Все не так уж плохо, стоит ли жаловаться? Жизнь хороша. Всегда найдется немного денег, немного любви. Париж восхитителен. А деревня? А маленькие путешествия?! Тогда откуда эта вспышка ярости? Если в иные часы мне докучают призраки, то вот один из них.
Эти нескончаемые споры, это исступление нерешительности, это девятисотголовое чудовище, которое не видит себя и думает, что его никто никогда не видит, эта озлобленная и высокомерная безответственность, этот Пале-Бурбон, столь же невежественный и заносчивый, как и двор в старом Дворце Бурбонов, – все это ничего не значит. Что для меня важно, так это лицемерие демагогов. Слишком застарелое и глубокое лицемерие в стране – это яблочный червь.
Эти люди защищают тех, на кого, как им кажется, они нападают и чьими жертвами являются сами. Нет лучших защитников капитала, чем радикалы, так как они – тайные, дерзкие перебежчики в лагерь противника.
Лицемеры. Не только вожди, но и толпа. Да, я следил за двумя, тремя съездами радикалов и поначалу удивлялся тому, что целая группа, целая партия может быть лицемерной. Заговор лицемерия может охватить тысячи людей. Дело в том, что лицемерие часто бывает могущественной страстью.
Радикалы по сути своей не могут смириться с мыслью о том, что их время прошло и что им остается только слиться с консервативной массой. Они силятся отгородиться на словах от тех, кому, таким образом, дважды присягают в мыслях. Стыдливые охранители охранители небытия, охранители того компромисса, в рамках которого все бездействует, – и их собственные идеи, и идеи их противников.
Противостояние правых и левых – это показной трюк, в котором состоит все искусство нашего правительства. Так опирался на игру оппозиций, на столкновения придворных интриг азиатский деспотизм. При старом режиме дворянство мантии казалось противостоящим Двору; и тем не менее со второго дня революции противники, на деле бывшие соучастниками, соседствовали в заговорах и тюрьмах. Виги и тори всегда в одной связке.
Сосуществовать могут самые противоречивые вещи. Могут, например, сосуществовать Церковь и франкмасонство, крупные банки и предвыборная демагогия, милитаризм и голословный пацифизм.
Одно условие: надо создать видимость борьбы. Так читатель «Эко де Пари» не знает, что он, в сущности, единомышленник читателя «Канар Аншене»[17]. Чтобы он узнал это, нужно великое потрясение. О, если бы нам удалось это потрясение произвести!
Теперь, когда радикалы, наконец, затеряются в рядах консерваторов, социалисты останутся без прикрытия. Станет ясно, что они от радикалов не отличались. Под предлогом свобод, в особенности свобод рабочих, они защищают парламент, место компромисса, где растратили свои силы радикалы и где, в свою очередь, они растратят свои.
За ними – коммунисты Москвы. Тех, в свою очередь, лишь тень отделяет от судного дня. И еще тема социализма: старые анархисты левые против старых реакционеров правых, против всей старой Франции.
Вы скажете мне, что в радикально-социалистической лжи нет никакой тайны, что она очевидна. Я же отвечу вам, что она остается тайной. Эта ложь невероятно глубоко укоренилась в подсознании: Но, прежде всего, в подсознании сообщников – капиталистов, развратители еще больше любят развращаемых, чем развращаемые развратителей. И вот об этом не знают ни те, ни другие; как видите, у меня есть основание говорить о тайне.
Подобны радикалам (и социалистам) их сообщники. Речь о правых депутатах и журналистах, привязанных к парламентской системе и нападающих на левых лишь затем, чтобы получить политическое большинство, которое они сами считают временным. Это становится очевидным в свете того, что во власти правые не имеют доступа к внутреннему кабинету, к механизму, который приведет к их грядущему провалу и новому избранию левых. «Французское Действие» привязано к режиму самой тактикой своей оппозиции, которая преследует отдельных людей, но вовсе не порывает с подлинной сущностью режима: компромиссом между богачами и демагогами. Я подозреваю, что один сговор объединяет ФД справа и СФИО (SFIO – Объединенная социалистическая партия. – Примеч. перевод.) слева.
