После двух лет, проведенных вдали от Берлина, я нашел, что жизнь в нем обеднела и замедлилась.
Берлин выглядит бедным, вся Германия выглядит бедной. Непрерывное уничтожение среднего класса на протяжении пятнадцати лет, исчезновение евреев, падение прибылей крупного капитала, который все меньше экспортирует и продает, требование спартанской жизни: несколько тысяч богатых, которые остаются в Германии, скромно наслаждаются своими богатствами дома.
Националистические движения замыкаются в строгой обособленности, в бедности, поддерживаемой пошлинами, которых они добивались.
Но эта бедность может стать богатством. Я не из тех, кто упрекает в бедности Москву. Я никогда не гордился некоторым избытком во Франции содержателей гостиниц и сутенеров, совсем наоборот. Я спрашиваю себя, не скрывается ли за внешней бедностью Германии духовное богатство?
Конечно же, в гитлеровской Германии есть духовные силы, как и в Италии Муссолини. И это заставляет сказать, что фашизм – отнюдь не навоз, как следует из поверхностного диагноза, которым довольствуется большинство антиавторитариев, которые, стоя на самом краю западного мира, еще находят, куда поставить ногу. Они забывают, что торжествующие сегодня фашистские движения были меньшинствами и меньшинствами подавлявшимися, гонимыми, которые с честью выдержали удары и годы тюрем, прежде чем сначала получить субсидии буржуазии, а затем самим сесть за кассу.
Во первых, во всяком фашизме есть – как фундамент духовной силы – склонность к жертве, воля к сражению, отрицать которую было бы опасной ошибкой. Не менее опасно было бы предположить, что сегодня эти ресурсы уничтожены триумфом. Когда движение достигает триумфа, этим пользуются только одиночки среди массы воюющих. Масса остается обездоленной и, следовательно, раздраженной, во всяком случае, некоторое время.
Кроме того, моральная сила фашизма покоится еще на одном столпе, глубоко увязшем в тине нашей цивилизации больших городов, – на социализме любого толка, который он в себя включает. Хотим мы того или нет, берлинский фашизм подхватил напор рабочего профсоюзного движения предвоенных лет и моральное воодушевление, которым обладал марксизм западной и центральной Европы в первые годы нашего века. Я бы даже сказал больше: фашизм воспользовался моральным шоком, вызванным в мире событиями 1917 года. Он воспользовался им лучше, чем старые социалистические партии, застывшие в осторожной и недоверчивой позе, и лучше, чем коммунистические партии, в которых слишком явно выражены начала подражания и конформизма.
Походы на Рим и Берлин не могут быть истолкованы только как ответная реакция на дальние отголоски октября 1917 года. Это, скорее, следствия, чем противотоки.
Поразительно, что в отрицании этого оказываются едины правые, которые примыкают к фашизму по самым глупым мотивам, и представители старейшей либерально-анархистской ветви левых, переодетые в социалистов или коммунистов (я не говорю о коммунистах Москвы, которые как раз понимают фашизм – не без причины – и весьма опасаются его недооценки). И те и другие одинаково поражены сюрпризом истории и прячут голову в дурацкий колпак бездумного отрицания.
Однако, если мы и должны чего-то ждать от истории, так это сюрпризов. Сюрпризов всегда отвратительных и великолепных. Великолепных, так как неожиданность приятна уму. Отвратительных, так как на пути к сюрпризу история наводит непозволительные, скандальные связки, – в свою очередь, оскорбляющие ум, – между элементами, которые казались совершенно несоединимыми. Ум уже начертал планы, – и вот неожиданными, запутанными путями они расстраиваются в самом своем осуществлении.
Пусть лжереволюционеры ославят меня парадоксалистом, но я скажу, что моя вера в будущее социализма обязана зрелищу, которое являют сегодня фашистские страны. Не будь этого сложного, но полного значения зрелища, я бы отчаялся, ибо без него у меня перед глазами была бы лишь грустная агония официального социализма в старых демократических режимах.
