– Привет. Я – Виола. Можешь звать меня просто Ви, – она протягивает мне руку, ухоженную, унизанную кольцами, с ярко-красным маникюром.
Я игнорирую и руку, и ее «привет». Однако ее это не смущает ничуть. Она сжимает протянутую ладонь в кулак и опускает, издав смешок.
– Ну что ты так напрягся, милый? Я всего лишь хочу с тобой познакомиться… поближе.
«Поближе» она произносит с интимным придыханием и придвигается совсем вплотную. Я встаю с дивана, намереваясь уйти. Она тут же подскакивает следом и преграждает собой путь.
– Ну же! Не будь такой букой… – Она поднимает правую руку, выставив указательный палец, и ведет им по моей шее, слегка царапая кожу длинным ногтем.
Бред какой-то. Где отец только берет этих дур?
Отталкиваю ее руку. Саму Виолу тоже отодвигаю в сторону, не особо церемонясь – она едва удерживается на своих каблуках, и выхожу в общий зал. Гулянье там в полном разгаре.
Я иду в фойе, забираю пальто. Эта дура тащится за мной. Цепляется за рукав, тянет.
– Постой… ну постой же.
– Чего тебе? – оборачиваюсь я.
– Я что-то не так сделала? Напугала тебя своим напором?
Смотрю поверх ее головы в зал. Пытаюсь найти взглядом отца, но не вижу, его заслонили. Он ее, что ли, подослал? Потому что она не выглядит обиженной. Скорее, растерянной и раздосадованной, будто не справилась с заданием.
– Может, останешься и просто поговорим? – лепечет она почти жалобно.
– О чем? О чем с тобой разговаривать? – усмехаюсь я, настолько нелепа эта ситуация и эта… даже не знаю, как ее назвать. Виола, в общем.
– Ну… просто познакомиться, пообщаться…
Я не дослушиваю ее и выхожу на улицу. Не то что я злюсь на отца, нет. Скорее, раздражен. Даже не раздражен, а просто противно.
Сажусь в машину. Василий вздрагивает. Видать, уснул.
Пока едем домой, я снова переписываюсь с Третьяковой. Хотя это слишком громко сказано. Мы лишь обмениваемся парой фраз:
«Не спишь еще?»
«Как раз собираюсь ложиться»
«Тогда приятных снов»
«Спасибо, и тебе».
Однако незаметно настроение улучшается.
Уже на месте Василий вдруг говорит:
– Александр Германович, последние дни всё время спрашивает, с кем вы видитесь, с кем общаетесь. Каждый день чуть ли не допрос… Он как будто что-то подозревает. Но я, как и обещал, про ту женщину ни слова.
Я благодарю его кивком и захожу домой. Отец, скорее всего, раньше двух-трех часов ночи не вернется.
«Та женщина» у меня тоже из головы не выходит. Я стараюсь не думать о том, что она рассказала про отца. Судить его не мне. Но и отмахнуться не получается.
Сделал ли он то, в чем она его обвинила? Не знаю. И не уверен, что хочу знать. Но вот мог ли он так поступить с ней и с тем водителем? И понимаю, что мог.
Отец иногда вскользь рассказывал о своей бурной молодости, о том, как «поднялся» в девяностые – ну прямо готовый сценарий для Гая Ричи. Так что эпизод с водителем и матерью вполне укладывается в эту картину.
Даст ли он ей после всего денег на лечение? Нет.
Захожу в его кабинет. Отец всегда хранит наличные дома, в сейфе. Не раз открывал-закрывал его при мне, так что код я знаю. Но все равно не по себе. Мерзко.
Долго не могу решиться. В жизни ничего не брал чужого. Тем более – у отца. Хотя он как-то сказал: «Если вдруг что-то случится – ты знаешь, где лежат деньги».
Можно, конечно, эту его фразу притянуть за уши как разрешение самовольно взять из сейфа эти злосчастные двести тысяч. Вернее, сто. Еще сто я снял со своей карты. Для отца это вообще не деньги, хоть сто тысяч, хоть двести. Но давит, конечно, не это, а сам факт, само действо…
Вспоминаю, как отец сегодня говорил: «Мой сын, мой Герман, моя гордость».
И я тут такой – торчу в его кабинете, собираясь, по сути, ограбить собственного отца. Да уж, гордость…
И все равно почему-то не ухожу.
«Нет ничего дороже жизни, особенно жизни мамы…» – лезут на ум слова Третьяковой.
И я, стараясь больше ни о чем не думать, подхожу к книжному шкафу. Сейф у отца вмонтирован в стену сразу за полками. Код – мой день рождения. Ввожу цифры. Щелчок – и стальная массивная дверца слегка отходит. Достаю пачку, отсчитываю ровно сто тысяч. Остальное убираю обратно и ухожу. Поднимаюсь к себе. Поговорить бы сейчас с Третьяковой, но она уже спит…
А сам я за всю ночь глаз не сомкнул. Лежал без сна, пялился в темный потолок, слушал, как тяжело колотится сердце, и чувствовал себя последней мразью…