Но, желая провала демагогов в свободное от дел время, владельцы банков, промышленности, прессы, в действительности, все же дорожат ими. Они предпочитают этот сговор открытой игре с правительством правых. Они хотят продлить жизнь того режима, на который жалуются. Они кричат о разобщенности, об отсутствии авторитета. Но если бы авторитет существовал, он был бы против них; а сплоченность бы их ослабила. Безответственность экономических лидеров, которые тем не менее распоряжаются телами в душами миллионов мужчин и женщин, потакает безответственности лидеров политических, которые как огня боятся взять на себя полное управление экономикой. Они осмеливаются говорить, что не являются верными слугами этого режима, но как только он оказывается под угрозой, они исподтишка поддерживают его, неожиданно видя в нем свой последний оплот. Поэтому они и боятся фашизма. Они возненавидят его в Париже так же, как уже ненавидят в Милане и Эссене.
После 6 февраля 1934 года все во Франции бросились на помощь сговору демагогии и денег. Сначала «Французское Действие», которое 6 февраля уже ничего не предпринимало, затем правые парламентарии, которые вместе с ФД низвели начинавшуюся битву простаков до уровня базарных перебранок, затем крупный капитал, который через свою прессу без шума похоронил усилия объединений, одновременно с ним ВКТ (Всеобщая Конфедерация Труда), партия СФИО и, наконец, коммунисты, которые следовали указанию Москвы. «Не надо расстраивать комбинацию, на которой зиждется порядок в стране-союзнице». 12 февраля стало ясно, что, по сути дела, коммунизма в Европе больше нет, или, точнее, никогда и не было. И Думерг укрепился одной ногой на 6-м, а другой на 12-м февраля, умело балансируя между двумя силами, наслаждающимися взаимоуничтожением.
Вот пробный камень. Покажите кому-нибудь сначала экономические объединения – эту систему банков, крупной промышленности, прессу, состоящую в сговоре с высшей администрацией и штабами всех политических партий, а затем покажите чиновничьи профсоюзы, ВКТ, франкмасонство – т. е. другие эксплуататорские объединения государства – он будет воротить нос и придет в ярость. Это – левый. Проведите опыт в обратном порядке – и перед вами правый. И так будет даже если левый – коммунист, а правый – член «Французского Действия». Мы против обоих.
Для оправдания фашизма достаточно этой единственной заслуги – срывания масок, всех этих масок. В фашистской стране не говорят о «правых» и «левых». Остается лишь смертельная схватка капитализма с социализмом.
Хотя фашизм выставляет себя в виде новой партии-посредника между бывшими правыми и бывшими левыми – между капитализмом, крестьянством, пролетариатом и средними классами – тем не менее, когда он у власти, его метод не похож на метод радикалов, это противоположный метод. Это не политика равновесия, это не весы и качели, это политика слияния. Силы, между которыми ведет свою игру радикализм, фашизм сталкивает друг с другом. В недрах фашизма охваченная мощным пламенем идет последняя, конфиденциальная, скрытная, неторопливая, жестокая, безжалостная схватка между горючими элементами. Взгляните на Рим и Берлин.
Левые не знают от чего отворачиваются. Они говорят: «Фашизм – это последний оплот капитализма. Это последний триумф капитализма». Но нет, в Риме и Берлине, как и в Москве, речь идет о реакции гораздо более чистой – о такой реакции, какая и не снилась нам со времен де Местра, о реакции в самом чистом виде. Скажем больше: она не снилась нам со времен борьбы духовенства и Империи. Ибо нам преподносят чистейшую теократию, в которой духовное и бренное наконец сливаются. Это великая реакция, которую познал когда-то Императорский Рим. И все же я хочу этого. Свобода исчерпала себя, человечество должно вторично закалиться в своих темных глубинах. Это говорю я, интеллектуал, вечный анархист.
Вот чем должен был увенчаться капитализм в демократической России за пятнадцать лет: мощное и стремительное послевоенное развитие, как в США. Вот благо, которое это должно было принести Америке и Европе, всему человечеству: текущий кризис преодолен, европейские и американские пролетарии до того заняты работой, что существенно падает рождаемость. Но так уж движется ироничная и жестокая История. Я люблю Россию за то, что она не пошла по кратчайшему пути.