Что касается Москвы, я, конечно, никогда не поставил в упрек Сталину ни безудержность его демаршей, ни хитрость обходных маневров. Развитие социализма в России никак не связано с тем, что происходит в Европе. Кроме того, Москва давным-давно погрязла в творческом ничтожестве, подтвержденном с тех пор ее буквальными подражателями.
Да, в фашистском мире сильна закваска социализма, и не только этого фатального, предугаданного фатализмом Маркса социализма, этого медленного скольжения к социализму путем последовательного чередования форм капитализма в соответствии с усыпляющим законом, на котором замешан решительный детерминизм марксистских докторов прошлого века. Я хочу сказать и о том живом, раскованном, гибком, прагматичном социализме, который проповедовали Оуэн в Англии, Прудон во Франции, Лассаль в Германии, Бакунин в России, Лабриола в Италии и который долгое время был скрыт под внешними успехами марксизма. Возможно, он изменял порой тонкому чутью, присущему Марксу в момент его наивысшей гениальности, однако общая тяжелая тональность должна быть поставлена в вину самому Марксу, ибо в конце концов она оказалась главенствующей в его теоретическом труде, взятом как целое.
Как в Риме, так и в Берлине, сквозь фашизм прорастает социализм немарксистский.
Конечно, Маркс попытался окунуть свой гений в живые источники духа XVIII века. У Маркса есть стремление вернуться к Гейне. Но чаще всего это стремление терпит неудачу. Марксу не удалось вырваться из эпического течения, сформировавшегося в Европе в конце того же XVIII века и увлекавшего в течение всего следующего века большинство умов, включая крупнейшие из них, к огромным, сокрушительным теориям, – одним словом, ему не удалось избежать романтизма. Порой у Маркса заметен живой, дальновидный, либеральный ум, но чаще всего им владеет романтик, увлекающийся псевдонаучными, темными, полными страстного чувства тезисами. Марксизм – это одна из самых характерных составляющих второй волны романтизма – волны натурализма и позитивизма.
Этим и объясняется то, что в России, стране простодушной, учение Маркса имело больший успех, нежели в Германии, Франции или Англии. К тому же в России ему суждено было попасть в руки хитрого, не связанного предрассудками гения Ленина и перейти в практику.
Но куда это заведет? Как далеко может завести социалистическая энергия, которая кажется мне в фашизме неоспоримой? Я бы сказал, что успехи социализма в Берлине и Риме будут пропорциональны упорству национализма в Европе и глубине приносимого им зла. Еще одна ухмылка истории. Сближаются и пользуются друг другом два явления, которые ум конца XIX века счел бы непреодолимо враждебными: социализм и национализм.
Маркс забыл о другом материализме, отличном от материализма производительных сил, о материализме географии. В недрах национализма есть материализм, который в последние годы показал нам, что он еще не прекратил свое действие, – материализм климата, который сформировал нации и до сих пор продолжает их формировать. Относительный интернационализм Франции и Англии, давно объединенных, проникнутых национализмом, опередил еще не завершившие объединение Италию, Германию, младославянские страны, Россию и пока он не находит себе применения.
Итак, надо смиренно констатировать, что с запада до востока и с юго-востока до северо-запада Европы националистические движения в последние пять лет восторжествовали над силами интернационалистической экспансии, будь то крупный капитализм или социализм II Интернационала. Крупному капитализму с интернациональными устремлениями банков и трестов пришлось отступить перед национализмом фашиствующих мелких буржуа, как пришлось отступить и социализму тем же устремлениям массы служащих и рабочих, управляемых этими банками и трестами. Но возник непредвиденный противоположный эффект: чтобы продлить свое существование, фашистские страны должны за своими таможенными постами проводить социалистическую политику. Им приходится проводить ее во многих областях и придется проводить ее все шире.
Скажут, что это не тот социализм, о котором мечтали те, кого до нынешнего момента именовали социалистами. Возможно. Но социализм Сталина – тоже не тот, о котором мечтали вы, господа-теоретики.
