Мне не хватает воздуха, как будто горло сжато тисками, а легкие скукожились. Каждый вдох – через силу. Какое уж тут «держать лицо»? Чувствую, как сами собой кривятся губы и мелко дрожит подбородок, как больно жжет сухие веки.
Ловлю на себе взгляд Сони Шумиловой, любопытный и слегка самодовольный. Правда, она тут же спохватывается и напускает на себя сострадательный вид. Остальные за нашим столом сконфуженно молчат, будто я им мешаю веселиться, но сказать об этом неловко.
Олеся Владимировна берет меня за руку. Что-то говорит-говорит, вокруг смех, голоса, играет музыка. А для меня все эти звуки, искажаясь, сливаются в жуткую какофонию. Пестрая картинка перед глазами тоже начинает расплываться.
Зачем я пришла? Зачем?
Я вскакиваю и почти бегом покидаю зал. На кого-то налетаю в дверях, даже не вижу, кто это. Но слышу за спиной чужие насмешливые голоса, кажется, это парни из 11 «Б».
– Девки Горра не поделили…
– Если будет махач, ставлю на Михайловскую.
Боже, как унизительно, как стыдно!
Я вовсе не собираюсь искать их, Германа и Михайловскую. Как такое могло прийти кому-то в голову! Я просто хочу скрыться от чужих глаз. Побыть одной, успокоиться, а потом незаметно уйти домой… и больше никогда не встречаться с Германом.
Я дышу как загнанная лошадь и мечусь по огромному, оживленному холлу. Заворачиваю то в лобби-бар, то в сувенирную лавку. Здесь столько одинаковых дверей из матового стекла, столько коридоров, а я в раздрае и совершенно не помню, где дамская комната. От этих метаний голова начинает кружиться еще сильнее.
Наконец рядом с одной из дверей замечаю табличку-указатель с черным женским силуэтом. И практически одновременно со мной туда же мчится Патрушева, будто ей приспичило. Грубо оттолкнув плечом девочку из 11 «Б», которая как раз выходила, врывается в уборную.
Я захожу следом и не сразу замечаю, что там Михайловская. То есть я вообще ничего вокруг себя толком не вижу, только размытые очертания. Я и Патрушеву-то узнала лишь по голосу, когда она рявкнула той девочке:
– Куда прешь!
От расстройства, а, может, из-за головокружения всё кажется тусклым и темным. Если сильно-сильно зажмуриться и открыть глаза – то на несколько секунд видимость проясняется, но потом опять словно подергивается мрачной дымкой. Так уже бывало у меня, перед приступами. Надо принять таблетки, но главное – успокоиться и продышаться.
Михайловская, видимо, тоже меня не замечает. Не обращает внимания, кто там еще вошел… Как и я не посмотрела, кто здесь есть, а сразу устремилась к умывальникам. И понимаю лишь, что она тут, когда из дальнего конца уборной слышу ее сдавленный голос:
– Сумку мою принесла?
– Ага, на вот, – отвечает Патрушева. – Ой, а ты чего? Свет, ты что плачешь? Что случилось? Это из-за Германа?
– Он, прикинь, послал меня… – говорит она с полувсхлипом-полусмешком.
– Да ты что? Прям послал?
– Ну не прям матом, конечно, но все равно… Я, как дура, перед ним унижалась… Герман, Герман… – сбивчиво, сквозь плач рассказывает она, – а он…
– В смысле унижалась?
– Блин, не тупи, а! Сказала ему… ой, лучше не спрашивай…
Она так горько плачет, что мне ее жалко. И стыдно оттого, что всё это слышу, пусть и ненароком. Я посильнее включаю холодную воду, аккуратно, чтобы не поплыла косметика, промакиваю пылающий лоб и виски. И даже сквозь шум воды слышу их разговор.
– А что он?
– Слышала бы ты его… видела бы, как он смотрел на меня… как на г**но какое-то… Другой бы на его месте…
– А сказал-то он что?
– Что ему это неинтересно… Прикинь? Я ему всю душу… а он… неинтересно… А с этой лахудрой, значит, интересно… Скажи, ну вот что он в ней нашел, а? Она же тупая овца…
Поставив сумочку на каменную столешницу с мойками, я торопливо ищу свои таблетки и, как назло, никак не могу их нащупать.
– Вылупит свои глаза и смотрит… Такая типа святоша, куда деваться… А видела, в чем эта малохольная приперлась? Это же лютый колхоз… крестьянка в сельском клубе… Она и Горр – ну, это же смешно просто.
– Так они же, вроде как, расстались?