Вам хорошо известно, что владеть замками и большими частными домами трудно. Когда они у вас есть, вы едете в другое место, в отели, на корабли, вы путешествуете. Вы любите кафе, бары, рестораны, кинотеатры, летний спорт, зимний спорт, все многолюдные места. Вам хорошо известно, что мелкая коммерция – ничтожный удел. Что лучше – быть мелким коммерсантом или служащим в большом магазине? Посредственность посредственностью, но служащий после восьми часов работы свободен. А деревенский механик свободен? Разве директор местного бакалейного склада свободнее его? А разве журналист в государственном издании менее свободен, чем в частном? Один литератор «пишет для широкой публики», другой для государства, т. е. опять же для широкой публики, – вы можете вычислить преимущества одного перед другим?
Но если я изобретатель, если я создаю новую индустрию? Конечно, мое продвижение будет трудным. Но полноте! Человек сегодня нуждается в чем-то другом, нежели в изобретении машин. Ему нужно предаваться размышлениям, петь и танцевать. – Великий медитативный танец, погружение вглубь.
Люди больше не знают: должны они работать или же вообще перестать что-либо делать. Они не знают: должны они наслаждаться или воздерживаться. Я говорю о том, что, будучи личностями истощенными, они не могут наслаждаться ничем, кроме помпезных воплощений духа, нарисованных социальным телом. Посмотрите на пчел, муравьев, – что нового можем создать мы? Создавали ли мы когда-нибудь что-то новое? Ведь вся наша полнота – это цивилизация, увиденная издалека, где радости и печали перемешиваются. За пределами рисунка ничего нет. Все в нем.
Качество. Качество будет обретено тогда, когда количество будет ограничено.
В России под социализмом понимается курс на производство, ибо он пришел туда преждевременно и с трудом имитирует путь капитализма, который должен был бы ему предшествовать. В Европе под социализмом может пониматься только вдумчивый отдых после долгой невыносимой тяжести капитализма, который, впрочем, изнемогает от самого себя. Капитализм, отказывающийся от своего величия, от своих пороков и добродетелей: вот социализм, который скрывается за фашизмом, социализм для старых европейцев.
Смешно слышать, как капиталисты говорят о свободе. Какую свободу представляет собой сегодня капитализм? Какие отбросы остались от нее в плане экономическом, политическом, культурном? Или, в таком случае, о каком капитализме идет речь? Возврат к прошлому – это утопия.
Смешно слышать, как ВКТ и СФИО защищают свободу, все то же, ни на что не годное старье, каким потрясают капиталисты. Этим конфедерации и партии следовало бы говорить совсем о другой свободе.
Свобода. Какой свободы вы хотите? Где она? Где была она хоть когда-нибудь? Откуда она вообще возьмется? Откуда, если не из удовлетворения желаний, оправданных в данный момент? Но чего мы желаем? Умиротворяющего порядка. Мы хотим насладиться ритмом машин, который мог бы наконец стать таким плавным.
Корпоративисты, вы говорите, что представляете собой Третью Силу и что вы заставите с ней считаться; что ваш Новый Порядок утвердится на одновременном противостоянии двум этим втайне связанным воедино ипостасям принуждения – капиталистической монополии и марксистскому государству, что Франция Завтра возродится на основе стихийного объединения семей и профессий, корпораций и регионов. Я едва ли могу вам поверить, но я хочу идти за вами.
Я едва ли могу поверить в то, что государство не должно вмешиваться в первое проявление этой стихии. Но, в таком случае, отойдет ли оно вообще когда-нибудь в сторону? С вашими корпорациями произойдет то же, что произошло с советами: опеке Сталина не видно конца, как и опеке Муссолини над итальянскими корпорациями.
Но диктаторы не вечны, и с новыми трудностями людям снова придется справляться самим. Вот тогда вы будете правы.
Так или иначе этот обходный корпоративистский путь – наша тактика маленьких людей – путь посреди всех классов и всех доктрин.