Для меня важно то, что этого социализма оказалось достаточно, чтобы бесповоротно нарушить механизм меркантильного капитализма в том виде, в каком он функционировал в прошлом веке. Разумеется, в Италии и в Германии есть еще господа, процветающие в красивых замках или палаццо и пользующиеся прибавочной стоимостью. Но вот это заботит меня меньше всего. Во-первых, мой социализм – это не социализм зависти. Во-вторых, меня интересует то, что происходит не в замках, а в конторах. А там господин Тиссен или какой-нибудь господин из Милана подчиняются тому, кто сильнее. Мы во Франции или в Англии не можем сказать того же о наших важных господах.
Это исступленно отрицается коммунистами и даже нашими добропорядочными социалистами, парламентский реформизм которых вдруг становится таким требовательным, когда это касается усилий других. Но это бросается в глаза любому наблюдателю. Прошло время, когда капитализм смотрел на фашизм с улыбкой и видел в нем лишь назойливого надсмотрщика. Капитализм сегодня знает, что он ущемлен вдвойне: во-первых, неожиданными превратностями своего внутреннего развития, он знает, что конкуренция – пружина его гения – лопнула, и вместе с ней либеральные притязания, в которые он маскировался; во-вторых, усиливающимися с каждым днем порядками новой, вставшей во весь рост силы – фашизма, использующего во вред капитализму бесконечную слабость, в которую тот впадает, если лопнувшая пружина конкуренции больше не поддерживает его.
Капитализм стал неповоротливой, инертной, консервативной силой. Это организм, у которого есть защитные рефлексы, но нет наступательных. К тому же его средства защиты оборачиваются против него, ибо, в конечном итоге, они предают его чуждой и враждебной, в сущности, силе. Истощенный капитализм нуждается в поддержке государства, он вверяется фашистскому государству. Механизация капитализма приводит к его огосударствлению.
Мне скажут: «Вы над нами смеетесь, огосударствление капитализма – это режим государственного капитализма. Какая здесь связь с социализмом? Это его противоположность».
Пусть так. Государственный капитализм – это, кроме того, победа государства над капитализмом. Но ведь там все происходит совершенно иначе. Эта победа государства представляет собой полную смену экономической ориентации. С того дня, когда капитализм начинает работать в рамках государства, он уже не работает ради индивидуальных целей, он работает ради целей коллективных и введенных в определенные рамки.
Люди, работающие в такой системе, уже не могут быть движимы жаждой наживы, ими движет жажда престижа, в которой непременно зародится зерно духовности.
Коллективные цели, ограниченные цели, духовные цели.
В России смена индивидуальных побуждений человека коллективными не свидетельствует, на первый взгляд, о появлении духовности. Но Россия – это Россия, а Европа – это Европа. В России никогда не хватало материального начала, ей нужно еще завоевать его. Для нее механизмом является обязательная вера, воодушевление, отвечающее ее нынешним устремлениям. Она претворила свои духовные сокровища в мистику материального. Это кажется нам крайностью, перехлестом лишь потому, что в Европе мы, наоборот, пресыщены материальным, материальностью и материализмом. Поэтому социалистическая конструкция предстает у нас в совершенно другом образе – в образе укрепления, сохранения, восстановления духовного.
Социализм внедряется в капиталистическое здание, но не опрокидывает его. Россия сбросила хрупкие капиталистические леса, прислоненные к средневековому зданию царизма: развалин было немного. В Европе речь идет не о разрушении продуманного, сложного здания, имеющего свои ветви и корни во всех прослойках и классах. Нужно просто пересмотреть его конструкцию, оживить ее и преобразовать в соответствии с новым ритмом.
Такова концепция фашизма. Кто не узнает в ней концепцию реформистского социализма? Фашизм – это реформистский социализм, но такой реформистский социализм, который оказывается смелее социализма старых классических партий.
И это тем более легко, что, как я только что сказал, капитализм ослаб сам по себе, и прежде чем превратиться в государственное управление, принял подобный вид.
