Не было у республиканцев другой заботы, кроме победы, и они все отдавали ей. «Революционные солдаты! — писал Карно в приказе по армии в октябре 1793 года, — Трусливые сателлиты тирании бежали от вас… В Лионе федерализму нанесен сокрушительный удар… Защитники республики разрушили притоны мятежников в Вандее: они истребили их нечестивые когорты… Бьет последний час тиранов, и они должны погибнуть от ваших рук. Республиканские солдаты! Души загубленных братьев ваших взывают к вам, слава зовет вас, родина смотрит на вас, представители нации ободряют вас и руководят вами. Ступайте! Карайте!.. Республика будет победительницей! Пусть тираны и рабы исчезнут с лица земли! Да останутся на ней лишь справедливость, счастье и добродетель!»
Прекрасные слова республиканца!
И республиканская Франция победила благодаря титаническим усилиям армии, Конвента, Комитета общественного спасения с его крайними, но необходимыми мерами, неограниченным насилием над контрреволюционерами, спекулянтами, саботажниками, то есть благодаря революционно-демократической диктатуре, опиравшейся на широкую народную инициативу.
Но победа над феодальной реакцией не принесла успокоения самому французскому обществу: слишком разнородные социальные силы объединяла под своими знаменами якобинская диктатура! Уже казнены и левые революционеры во главе с Эбером, и умеренные вместе с Дантоном… Бедняки как были бедняками, так ими и остались — обещанное революцией равенство не наступило. Народ требовал хлеба, буржуазия (особенно новая, спекулятивная, выросшая за годы революции), поддерживаемая зажиточным, затем и средним крестьянством, добивалась свободы от режима жестких ограничений — твердых цен, реквизиций и принудительных займов у богатых, прогрессивно-подоходных налогов и т. д.
Откупившись головами двадцати восьми ненавистных народу откупщиков, включая и голову Лавуазье, Неподкупный сам оказался уже не в состоянии противостоять оппозиции.
«Если бы я мог, — сказал Дантон, когда его везли на плаху, — оставить свои ноги Кутону, а свою энергию Робеспьеру, то дело как-нибудь еще шло бы в течение некоторого времени». Его слова: «Я жду тебя, Робеспьер!» — очень скоро оправдались.
Монжа в последнее время удивляло и озадачивало то, что Неподкупный начал носиться с идеей «высшего существа». Будто и впрямь «короли уже созрели, а господь бог еще нет». Призывая к созданию новой религии (разумеется, без монастырей, которым пришлось бы отдать часть земель и имущества), Робеспьер рассчитывал вернуть долготерпение народное. Но не вернул.
Политический кризис назрел. «Остановите страшную телегу!» — под этим лозунгом очень быстро собрались воедино контрреволюционеры всех мастей. Болото Конвента, молчаливо терпевшее все, что происходило в течение многих месяцев, вдруг заговорило: «Долой тирана! Обвиняемых к решетке!..» Это было девятого термидора. И на следующий же день без суда были казнены уже тяжело раненный выстрелом в челюсть Робеспьер, его брат, Кутон, Сен-Жюст и другие — всего двадцать один человек. «Толпа была несметная, — писал один очевидец, — Во все продолжение пути раздавались аплодисменты, радостные восклицания, крики: «Долой тирана! Да здравствует республика!», и всевозможные ругательства».
Они умерли молодыми, эти творцы революции: Робеспьеру, как и Дантону, было тридцать пять лет, а Сен-Жюсту — всего двадцать семь. Восемьдесят два человека разделили их судьбу через сутки.
«Вы губите революцию!» — предупреждал Робеспьер перед казнью, но это не остановило «страшную телегу», в которой везли его самого. И сразу же началось повальное «отречение от террора». Подозрительных выпустили на свободу, декрет об изгнании дворян и неприсягнувших священников отменили, революционный трибунал прекратил свою работу.
Монжу, отнюдь не стороннику террора, жертвой которого однажды чуть не стал он сам, казалось бы, нечего было волноваться по поводу происходящего. Но дальнейшее развитие событий не могло его не беспокоить.
Разделавшись с «тираном», реакция набросилась на всех якобинцев. Новые власти закрыли их клуб, запретили красный колпак. Банды «золотой молодежи» завладели улицами и начали охоту на якобинцев. Они не позволяли петь «Марсельезу» и требовали исполнения своей контрреволюционной песни «Пробуждение народа против террористов».