Меня страшит этатизм? Все подводит нас к нему. Мы уже больше, чем наполовину, втянуты в него. Крупные банки, крупная промышленность, пресса уже наполовину срослись с государством. Они осаждают государство, но стоит одному человеку и одной сильной партии оказаться завтра во главе государства, как все пути к власти, проложенные капитализмом, будут тут же перестроены в обратном направлении, против него. Банкир, который обивает пороги министерского кабинета и, таким образом, доказывает свою слабость, вскоре вернется туда, чтобы исполнять приказы.
Но если этатизм – фатальность, разве этого не достаточно, чтобы я воспротивился ему? Разве не свойственно духу сопротивляться всякой фатальности? Я склонен, скорее, пересилить эту фатальность, истощив ее. Убить этатизм путем изнурения государства, вложить в государство все, чтобы государство стало нацией. Оно воспользуется подъемом инстинктов, которые впоследствии объединит в себе. Можно убить часть жизни, но не всю жизнь. Тоталитарное государство постепенно расшатывается, становится гибким и подвижным.
Мы слишком слабы, чтобы и впредь оставаться пассивными, не обращать внимания на то, что все идет вкривь и вкось. Да, мы социалисты именно потому, что мы слабы. Попробуйте-ка упрекнуть нас в этом. Но новое зло, выявляемое эпохой, предвещает благо, которое это зло породит. Какую коллективную силу дает признание индивидуальных слабостей! В этом признании мы закаляемся, как металл в воде.
Многие ищут прибежища в государстве, но это опасно лишь постольку, поскольку не все еще получили к нему доступ; таким образом, те, кто этот доступ получил, уже пользуются неравенством по отношению к тем, кто не получил его. Но когда его получат все? Когда все будут в государстве, каждый станет ответственным. Появляется и активизируется множество ответственных. Социальное тело становится чувствительным во множестве точек своей поверхности, все больше насыщается нервами. Нам говорят о корпорациях. Хорошо, но если мы идем к государству по этому пути, то русские приходят к корпорации через государство.
Человек может мыслить только группами. Так не бойтесь же того государства, которое уже складывается.
Крестьяне? А будут ли завтра крестьяне? Всегда ли будут крестьяне? Нет. Поэтому социализм и прав. Колхоз приживается в России, но, вне сомнения, он должен обрести относительную независимость по отношению к государству.
В Европе крестьянина все больше ущемляют, эксплуатируют. Он, как и рабочий с буржуа, становится жертвой треста – зерновой трест, трест удобрений, скупка молока и т. д. Его единственное спасение основать сельскохозяйственное предприятие.
Надо ли спасать ремесленника? Можно ли его спасти? Его доля сократится до минимума, как и доля крестьянина. Не лучше ли совсем распрощаться с прошлым и передать все хлопоты по мелиорации другому объединению? Не стоит ли, ради возврата к качеству, целиком довериться меркам социализма, которые затем сами собой придут к большей утонченности?
Пути Муссолини и Сталина сходятся.
Знаю ли я пролетариат? Я знаю рабочих не лучше, чем крестьян. Но есть ли в них что-то особенное, что можно узнать? Этого я не узнаю никогда. Существуют ли классы? Не думаю. Почему я так не думаю? Потому что я мелкий буржуа. Я принадлежу всем классам и ни одному из них. Я ненавижу и ценю их все. Но, в конце концов, почему я не имею права говорить? Почему я не могу быть прав? Разве в своем срединном положении я не всеобъемлющ? Всеобъемлющ. Я говорю – слушайте меня.
Я не хочу, чтобы и впредь злоупотребляли словом трудящийся. Мы тоже трудящиеся. Крестьяне и буржуа – такие же трудящиеся, как и рабочие. Конечно, труд рабочего кажется трудом в высшей степени, дело в том, что он самый ужасный из всех, машинный труд. Но и конторский труд не менее ужасен.
Я хочу защитить рабочего как часть своей крови, как часть народа. Я хочу защитить его от большого города. Я говорю, что большой город – это и есть капитализм. [124]
Почему я не коммунист? Но почему я не реакционер? Потому что я мелкий буржуа и верю только в мелких буржуа, в тех мелких буржуа, что ведут свой род от мелкого дворянства, от горожан свободных профессий, от крестьян, от ремесленников, но в таких буржуа, которые не любят ни чиновника, ни служащего, ни заводского рабочего, если они забыли свое конкретное происхождение. Ничто никогда не делалось никем, кроме нас. И социализм будет создан нами или не будет создан вовсе. Мы опасаемся всего и ничего не боимся. Мы опасаемся церкви и франкмасонства, пролетариата и капитализма, Франции и Европы, Германии и России, но мы все преодолеем. Мы уже создали режим, который трещит по швам, мы создадим другой. Мы – масса индивидов, связующее всех классов. Мы – свободные люди вне классов.