Но в таком случае опасность таится не в недостаточной искренности фашистов или гитлеровцев по поводу их социалистических устремлений, но в слабости того, что они хотят реформировать или исправить. Капитализм сегодня расползается, как каша, а значит, в нем можно увязнуть. То, что я увидел в Берлине, наполнило меня каким-то ужасом и отчаянием. Я видел доверчивую и храбрую молодежь, занятую, однако, совершенно вялыми делами. По мере того как капиталисты, соглашаясь больше не двигаться вперед, довольствуются управлением застывшим организмом, крупным администрированием, которое напоминает государственное управление и так легко может в него превратиться, они вводят в заблуждение и ослабляют своих противников.
Им достаточно того, что они будут делить это консервативное управление с политиками. В самом деле, если они поступаются возможными прибылями, которые могли бы найти в транснациональном расширении своих дел, во все более интенсивной эксплуатации, обладающей неизрасходованным запасом развития всемирной экономики, то при этом они хотят и могут сохранить свои нынешние прибыли, которые еще велики, для кучки крупных администраторов. В этом и заключена для них вся проблема.
В Германии и Италии крупные капиталисты соглашаются быть народными уполномоченными по экономике, – но щедро оплачиваемыми уполномоченными, – с окладом от 500 тысяч до X… миллионов франков.
Это уже не те собственники и даже не те магнаты, которых разоблачала марксистская критика, это крупные чиновники, не столько по праву наследства, сколько набираемые путем кооптации и делящие престиж и влияние со своими государственными надзирателями.
Вот какой оборот, кажется, принимают сегодня вещи.
Останутся ли они в этом положении? Нет, говорят гитлеровцы, фашисты. Мы оживим этот организм путем его преобразования. Мы наполним его вновь отвоеванным нами смыслом, духовными ценностями. Пружиной долга мы заменим пружину извлечения прибыли.
По сути дела, они идут к духовной, эстетической концепции общества. Нужно работать, чтобы превратить Германию в гармоничное целое, завершенную, замкнутую систему, самодостаточную и довольную собой. Отныне каждый живет только для того, чтобы наслаждаться целым. Это цивилизация, которая может развиваться под знаком кино.
Это статичный идеал.
Когда я слышу, как немцы говорят о своем динамизме, я корчусь от хохота; нет, скорее, горько улыбаюсь. Это похоже на то, как французы говорят о ясности своего ума, или англичане о своей честной игре. Когда вы динамичны, вам некогда обращать на это внимание и тем более говорить об этом. Старые песни. Песни старых, выживших из ума стран.
В действительности Германия стремится к полной неподвижности, она стремится к обретению статики, в процессе обретения своих национальных основ – точно так же, как Франция или Голландия, Швейцария или Англия. Впрочем, после целого столетия бурления, для этого в Германии настало время.
Весь ее нынешний динамизм в том, что она противится этой приближающейся статике, как змея, извивается под каблуком.
В этой-то неподвижности и заключена вся гитлеровская система от принципа расизма до этой концепции общества – уже не экономического, но «духовного», иерархизированного, поделенного на цехи корпорации. Все это плавно переходит к индийской системе каст, к любезной сердцу Ницше модели Ману, прошедшей сквозь средневековое цеховое, корпоративное устройство.
Крайний прагматизм, крайний релятивизм, крайняя подвижность внезапно оборачиваются противоположным результатом – неподвижностью. Это то, что происходит в философии Ницше, где, когда он проговаривается, мы вдруг понимаем, что этот апостол действия ради действия мечтает именно о кастовой системе.
Внутренняя статика, внешняя статика. Внутренняя – ибо как вы себе представляете столь хорошо организованную иерархию в движении? Если бы она двигалась, то на ней появлялись бы складки, она бы комкалась и рвалась. Когда молодые гитлеровцы с гордостью показывают мне в своих кабинетах таблицы, на которых можно лицезреть всю замысловатую систему фюреров, от имперского фюрера до фюрера звена, я чувствую себя так, словно переношусь в Древний Египет. Статика – еще и по той уже известной нам причине, что, полностью преображая капитализм, этот режим все же наследует его склероз, а также тяжеловесность, свойственную марксистскому социализму. Германия хоть и бунтует против всего этого, но движется в этом направлении.
