Теперь двери в полемику были открыты. И до того, как достигнет полной силы и затихнет гром Первой мировой войны, надо сказать несколько слов о последнем периоде жизни Конан Дойла.
Автор этой биографии не приверженец спиритизма. Спиритизм — это не тот предмет, по которому он считает себя компетентным выражать мнение. Но религиозные взгляды биографа, как можно предположить, не должны иметь ни малейшего значения для выполнения его задачи. Он должен пытаться представить, как бы это ни было несовершенно, живой образ единственного человека, о котором идет речь: что он говорил, что он думал, во что он верил.
В этих обстоятельствах биограф не может выступать с комментариями о будущей жизни, выходя за пределы того, что об этом думал его главный герой. Но ему не запрещается комментировать его жизнь. И необходимо рассмотреть некоторые неверные представления об Артуре Конан Дойле.
Часто даже сегодня мы слышим, как Конан Дойла изображают хорошим человеком, который сбился с пути. Его изображают нам человеком, который страдал от тяжелых потерь, утратил эмоциональное равновесие и цепкость ума и моментально «принял» спиритизм подобно тому, как старая дева принимает готовые лекарства.
«Что бы сказал на это Шерлок Холмс?» — восклицают некоторые.
Что ж, давайте посмотрим. Давайте попробуем изучить его в период между началом войны в 1914 году и его публичном объявлении о своей вере в 1916 году.
Тех, кто читал об этом периоде, не понадобится убеждать в том, что он пришел к спиритизму не с завязанными глазами. Он изучал этот предмет на протяжении почти тридцати лет, прежде чем принял решение. Да, он страдал от тяжелых утрат, — но не роковых, — и он глубоко чувствовал агонию переживавшего хаос мира. Поэтому закономерен вопрос: повлияла ли война на его решение? Превратила ли она его в помешанного мистика, легковерного и неспособного видеть реальность?
Давайте проведем проверку практической жизнью. Эта же самая война, в которой гибли люди, разожгла страсти, деформировала зрение, омрачила рассудок, лицом к лицу столкнула страну с новыми угрозами и неопробованным опытом владения оружием. Поэтому мы можем проследить за делами и словами Конан Дойла (так же, как могли бы проследить за делами кабинета министров) и взять на заметку то, что он тогда говорил.
О германской армии в то время, когда убивали его близких: «Представьте себе эту замечательную сцену победы, которая известна по всему отечеству как «великое время». О солдатах: «Голову надо защищать каской, подобной той, которую разработали французы». О моряках:
«Неужели действительно невозможно придумать что-то такое — хотя бы надувной резиновый пояс, — чтобы дать им шанс в воде?» О воздушных налетах: «Невозможно представить себе ничего такого, что в большей степени стимулировало бы и укрепляло национальное сопротивление».
Видите ли вы здесь какие-либо признаки эмоциональной неуравновешенности? Это что, сумасшедший, который сквозь туман гонится за исполнением своих желаний? Мог ли человек, который предвидел такого рода оружие, стать лишенным рассудка от последствий его применения?
Вот об этом мы должны помнить, когда кто-то вопит: «О, он был легковерен». Был ли? По всем имеющимся свидетельствам, относящимся к тому же 1916 году, он никогда не обладал более острым умом и ярко выраженными способностями. Парапсихологический опыт был интимным личным напоминанием, о подлинности которого мог судить только он сам. Может быть, он был прав в том, что касается спиритизма. Возможно, был не прав. Но никто не может сказать, что он был не прав в отношении чего-либо еще.
Поэтому в том, что касается парапсихологии, давайте соглашаться или не соглашаться, но соблюдайте чувство пропорции. В этом человеке было нечто большее, чем жизнь: какое-то качество, выходящее за пределы рыцарского Духа, какие-то яркие проявления, не поддающиеся анализу. Вы можете это почувствовать. Вы можете это почти потрогать. Но в то же время это невозможно выразить словами человеку земному (подобному биографу).
В любом случае история продолжается. Прежде чем говорить о том, во что он верил и почему он в это верил, мы находим его, когда он недавно вернулся из поездки по фронтам войны. В июле 1916 года в «Уиндлшеме» не было нужды в особой тишине или направлении ветра, чтобы слышать грохот канонады, возвещавшей о битве при Сомме.