И странно было ученому, который совсем недавно проходил пристрастную «чистку» в якобинском клубе и был признан честным гражданином, видеть эти неожиданные метаморфозы в политической жизни Парижа и всей страны. Повсюду началась охота на живых еще республиканцев и на бюсты Марата и Лепелетье. Останки Марата из Пантеона удалили: он уже не мученик революции, подло убитый роялисткой, а «кровожадный журналист». В парижских секциях началась массовая чистка. Около двухсот лидеров санкюлотов обвинены, лишены политических прав, преданы «общественному презрению».
«Люди, еще недавно рядившиеся в лохмотья, дабы походить на санкюлотов, сейчас носят нелепую одежду и разговаривают столь же нелепым языком», — писал Камбон об экстравагантных модах тогдашних молодых буржуа.
Роскошь, упраздненная и заклейменная в 1792 году, всего через два года полностью себя реабилитировала. Нагло поднял голову класс, который, как заявлял СенЖюст, ничего не делает и который не может обойтись без роскоши и безумств. Они, эти презренные существа, гневно восклицал он, предаются наслаждениям, когда народ обрабатывает землю, готовит башмаки для солдат и оружие для защиты этих равнодушных негодяев.
Устав от добродетельной жизни, по меткому выражению Альбера Собуля, крупнейшего современного историка-марксиста, многие члены Конвента поддались соблазну, а иногда и подкупу.
Сын часовщика Жан-Жак Руссо некогда говорил: «Пусть все имеют достаточно и никто не имеет слишком много». Об этой его заповеди очень скоро забыли.
К осени 1794 года Комитет общественного спасения передал в частные руки ранее национализированное военное производство. Дело, которому со всей самоотверженностью и страстью Монж отдавал свои силы и таланты, было загублено одним росчерком пера. Крупнейшую оружейную мануфактуру в Париже ликвидировали, рабочих выгнали на улицу — пополнять толпы безработных, литейные заводы в Тулузе и Мобеже передали частным собственникам. Финансисты й фабриканты оружия начали наживать огромные состояния.
В ноябре Конвент заговорил «о неудобствах максимума» — понятно, для кого он представлял неудобства. И в декабре он был отменен, что немедля привело к страшнейшему кризису. Отказ от управляемой государством экономики сразу же дал себя знать: за год от термидора до термидора курс денег стал ниже более чем в тридцать раз. Бешеным темпом росли цены, росла безработица, росла и смертность.
«Голод, дороговизна, которые санкюлоты переносили с такой твердостью, когда их похвалил Робеспьер, теперь стали для них предлогом, чтобы кричать и вооружаться против власти», — писал термидорианец Тибодо, не скрывая крайней озабоченности.
То, что революция делала легким» контрреволюция делала невыносимым, отмечал позже Луи Блан. Народ потерял все, а, следовательно, и силы претерпевать голод. Это понимали и главари переворота, и «на каждый вопль они отвечали проклятьем памяти Робеспьера».
С установлением реакции, с заменой принципа братства, преобладанием личного эгоизма, всякая служба, требовавшая самоотвержения, становилась все более трудной. Уклонение от военной службы, спекуляция, грабеж, нажива — вот что последовало после термидорианского контрреволюционного переворота.
Бесстыдная роскошь, выставляемая напоказ, сменила скромность времен Неподкупного. Обращение на «ты» было запрещено. Пышным цветом расцвела привольная жизнь в салонах мадам Тальен, «божьей матери термидора», мадам Рекамье и многих других богатых дам, ставших знаменитостями.
А народ страдал от голода, в народе накипал гнев.
При «Робеспьере кровь текла, но не было недостатка в хлебе, сегодня же кровь не течет, а хлеба нет», — говорили вокруг.
Вскоре потекла и кровь. Тому были причиной и голод, и еще одно обстоятельство. В апреле 1795 года Конвент издал декрет о разоружении «людей, известных в своих секциях как участники ужасов, творимых при тирании». Это был своеобразный закон о подозрительных, но вывернутый наизнанку — направленный против санкюлотов, против оставшихся в живых якобинцев, людей девяносто третьего.