– Угу, вроде как… Как же я ее ненавижу! Как она меня бесит! Она мне как кость в горле. Прямо смотреть не могу на ее тупую рожу, так бы и… Э-э… стой, – Михайловская осекается, потом спрашивает чуть тише: – Это что, она там, что ли? Третьякова?
– Где? Ой, точно! Вот сучка, подслушивает стоит.
– Эй, Третьякова, ты чего тут забыла?
Я никак не реагирую, даже не оборачиваюсь, словно их вообще здесь нет. Продолжаю искать бутылек с таблетками. И наконец он попадается мне в руки.
– Тебя спрашивают, эй! – истерично выкрикивает Михайловская. – Какого хрена ты тут встала и уши греешь, овца?
Я молча отвинчиваю крышку и бровью не веду – пусть себе хоть заорется. И вдруг чувствую, как кто-то резко хватает меня за руку и больно дергает. Бутылек выскальзывает и падает, а таблетки рассыпаются по полу.
– Наша святоша решила закинуться колесами? – с каким-то диковатым смехом говорит Михайловская, а затем, гримасничая, елейный голосом добавляет: – Ой, а таблеточки-то рассыпались… как не повезло-то!
– Пусть с пола теперь их жрет.
– Вы совсем уже?! – негодуя, выкрикиваю я. – Это от сердца!
– Это от сердца! – кривляясь, со смехом передразнивает меня Михайловская. И тут ж шипит в лицо: – Как же я тебя ненавижу! Ты – тупая корова. Что уставилась?
Я приседаю, хочу поднять бутылек в надежде, что там хоть что-то осталось, но Патрушева отпинывает его подальше, попадая еще и мне по пальцам.
– Сволочи! – вырывается у меня от отчаяния. Пытаюсь вскочить на ноги, но Патрушева не дает. Схватив за волосы, давит вниз.
– Чего ты там вякнула? – возмущенно переспрашивает Патрушева. – Щас покажу тебе сволочей!
– Отпусти! – Я пытаюсь вырваться, но она еще сильнее сжимает кулак, стягивая волосы до боли.
Дверь уборной распахивается, кто-то входит, но я даже не вижу, кто. Кричу:
– Помогите!
– Что надо? – рявкает Михайловская. – Пошла отсюда! Потерпишь. Эй, Шумилова! Стой! Только попробуй кому-нибудь вякнуть.
Значит, это Соня…
Я отчаянно машу руками, царапаю, но Патрушева теперь и на плечи давит коленями, всем своим весом, стараясь пригнуть меня еще ниже. Лицом к самому полу. К туфлям Михайловской, которая стоит прямо передо мной.
Надо мной.
– Жри с пола свои таблетки! Ну! Давай!
– Убери руки! Отпусти меня! – задыхаясь, кричу я. И, обезумев от ужаса, одной рукой упираюсь в пол, а второй – цепляюсь за платье Михайловской. Струящийся шелк тут же с треском рвется.
– А-а! – вопит, отскакивая от меня, Михайловская. – Эта сука мне платье порвала! Ты, уродка, ты хоть знаешь, сколько оно стоит?! Почку свою продашь, поняла? Чтоб расплатиться! Блин, как я теперь выйду? Сука! Тебе конец!
Патрушева меня отпускает. Шатаясь, я встаю, но почти сразу Михайловская бросается ко мне как разъяренная кошка. Толкает к стене и тоже хватается за мое платье. Рывками дергает вниз, но оно не поддается. Я хочу ее оттолкнуть, поднимаю руки и тут же обессиленно роняю. Хочу кричать, но ни звука больше не могу вымолвить. Спазм в горле такой сильный, что не могу дышать. Перед глазами стремительно темнеет. Вопли Михайловской становятся далекими и какими-то нереальными. А я сама словно падаю в яму беспросветную, бездонную.
На краю ускользающего сознания чувствую, как кто-то подхватывает меня на руки и быстро уносит. Куда-то бежит.
Слышу издалека крики, гул, шум, а потом всё стихает… На какую-то секунду меня выдергивает из небытия голос Германа. Он звучит так близко, что мне мерещится, будто всё это не по-настоящему. Что он просто в моей голове. Но нет, это действительно Герман. Я ощущаю его крепкие руки, его запах, его тепло. И его страх...
– Лена! Ты меня слышишь? Лена! Леночка!
– Да, – шепчу ему я.
Но он почему-то меня не слышит и кричит с еще бо́льшим отчаянием:
– Лена! Ленка! Только держись! Не смей умирать! Слышишь? Я же люблю тебя!