Он уже кое-что видел из того, что происходило за пределами пролива, куда министерство иностранных дел отправило его в инспекционную поездку. В каске, защищающей от шрапнели, под палящим солнцем он спотыкался и скользил в траншеях, добираясь до британской линии фронта. Это было в период затишья, нарушаемого иногда грохотом орудий. Он мало что нашел на линии фронта, за исключением смрада трупов, исходившего из-за ржавой проволоки, и одной или двух пуль снайпера. Ожидание, настороженность держали в напряжении всю эту местность, в воздухе висели аэростаты, пб форме напоминающие колбасы.
«Артур, — писала Джин Иннесу 28 мая, — сегодня утром ходил на ленч с сэром Дугласом Хэйгом. Во время его визита мы загрузили его делами, но, я думаю, ему было интересно, и он говорит, что хорошо спит».
Хэйг, который заменил сэра Джона Френча на посту главнокомандующего, оказался человеком впечатляющим, хотя и не очень веселым. Посетитель лучше всего запомнил мелкие детали: ворон, копошащихся в отбросах в воронках из-под снарядов, момент на Шарпенбурге, — как бы это удивило его двадцать лет назад! — где он склонил голову в молитве. С разрешения главнокомандующего Кингсли прибыл на линию фронта, чтобы встретиться с ним. Они гуляли и разговаривали кое о чем, у Кингсли было загорелое лицо, он широко улыбался.
«Скоро будет большое наступление», — говорил Кингсли. Англо-бурская война казалась такой отдаленной.
На итальянском фронте — министерство иностранных дел хотело, чтобы Конан Дойл создал рекламу итальянцам и поддержал их, — Италия была заперта в противостоянии с Австрией, столкнувшись с той же проблемой: как пройти сквозь пулеметы и проволочные заграждения. Он видел остатки древних построек в Триесте, стены которых были исписаны мелом: «Триест или смерть!» Начались мощные воздушные налеты. Как-то его чуть не убило взрывом снаряда: «Не говорите мне, что австрийцы не умеют стрелять». Большую часть времени он чувствовал себя обновленным и беспечным, отчасти из-за того, что опять был в действии, и отчасти из-за осознания того, что миру будет рассказана большая правда.
Но его донимала давняя бессонница. В полудреме в гостиничном номере ему казалось, что в голове все время звенит слово: Пиаве, Пиаве, Пиаве. Почему Пиаве? Он только смутно помнил, что это название реки где-то далеко в Италии. Тем не менее он записал его и показал друзьям; оно вертелось у него в голове, когда по возвращении в Париж он вышел из поезда и военный полицейский в красной фуражке сообщил ему плохую весть:
«Лорд Китченер, сэр. Утонул. — И добавил: — Слишком много болтовни в этой войне».
Полицейский был не прав. Лорд Китченер, отправившийся с секретной миссией в Россию, погиб не из-за утечки информации. Легкий крейсер «Хемпшир», борясь с сильным ветром у мыса Марвик (Оркнейские острова), напоролся на мину и затонул за двадцать минут.
Но никто еще не знал подробностей случившегося. С тяжелым сердцем Конан Дойл встретился в Париже с редактором, для которого писал свои военные очерки, которые потом вошли в сборник «На трех фронтах» и воспроизведены (хотя и не полностью) в его автобиографии. Редактор «Дейли кроникл» господин Роберт Дональд организовал для них обоих поездку на французские боевые позиции.
«Куда мы едем?»
«В Аргонский лес. Это самое близкое, куда нас могут допустить к Вердену».
К французам Конан Дойл питал даже больше симпатий, чем Мадам. Его не восхищала их стратегия. На протяжении более четырех месяцев противник огненной струей сметал все в Вердене. Но они не сдавались, и о том, почему они не сдавались, лучше всех выразил словами Петэн: «Мы возьмем верх над ними!»
Страна истекала кровью. Увидев Суассон, Конан Дойл написал, пожалуй, свое самое беспощадное замечание:
«Пусть будут прокляты Богом эти надменные люди и их нечестивые амбиции, которые обрушивают на народы такой ужас!»