В одном только Париже по этому декрету лишили оружия тысячу шестьсот человек, причем это были лучшие борцы, из которых сделали «дурных граждан». А ведь право носить оружие было тогда величайшей ценностью, основой идеологии равенства. Утрата права на оружие означала исключение человека из рядов свободных и равноправных граждан.
Вот эти-то два обстоятельства — голод и попытки правительства выбить оружие из рук народа — вновь подняли мятежный дух. 20 мая опять ударил набат: началось восстание — последнее выступление народного движения в Великой французской революции.
«Хлеба и конституции 1793 года!» — с этим лозунгом пришли к Конвенту толпы голодающих парижан и ворвались в зал заседаний. Когда санкюлоты разместились среди депутатов Конвента, один из депутатов, Жильбер Ромм, активный борец за всеобщее и бесплатное образование, сподвижник Монжа в деле производства оружия, не выдержал при виде этих измученных, доведенных до отчаяния людей.
«Ромм, уступая безотчетному порыву жалости к этому голодному народу, — писал А. Ромбо, — поднялся на трибуну и, поддерживаемый Рюлем, Дюруа, Дюкенуа, Бурботом, Приером из Марны, Сурбани и Гужоном, стал защищать требования восставших. Он предложил объявить секции бессменными, освободить арестованных патриотов, восстановить парижский муниципалитет, привести в действие конституцию 1793 года, созвать законодательное собрание, отменить смертную казнь, оставив ее лишь для эмигрантов, заговорщиков и подделывателей бумажных денег, арестовать возвратившихся в Париж эмигрантов и роялистских газетчиков, произвести домашние обыски, обезоружить подозрительных и принять ряд исключительных мер для обеспечения Парижа продовольствием. Все эти предложения были приняты…»
Но потом толпу народных представителей удалили с помощью подоспевших воинских частей, и Конвент, это высокочтимое учреждение, тут же отменил только что принятые решения. И издал декрет об аресте четырнадцати депутатов, скомпрометировавших себя поддержкой народа. Постыднейшее событие в истории Конвента.
«Народу задурили голову речами», — сказал один из восставших. Пока Конвент тянул время, повстанцев окружили правительственные войска. Ими командовал генерал Мену. Что могли сделать против двадцатитысячного войска неорганизованные массы, причем без вожаков? Пришлось подчиниться приказу сдать оружие.
И начались репрессии, самые страшные из всех, какие видели парижане. «Театры полны, тюрьмы тоже», — говорили в Париже. Нет, это было не так, тюрьмы оказались переполненными, как докладывал на четвертый день от начала восстания Комитет общественной безопасности. Военная комиссия, осуществлявшая карательные функции, осудила полторы сотни человек, среди них к смерти приговорила пять руководителей восстания, восемнадцать жандармов, перешедших на сторону народа, и шесть депутатов Конвента, вступившихся за восставших. Эти последние монтаньяры проявили образцы мужества: по выходе из трибунала они сами себя закололи ножом, передавая его из рук в руки. Трое из них — Ромм, Гужон и Дюкенуа — тут же упали мертвыми. Бурбота, Дюруа и Субрани добила гильотина.
«Террор окончился — да здравствует террор!» На этот раз уже белый… Правые термидорианцы требовали смерти левых термидорианцев. Охота же на якобинцев приобрела новый, более широкий размах. Выдающиеся деятели революции Баррер, Бильо-Варенн, Колло д’Эрбуа были преданы суду. Смерть или ссылка в Гвиану, эта «сухая гильотина», уже грозила и Лазару Карно. Над ним пытались устроить судилище, как над сподвижником «тирана». Попытки Карно оправдаться, выдать себя за узкого военного специалиста, занимавшегося только делами фронтов, никого не убеждали: он тоже ставил подписи под приговорами.
«Не мешать преступлению — это значит совершить его!» Так мотивировал Ларивьер свой донос на Карно и требование отдать его под суд. И нашел поддержку. Но кто-то вКонвенте вдруг воскликнул: «Карно принес нам победу! Нельзя судить организатора победы!» Это и спасло выдающегося военного деятеля и ученого.
Гаспара Монжа в тот день уже не было в Париже. Решив не испытывать свою судьбу, он бежал неделю назад: на него сделал донос собственный швейцар — как на эбертиста (Эбер защищал интересы бедняков и призывал к террору) и сторонника аграрного закона Вывший министр первой французской республики и организатор оборонной промышленности счел самым разумным скрыться в лесах Бонди — в тех самых лесах, где обычно прятались разбойники с большой дороги и бродяги.
