…
И чего, спрашивается, улыбаюсь?
Даже бабушка заметила.
– Ты сегодня, Леночка, наконец ожила. Даже светишься вон вся, – радуется она. – А то ходила как в воду опущенная. С Петькой, что ли, помирились?
И у меня сразу внутри все опускается…
В ту пятницу, когда Горр привез меня из кафе, я, конечно, жутко перепугала бабушку. На ватных ногах тогда переступила порог и рухнула на колени прямо у двери. Она бросилась ко мне, а я опять в слезы. Хорошо хоть без приступов обошлось. Потом бабушка, конечно, допытывалась, что случилось, но я почему-то не могла сказать правду. Стыдно было, хотя умом понимаю, что не я должна стыдиться Петькиной подлости, а все равно…
В конце концов сказала, что мы с ним поссорились. И то лишь потому, что она собралась подняться к ним и у него выспросить, что произошло.
Ну как ей сказать, что Петька, которого бабушка знает с пеленок, который пропадал у нас днями напролет, который мне как брат, а ей как внук, сделал такое? Да она бы просто не поверила. Я и сама никак не могу поверить в его вероломство. И думаю об этом постоянно, только вот сейчас, с Горром, ненадолго забылась.
– Не помирились пока, да? – заметив мое скисшее лицо, спрашивает бабушка. – Ну ничего, помиритесь.
Я не отвечаю. Вспоминаю, как утром вышла из дома. В школу. И успела услышать, что Петька как раз начал спускаться вниз, а затем остановился. Затаился. Не двигался и не издавал ни звука. Потому что услышал, что я выхожу.
Я тоже на несколько секунд замерла, прислушивалась: может, он просто стоит, ну, там шнурок поправляет или еще что, а не вот так прячется от меня. Но нет, он именно притворялся, что его нет, чтобы со мной не встретиться один на один…
Я потом всю дорогу до школы шла и глотала слезы – казалось, будто он второй раз меня предал. Ну а в классе Петька делал вид вместе со всеми, что меня нет…
А я ведь думала, что Петьку тогда как-то вынудили, заставили… думала, что он сразу же, как только сможет, придет объяснится, попросит прощения. А он…
Увы, Горр был прав на его счет.
В горле опять комом стоит обида и боль. Я с трудом сглатываю и перевожу разговор на другую тему:
– Бабушка, помнишь, я тебе про Германа Горра рассказывала?
– Как не помнить? – смеется она. – Он же ваш демон-искуситель.
– Нууу… не совсем. Он просто очень своеобразный. А сегодня мы с ним были в паре на ОБЖ, я как будто ногу сломала, а он оказывал помощь…
Я рассказываю ей, что происходило на уроке, а сама вспоминаю, какой Горр был сосредоточенный и серьезный, как смотрел на меня, хмурясь, пока привязывал к моей ноге свой галстук. Я, конечно, весь процесс пребывала в полуобмороке, особенно когда он меня касался. Но и сам Горр, между прочим, тоже выглядел каким-то напряженным. И вообще, меня не покидало странное ощущение, будто мы с ним участвуем в чем-то запретно-интимном, а вовсе не в тренировке по оказанию первой помощи.
Про его мать тоже думала. Горр и тут прав – я все-таки любопытная. Что уж скрывать, охота было, конечно, узнать, что у них случилось, почему она такая и, главное, почему Горр с ней такой жестокий…
***
Утром мы едем с бабушкой в больницу. Я бы лучше одна сходила, не маленькая. Да и бабушку жалко. Сейчас, в начале марта, такой гололед по утрам, и она идет и переживает, что если упадет, то не поднимется. Но нам в пятницу позвонили, сказали, что нужно прийти оформить квоту на обследование в диагностическом центре.
Весь наш поход занимает от силы часа два, и я даже думаю, не пойти ли в школу, на последние уроки, но бабушка уговаривает остаться:
– Ложись, еще поспи. Ты и так бледнее обычного.