О чем он не написал, так это о потрясающем приеме, который ему оказали французы. Конфузясь, он чувствовал себя комичным гражданским лицом, которое уполномочено носить форму лишь потому, что является заместителем лорда-наместника графства Суррей. У французов была другая точка зрения.
В сумрачном Аргоне, где разрывы снарядов в щепки разносили буки и дубы подобно кошмару Нью-Фореста или Адриондакса, они до блеска начистили инструменты оркестра. Многие слышали, как французский генерал выпалил свой вопрос о Шерлоке Холмсе. Редактор «Дейли кроникл» рассказал, как это было. 11 июня в городке Сент-Менехоулд давали изысканный обед, и рядом с заголовком меню были нарисованы трубка, револьвер и скрипка — как символы Шерлока Холмса. Если такие почести отдавались отсутствовавшему англичанину, то генерал Умбер хотел убедиться в его патриотизме. Поэтому он сдвинул брови и выпалил вопрос:
«Шерлок Холмс — это кто, солдат английской армии?»
«Но, генерал, — пробормотал смущенный гость, — он слишком стар для службы». И генерал, поворчав и по-прежнему испытывая подозрения, опять занялся обедом.
Именно на французах Конан Дойл заметил нашивки о ранении, которые позднее стали называться планками. По возвращении в Англию он рекомендовал их генералу сэру Уильяму Робертсону, которому посвятил первый том своей военной истории, и это предложение было принято британским военным министерством.
Жизнь своими мрачными тисками сжимала Англию. Весной 1916-го, перед поездкой. Конан Дойла на три фронта, его младший сын Адриан едва не умер от пневмонии. И он провел мальчика через это испытание не с помощью формальных слов воодушевления, но рассказав ему историю и показав картину с рыцарями Азенкура. В июле, облегчая участь Вердена, началось большое наступление британцев, о котором ему говорили раньше.
Именно на Сомме в первый же день британцы понесли шестидесятитысячные потери. Эти убийства отупляли ум, парализовывали сознание. Одной частичкой этого множества был капитан Кингсли Конан Дойл. Хотя Кингсли и был тяжело ранен двумя пулями в шею, ожидалось, что он поправится. Каждый офицер в его батальоне, 1-м Хемпширском батальоне, был убит или ранен в тот же самый первый день. Отец Кингсли узнал, что на протяжении десяти ночей подряд до наступления его сын выползал в нейтральную зону и прикреплял к проволоке белые кресты, чтобы артиллеристы могли уничтожить ее в тех местах, где она не была прорвана.
Можно спорить, и об этом спорили, что битва при Сомме, в которой до наступления заморозков в ноябре было потеряно почти полмиллиона лучших молодых людей, была, очевидно, бесполезной, но она стала ударом в сердце Германии. Императорская германская армия, какой бы великой она ни была, после этого уже никогда не смогла оправиться.
Но разве это утешение?
С самого начала битвы при Сомме Конан Дойл продолжал добиваться создания нательной брони.
«Мы признали факты, — писал он, — до такой степени, чтобы оснастить наших солдат шлемами. Это делалось медленно, но делалось».
Какая-то форма нагрудного щита или нательной брони, добавлял он 5 августа 1916 года, помогала бы остановить летящие осколки металла. Со своей собственной винтовкой он экспериментировал на разных видах брони, заказанных у полдюжины фирм. Деннис и Адриан, которым он запрещал подходить близко, слышали звон, когда пуля отскакивала, или глухой звук, когда она пробивала броню.
Тем временем он пытался спасти жизнь Роджера Кейсмента. Кейсмента, который был уже сэром Роджером Кейсментом, посвященным в рыцарство за верную службу Британии в тропиках, он встретил в далекие дни агитации за Конго. Когда-то он был патриотом, а теперь с осунувшимся бледным лицом под бородой попал на скамью подсудимых по самому им признанному обвинению в измене.