Эбертист… Сторонник ограничения земельной собственности! «Да, теперь это — самое тяжкое обвинение, — думал Монж, — Нынче враг собственности — враг свободы. Ведь для этой компании толстосумов слово «свобода» означает денежную свободу, а не свободу отдельной личности. Тот, кто посягает на великое право наживаться, конечно же, достоин смерти. Вот до чего дошла наша революция! Что же теперь делать порядочному человеку? «Сожги то, чему поклонялся, поклонись тому, что сжигал?»
Вновь и вновь обдумывал Монж недавние события, вспоминал многих из тех, кого уже нет. С грустью думал о Лавуазье, погибшем из-за денег. Особенно же грустными были воспоминания о последнем из просветителей, философе и математике Кондорсе, выдвинувшем Монжа на пост морского министра, о мыслителе, который впервые заявил, что история отнюдь не сводится к деяниям королей, военачальников и выдающихся личностей, что ее движение объясняется безграничными возможностями человеческого разума как истинного творца истории.
Многое Монж воспринял от этого друга Вольтера и Д’Аламбера, великого гуманиста, писавшего конституцию 1793 года, в которой были закреплены права человека. В ней он провозгласил «право сопротивления притеснению». На деле же он так и не пошел за якобинцами. Монж помнил, как горько сетовал Кондорсе на неумолимый ход времени, когда, как он сам прекрасно выразился, великий Эйлер «прекратил вычислять и жить». В разгар революции Кондорсе сделал то же самое. Но если Эйлер покинул этот замечательно интересный и мало еще изученный мир, как говорят, по воле божьей, то Кондорсе покинул этот жестокий и подлый мир по собственной воле, уже утратив веру во всесилие разума и социальный прогресс.
О трагической судьбе своего товарища по науке Монж думал и думал, пребывая в лесном плену. Ведь в таком же точно плену был всего несколько месяцев назад и Кондорсе, который в период подъема революции застрял в тенетах идей жирондистов и должен был разделить их печальную судьбу.
Робеспьер явно перегибал палку, заявляя, что «этот сочинитель книг, бывший почти республиканцем в 1788 году, стал глупейшим образом защищать интересы королей в 1793 г. «Академик Кондорсе, — говорил он, — некогда бывший, как говорят, великим геометром, по мнению литераторов, и великим литератором, по мнению геометров, стал отныне опасным заговорщиком, презираемым всеми партиями».
Странные вещи порой говорят люди. Манон Ролан была совсем иного мнения о Кондорсе: она сравнивала его с ватой, пропитанной сахарным сиропом…
Остается на совести Робеспьера заочное осуждение этого ученого на смерть. Но поистине, на всякого мудреца довольно простоты. И сам философ, выгнанный голодом из леса к людям, совершил глупость: он заказал себе яичницу чуть ли не из десятка яиц — настолько был голоден! И его сразу же распознали как «аристократа». Кондорсе был тут же схвачен и доставлен в тюрьму. Там он и покончил свои несложные расчеты с жизнью.
Тяжелые мысли приходили к Монжу в его печальном уединении: «Господи, что происходит с республикой! Мы победили, будучи нищими: у нас не было ни оружия, ни стали, ни пороха… Но мы победили — так слава нам! Теперь, когда на границах спокойно, только и разворачивать бы нам промышленность, налаживать просвещение, обеспечить народу работу, достаток, знание… Но прогресс, родина, долг, патриотизм — все эти слова превратились в пустой звук, все отдано в угоду наживе, денежному мешку. Кто защитит завоевания революции?»
Эмигранты въезжают в страну толпами. В Лионе они уже неплохо обосновались, а банды сынков богачей открыто ходят с белым кантом на шляпах, сбросив республиканские знаки, и лишь ждут момента, чтобы выйти на улицы со знаками монархистов.
Кто остановит это сползание в пропасть, кто прекратит гнусное торжество эгоизма, подлости, предательства и доносов? Где те силы, что спасут республику? Бедная Франция, что с нею будет? Спасите революцию! — повторял и повторял Монж как заклинание… Но только деревья стояли вокруг и тихо покачивали головами. Кроме них, слушать ученого было некому.