Внешняя статика. Германия завершает свое объединение, Германия наощупь ищет точную границу, которая на Востоке еще не оформилась окончательно. С виду Германия стремится к преодолению границ, в действительности она съеживается и корчится в судорогах. Она нервничает и корчится от соседства со славянской массой, все еще динамичной и плодовитой. Германия Гитлера ожесточается рядом с Польшей и Чехословакией, как Франция Наполеона III ожесточалась рядом с Германией Бисмарка. Главная черта нынешнего момента в том, что в Германии уровень рождаемости равен 17%, тогда как в Польше – 32%.
У нового немецкого поколения, которое в этот момент поднимается и торжествует, есть основание столько говорить о своей молодости, так кичиться ею, поскольку это последнее многочисленное поколение в Германии. Кривая, которая до сих пор поднималась, теперь снова опускается. Через двадцать лет, если закономерность не нарушится, Германия начнет безлюдеть. Что дает возможность (как в Англии и Франции) разрешить проблему безработицы.
Германия, следовательно, находится в таком же духовном состоянии, как Франция Наполеона III, та Франция, которая спустя 35 лет еще мечтала об отмене договоров 1815 года и хотела нового Наполеона, чтобы найти в нем утешение за потерю прежнего, та Франция, население которой держалось на неизменном уровне и которая в итоге артачилась, брыкалась и настраивала против себя коалицию всех европейских держав.
Как еще и та Франция, в которой раздавались, после баррикад 1848 года, громкие слова о единении классов. Но тут сравнение должно быть остановлено. Ибо капитализм 1850 года находился в полном развитии, тогда как в 1930 году он пребывает в полнейшем упадке.
Все эти немецкие соображения приводят нас к соображениям общеевропейским.
Я, конечно, никогда не был в числе тех, кто радуется упадку капитализма в Европе. Ибо я не мог видеть в этом многообещающего предзнаменования всеобъемлющей метаморфозы европейского бытия, явного возрождения. Континент не может так легко сменить кожу. Слишком явно отпечатался европейский гений в жестоком и дивном либерализме, венце прекрасной капиталистической эпохи, чтобы, глядя на бесповоротное увядание этого цветка, не было причин опасаться, что болезнь засела глубоко в корнях.
И в самом деле, я вижу печальное подтверждение своих опасений в том факте, что одновременно с капитализмом и социализм, даже в его последнем фашистском рывке, проявляет признаки усталости и разложения.
Две противостоявшие силы связаны друг с другом; они разделяют общую судьбу.
Из этого заключения надо вынести два урока: один более общий, другой более частный. Общий урок в том, что любое устремление, любая надежда в сегодняшней Европе, если они хотят быть серьезными, могут существовать только под знаком стоицизма. Надо собраться с силами и сказать себе, что мы живем во времена Цезаря и Августа.
А вот частный урок. Судить Германию и понимать ее надо с такой точки зрения, которая не является точкой зрения ее противников слева и справа, Востока и Запада, но не является и такой, с какой она хочет быть видимой сама.
Германия сегодня – это Европа, которая сосредоточивается и замыкается в себе, слабеет и корчится в судорогах, выказывает достойные сожаления слабости, недостатки, но также и жизненное упорство, что нас немного успокаивает.
Германия сегодня – это Европа слишком слабая, чтобы продолжать мировое шествие капитализма и чтобы открыто принять социализм, это Европа, которая прижимает к своей усталой груди две эти силы, два этих мифа и пытается слить их в одно из тех синкретических единств, разнообразные примеры которых оставил нам императорский Рим. Эти синкретические единства – будь они социальными или религиозными – являются признаками цивилизации, которая падает на колени и в то же время затягивает пояс.
Март 1934