Обследование нам назначили на конец марта. Бабушка расстраивается – почти месяц ждать, а я даже рада, что очередная больничная эпопея оттягивается. И целых три недели можно ни о чем таком не думать. Не люблю больницы.
На другой день подхожу к школе, замечаю машину Горра и… не знаю, опять ощущаю легкое волнение. И первая мысль: «О, он здесь уже». Потом себя одергиваю: да какая мне разница, где он? Подумаешь, поговорил со мной один раз по-человечески. Может, бзик на него какой-то нашел. А сегодня, может, опять будет взирать на всех и на меня, как на букашек.
Но встречаю его в фойе и улыбаюсь на его «привет». И чувствую, что краснею помимо воли. Но это лишь потому, что Горр так на меня посмотрел. Он как будто ждал меня. Стоял в холле, опершись о подоконник и скрестив ноги в лодыжках, и со скучающим видом наблюдал за центральным входом. А как увидел меня, его взгляд прямо загорелся сразу же. Ну как тут не смутиться?
Он отлепляется от подоконника и направляется ко мне. И в класс мы заходим вместе. У наших на меня реакции ноль, будто я – невидимка. Ну а его, конечно, встречают оживленно. Со всех сторон слышу: Герман, здоро́во, Герман, привет…
Наверное, все думают, что просто так совпало, что мы вместе вошли, но затем Горр вдруг садится не на свое привычное место, а со мной. И тогда класс стихает. Резко. Я успеваю увидеть перекошенное и застывшее выражение Михайловской, оно, если честно, пугает. Потом отворачиваюсь и больше на класс не смотрю.
Горр молчит, сидит себе преспокойно, как будто не замечает реакции класса. Затем всеобщая оторопь сменяется гулом. Слышу за спиной Ямпольского: «Фигасе!» и тут же Патрушеву: «Я не поняла, это что…». К счастью, звенит звонок, влетает историк и окриком велит всем сесть и замолкнуть.
А я ловлю себя на том, что с трудом понимаю историка. Точнее, постоянно отвлекаюсь от урока на свои мысли: почему Горр сел ко мне? А на следующем уроке опять сядет? Что это значит? Как от него приятно пахнет…
Один раз историк даже одергивает меня:
– Лена, хватит витать в облаках.
А я и так-то сидела в смятении, а тут вообще заливаюсь краской. Еще и Горр скосил на меня взгляд, будто все мысли мои знает, и усмехнулся.
Мне ужасно хочется спросить его, почему он сел ко мне, но я стесняюсь. Это за меня делает Михайловская на следующей же перемене.
– Герман, ты решил переехать?
– Да, с чего это вдруг? – поддакивает Ямпольский.
Но Горр, как всегда, в своем репертуаре – вопросы, на которые ему отвечать неохота, он просто игнорирует.
Зато обращается ко мне, причем развернувшись так, что упирается коленями в мою ногу. А ко всем остальным он просто садится спиной.
– Что вчера делала? – спрашивает с полуулыбкой.
– Ничего такого, – лепечу в ответ и опять отчаянно краснею, потому что чувствую, что за нами следит весь класс.
– А в школу почему не ходила?
– Ну я же говорила тебе. Мы с бабушкой по делам ездили.
Не рассказывать же ему про больницу.
– И как? Сделали свои дела?
Я киваю. Сердце внутри трепещет. Мне ужасно неловко, и я даже не знаю, отчего больше: от пристального, тяжелого внимания наших, или от самого Горра, оттого что он так близко, что говорит со мной таким мягким голосом, что смотрит неотрывно. Да еще как смотрит! Будто своим взглядом блуждает по коже, касается, гладит, оставляя ожоги…
После уроков мы опять идем вместе. И я уже не спрашиваю, что ему от меня нужно. А если совсем честно, то даже рада, что Горр меня провожает. Но только потому, что при нём наши меня не трогают.