Я не хочу ничему отдавать предпочтение, потому что все против меня. Я хочу того, что следует из моей привязанности к себе. Другие найдут в этом свое благо: таким образом мы навяжем его им.
Вот наши люди: Моррас, в котором нет ни королевской, ни аристократической крови, Жорес, который не является марксистом, Клемансо, такой же демократ «из-под палки», как Кромвель – пуританин, Тьер, Фуше, пережившие десяток режимов, Бонапарт, никакой не король, Кромвель и, конечно, Муссолини, Гитлер, Сталин. Враги всех классов, предатели всех классов. Верные самим себе. Дворян поубивали короли, богачи вождями никогда не были: есть одни мы.
Я пишу в крупной прессе, я печатаюсь у крупного издателя. Я обедаю с некоторыми богатыми персонами. Но это никого не вводит в заблуждение. Это больше не вводит в заблуждение и меня.
Мне нет дела до равенств. Или, точнее, оно мне ненавистно, как и все несуществующие вещи. Еще в 1918 году я увидел в русском коммунизме возмож-[125]ность рождения новой аристократии. Я не ошибся. Я ищу эту новую аристократию в европейской форме социализма, фашизме.
Молодая аристократия замешана вовсе не на деньгах, но на почете. Наследование, которое приходит затем, – это лишь одна из условностей, которая, впрочем, часто не оправдывает себя, за отсутствием…
Лично я не боюсь ничего, поскольку ничего не хочу. Кто может когда-нибудь помешать мне говорить? Мое летучее перо всегда будет выскальзывать из любых оков. И поскольку обойтись без него не удастся (без моего или без какого-нибудь другого в том же роде)…
Мне нужно так мало. 60 000 франков в год. Две комнаты и ванная. Несколько поездок на такси. Два костюма, немного карманных денег. Пара поездок по Европе. Я отказался от Азии и от детей. Я монах. Будучи созерцателем, я вполне мог бы наслаждаться совершенной государственной машиной, как, будучи бедным, я наслаждаюсь капитализмом. Мне даже не нужно быть около вождей, чтобы наслаждаться механизмом, о котором догадываюсь.
Я могу избрать эстетическую точку зрения, она исказит духовный план. Вот что меня стесняет: эта физическая и духовная бедность, это отсутствие связи между физическим и духовным. Я с легкостью принял бы рабство, если бы оно несло больше добра, чем зла. Но в рабах большого города гибнет раса. Я чувствую древнюю связь с рабочими и крестьянами, я хотел бы иногда встречать их на деревенской или городской площади. Разве вы, буржуа, можете жить без них?
«Они неинтересны», – говорят те, кто их знает. Конечно, это идет от знания всякого рода. Я вспоминаю мое стеснение на военной службе. Мою мучительную демагогию. Мой страх обмануть их и желание их защитить.
Я не скептик, я проказник.
Я начитался Ницше: пессимизм кажется мне величайшей радостью. Спасибо, Ницше.
Что мне дорого, так это физическое и моральное здоровье людей. Мне больно за человеческое тело. Человеческое тело отвратительно, по крайней мере, во Франции. Гуляя по улицам, с ужасом встречаешь столько увечий, уродств, незавершенностей. Эти сгорбленные спины, обвисшие плечи, распухшие животы, худые бедра, вялые лица. Нет, мне слишком больно, мне, избранному, я должен восставать против этого.
И на что надеются эти люди? Их заставили надеяться на себя; это глупо. Им нужно дать Бога. Если на небесах Бога больше нет, дадим им Бога на земле. Боги рождаются на земле, а затем возносятся на небеса.
Нам уже не нужны эти владыки, которые властвуют не вполне, которые втайне делят власть со своими врагами, которые не занимаются на три четверти тем, чем должны заниматься – телом и душой людей.