Трудно в чем-либо симпатизировать Кейсменту, за исключением его идеализма. Но он был честным, совершенно честным даже тогда, когда он взял от Германии деньги и высадился в Ирландии, чтобы поднять там мятеж. Конан Дойл считал — и не без оснований, — что этот человек был психически и физически нездоров после многих лет, проведенных в тропиках.
«Не вешайте его!» — призывал этот защитник тех, кто проигрывал судебные дела. Он не мог вынести того, чтобы поверженного вздернули на виселицу. «Приговорите его к любому тюремному заключению, какому захотите. Пощадите' его жизнь. Он не способен защищать себя в суде».
Но признать состоятельность оправданий Кейсмента означало бы признать Ирландию свободным государством, находящимся в состоянии войны с Британией. Его повесили в Пентонвилле; они не могли поступить иначе. И грохот бомбежек на Сомме стал еще громче.
Осень 1916-го и начало 1917 года ознаменовались не только резней, но и национальной угрозой. Если бы вымышленный персонаж по имени капитан Джон Сириус увидел страну такой, как описал ее автор в «Опасности!», он бы стал смеяться. В конце концов началась ничем не сдерживаемая война с применением субмарин, когда на воду были спущены две сотни немецких подводных лодок.
Семья Конан Дойла еще больше сплотилась. Мадам, которая давно чувствовала себя одинокой, была напугана и очень стара, уехала из Йоркшира, чтобы быть поближе к сыну. Но она по-прежнему не хотела пользоваться его гостеприимством. Она приобрела дом почти напротив Вест-Гринстед-Парка и назвала его «Баушот-коттедж». Кингсли, хотя и был слаб, поправлялся и бодро рассуждал о возвращении на фронт. Мэри добровольно помогала в Пил-Хаус, где отправлявшиеся на фронт войска отдыхали перед отъездом. В парапсихологическом журнале «Лайт» появилась статья Конан Дойла с объявлением о его вере в общение с мертвыми, датированная 21 октября 1916 года.
Тщательно подбирая слова, он писал, что перед лицом свидетельств жизни после смерти есть два направления мысли.
«Это абсолютный лунатизм или это революция в религиозной мысли, — писал он, — революция, которая дает нам огромное утешение, когда те, кто нам дорог, умирают».
Религиозное утешение! Религия! На этом концентрировался весь его подход к вопросам парапсихологии. Сэр Уильям Барретт, который верил в спиритизм, но не верил в него как в религию, здесь с ним не соглашался, хотя и поддержал его выводы о реальности этого явления.
«Я рад предоставленной мне редактором «Лайта» возможности, — писал сэр Уильям Барретт, — выразить благодарность сэру Артуру Конан Дойлу за смелук? и своевременную статью, написанную им…
Почти четверть века назад (точнее, 4 января 1893 года) сэр Артур — тогда доктор Конан Дойл — председательствовал на лекции «Психологические исследования», которую я читал в Литературном обществе Верхнего Норвуда, где он был президентом. В полном отчете о моей лекции, который был опубликован в местной. газете и сейчас находится передо мной, доктор Конан Дойл, предложив проголосовать за выражение благодарности, упомянул о глубоком интересе, который он на протяжении многих лет питал к предмету лекции, и о своих собственных познаниях в этом вопросе».
В «Уиндлшеме» Джин больше не считала его парапсихологические исследования чем-то сверхъестественным и опасным. Ее брат, родственники, ближайшая подруга — все они ушли из жизни. Она разделяла его переживания. Она верила.
«Я должен возвещать об этом», — заявил он.
Так, в 1917 году он начал читать лекции по парапсихологии, которые продолжались до конца его жизни. Об этом у него был разговор с Джин, к которому мы сейчас обратимся. Его голос лектора на фоне рева орудий не мог распространиться далеко. Он знал об этом. И еще надо было делать так много другого.
Еще были лекции о войне и, самое главное, по истории. Каждый день в «Уиндлшем» приезжал на машине какой-нибудь офицер, с которым они запирались в его кабинете, пока он делал записи, и после обеда уезжал в Лондон. Даже после смены правительства в конце 1916 года, когда премьер-министром стал Дэвид Ллойд Джордж, Германия, одержавшая победу над Румынией, представлялась еще более грозной, чем когда-либо раньше.