– А я вчера с матерью встречался, – вдруг говорит он ни с того ни с сего.
Я останавливаюсь от неожиданности, даже забываю про свое смущение.
– Да ты что! – восклицаю невольно. – И как? Поговорили?
– Ну, конечно. Не молча же сидели, – с усмешкой отвечает он. – Поговорили.
– Ты рад?
– А чему тут радоваться? – приподнимает он бровь.
– Ну как? Мама же… вы пообщались… – бормочу я растерянно.
– Да уж, мама… – вздыхает он. – Нет, ну наверное, ты права, хорошо, что поговорили. Но она, конечно…
Он замолкает, не договаривая. А я не могу догадаться, что он имеет в виду, а расспросить стыжусь. И так он позавчера назвал меня любопытной.
– Она больна. Онкология. Говорит, что умирает, – вдруг произносит он.
– Боже… – вырывается у меня. – Герман, мне так жаль… И что, нельзя ничего сделать?
– Вроде как можно прооперироваться. Там цена вопроса – всего двести штук.
– А, так ей нужны деньги на операцию?
– Ну, естественно. Для этого она и приходила.
– Почему ты так думаешь? – меня царапает его цинизм. Тем более по отношению к умирающей маме.
– Потому что она раз за разом твердила, что пришла повидаться пока не поздно. А потом выложила справку.
– И что с того? Что в этом такого?
Качнув головой, он говорит с усмешкой:
– Все-таки наивная ты, Третьякова. Ничему тебя жизнь не учит.
– А, может, это ты видишь в людях только дурное?
Он косится на меня и снова лишь усмехается. Отвечает не сразу:
– Так ещё Макиавелли сказал, что люди всегда дурны… пока их не принудит к добру необходимость. Правда, я считаю, что чаще случается наоборот. Что большинство творят зло по необходимости, а не потому, что им нравится портить другим жизнь. Хотя и такие тоже встречаются. А мать… она будто заранее эту справку подготовила. Впрочем, за это ее трудно судить. Кому хочется умирать? Стремно только то, что она выдает все это за внезапно проснувшиеся материнские чувства.
– Ну почему ты так говоришь? Может, ей и не хочется умирать. Может, она действительно надеется в душе, что ты сможешь ей помочь. Но одно другого не исключает. Ты же ее сын, почему она не может питать к тебе чувств? И знаешь, когда человек умирает, он как раз испытывает тягу сделать все правильно напоследок. Ошибки исправить, покаяться…
Герман пожимает плечами. С равнодушным видом говорит:
– Может, и так. Не знаю. Мне, в общем-то, все равно.
– И то, что она умирает – тоже все равно? – шепчу я, глядя на него.
Он ловит мой взгляд и снисходительно улыбается.
– Нет, Третьякова, не все равно, не переживай.
– А ты можешь ей помочь?
– Дать денег на лечение?
– Ну да!
– Не знаю. У меня на карте столько нет.
– А у папы попросить разве нельзя?
– Можно, но он не даст. Мать его боится, и наверное, у нее есть на то причины.
– Но не в такой же ситуации!
Он опять замолкает.
– И что, ты просто будешь с этим жить? Ты прости меня, что я вот так вмешиваюсь. Я понимаю, что не должна. Но если ты ей не поможешь, и никто ей не поможет, она умрет, и это будет давить на тебя всю жизнь. Чувство вины перед умершим – оно самое тяжелое. Потому что искупить его невозможно. Если не ради нее, то ради себя сделай что-нибудь… Уговори папу или… ну, не знаю… придумай что-нибудь. Даже если это ей не поможет, уж прости, то ты будешь знать, что сделал всё от себя зависящее…
Он смотрит на меня пристально, будто видит насквозь, и молчит.
– Ну а иначе… – смущенно и тихо добавляю я. – Ты сам себя не простишь потом…
Наконец Горр отводит взгляд и криво улыбается:
– Ладно, посмотрим…