Французы – брошенные люди. Больше нельзя оставлять их в презрении тела и души. Католики, протестанты, франкмасоны – они так мало отвечают своему званию. И евреи, – мое сердце сжимается при мысли об этих бедных душах на перекрестке. Самыми обездоленными существами, каких я встречал, были евреи.
Без вождей, без друзей. Им остается только жена – два одиночества, живущих вместе. Их родина зла. Какова ваша религия? Ваша связь?
Коммунисты, на что вы надеетесь? Вы недолго еще сможете расхваливать нам Россию. Россия успокоится, и в этот момент станет ясно, что она была совсем не тем, о чем вы нам говорили. Волей-неволей вам придется оглядываться на себя, рассчитывать только на себя, на нас.
Я за Сталина, Муссолини, Гитлера, Пилсудского и т. д. … Я всегда за тех, кто «сам берется за дело», как говорил Фуше. Я прощаю вечную оппозицию только простакам, большим детям – или интеллектуалам. Но не Троцкому, побежденному, неудачнику, Шатобриану.
Чем отличается муссолинизм или гитлеризм от сталинизма? Ничем. Форсированные выборы по наполеоновской методе. Вечная камарилья. Самый вульгарный макиавеллизм. И тем не менее обновление жизни людей: большие праздники, непрерывный священный танец всего народа перед алтарем безмолвной и двусмысленной идеи, перед обожествленным ликом.
В то время как наш брат, рыболов-любитель…
Я люблю аналогии, упрощения. Умножая их, я достигаю изящества.
Вы спросите меня, буду ли я участвовать в предстоящей войне. Но разве спрашивают у человека, будет ли он участвовать в предстоящем землетрясении? Поднимется такая буря, что у пацифиста по убеждениям даже не будет времени на то, чтобы занять позицию. И это не метафора: хаос наступит с первого дня. Париж и Берлин с первого дня будут тем, чем был в начале 1917-го Петроград: сумасшедшим домом без санитаров.
Отечество. Быть может, мы его сохраним. Греция давно мертва в своих городах.
Существование Европы не будет представлять ни малейшего интереса с точки зрения древней оригинальности, тонкого изысканного рисунка. Что дал Pax Romana[18] в плане искусства? Прекрасную величественную фигуру, видимую издалека, со звезд или из нашего времени.
…И все же она видела себя через стекло и наслаждалась собой, эта величественная фигура: римская статуя на площади маленького галльского или армянского городка. Статуи божественных императоров. Гробницы Ленина, Сталина, Муссолини, Гитлера. Вот и вернулись времена огромных бессильных толп, божественных императоров.
Таково наше странное предназначение, предназначение людей и, более того, лучших из людей. Мы не будем сражаться ни за диктатуру пролетариата, ни за диктатуру правых. Мы, мелкие буржуа, рабочая элита, благородные крестьяне, буржуа, обладающие чувством ответственности. Мы не будем сражаться за капиталистов-патриотов, которые отнимают у нас наше благо. Мы не будем сражаться за коммунистов, которые, подобно иезуитам, ультрамонтанам, живут за счет тайны далеких орденов и не осмеливаются цинично признаться нам в диктатуре ГПУ. Мы не будем сражаться и ради того, чтобы защитить отечества, которые уже не нуждаются в защите, которые бессмертны – вместе с ненавидящими нас вооруженными силами. Мы не будем сражаться за то или за это. Мы будем сражаться против всех. Это и есть фашизм.
Я говорю второпях. Я жажду интимности – как на деревенской площади, или в Афинах времен Сократа. Чего ради жить, если фарс не играют на полную катушку, если не подступают к публике в восторге проституции и чистосердечия, не доходят до опрокидывания свечей?
Люди, подобные мне, состоят в ордене мысли, горстка настоящих людей действия, поднимающихся над партиями, к которым они относятся, в высшем оппортунизме. Нет никого нерешительнее, чем человек действия, колеблющийся до последней минуты. Его мысль двусмысленна, как действие. Ясны только теории, прав только фанатизм перед дюжиной ружей. Но наш брат, соглашатель, творец компромиссов, для нас тоже найдутся пули и столько проклятий, что хватит на всех.
Июль 1934