В Адмиралтействе ужасающая кривая потоплений торговых судов — красная линия на синей бумаге — ползла вверх и вверх. Пресса напомнила о рассказе под названием «Опасность!». Царил шок, раздавались крики. Один или два автора заявили о том, что это Конан Дойл вложил немцам в головы такую идею. Как будто, — если судить по заявлениям немцев, — такую идею надо было вкладывать им в головы.
В марте 1917 года пала могучая Россия. Кто-то опять мог порадоваться. В то время, когда была преодолена слабость ее армии, когда она стала сильнее, чем в начале войны, Россию раскололи изнутри и отдали на растерзание шакалам. В противовес этому — не слишком ли поздно? — в апреле в войну вступили Соединенные Штаты.
«Бог ей поможет, — сказал президент Вильсон конгрессу. — Она не может сделать ничего другого».
В апреле Конан Дойл завтракал с премьер-министром на Даунинг-стрит. Они были одни, ели яичницу с беконом; седовласый улыбающийся валлиец был человеком неутомимым и способным, а ирландец был поглощен объяснениями необходимости нательной брони.
«Ее необходимо применять», — настаивал он.
Да, у них было могучее чудовище под названием танк. Министерство боеприпасов посвятило его в этот тщательно охранявшийся секрет во время битвы на Сомме. Но танки не использовались так, как намеревался использовать их генерал Суинтон. Их небольшое количество, которого было даже недостаточно для того, чтобы произвести глубокое впечатление на немцев, сошло на нет в сентябре 1916 года.
Гений по имени Уинстон Черчилль, который, среди прочего, изобрел дымовую завесу на море и на суше, давно разрабатывал танк независимо от армейской группы, которая завершила его создание. Идея господина Черчилля состояла в том, чтобы в большом количестве применять танки при поддержке одетой в броню пехоты в неожиданных атаках по всей линии фронта.
«Не обнаруживайте вашу атаку артиллерийским обстрелом» — такова была суть его аргумента, который впервые был выдвинут в меморандуме от 3 декабря 1915 года. «Танки могут сокрушить проволочные заграждения. Применяйте их в большом количестве, используйте элемент внезапности, и вы прорветесь и положите конец тупику».
Мы находим, что то же самое Черчилль говорит Конан Дойлу в личном письме, датированном 2 октября 1916 года, в котором он добавляет, что двумя целями должны быть создание защищенного от торпед корабля и защита солдат от пуль.
На Даунинг-стрит в то апрельское утро 1917 года Ллойд Джордж с тревогой говорил о русской революции.
«Положение царицы, — сказал он, — мало чем отличается от положения Марии-Антуанетты. Она, вероятно, разделит судьбу Марии-Антуанетты. Это как Французская революция».
«Тогда, — ответил Конан Дойл, — она будет несколько лет продолжаться и закончится Наполеоном».
Что ж, оба эти замечания оправдались. Конан Дойл к немногому испытывал такое же отвращение, как к тем коммунистическим элементам, которые к концу года захватили контроль над Россией. «Тот не социалист, — было одно из священных изречений Ленина, — кто не принесет в жертву отечество во имя торжества социалистической революции». Эта мысль по-прежнему витает и в Англии.
В течение 1917 года Конан Дойл написал для «Странда» только две статьи и один рассказ. Статьями были «Прав ли сэр Оливер Лодж? Да!» и «Некоторые подробности жизни Шерлока Холмса», которые он потом почти полностью воспроизвел в своей автобиографии. А рассказом — незабываемым — был «Его прощальный поклон».
Нам не надо сильно напрягать память, чтобы вспомнить, как фон Борк, умнейший из немецких секретных агентов, стоит с бароном фон Герлингом «у каменного парапета мощеной дорожки в саду на фоне длинного, низкого остроконечного дома», глядя на огни кораблей в заливе. Действие в рассказе начинается в девять часов вечера 2 августа 1914 года.
Потом, после отъезда фон Герлинга, появляется американец ирландского происхождения с длинными конечностями и презрительной ненавистью к Британии, который является собственным самым умным шпионом фон Борка.
Это был высокий сухопарый шестидесятилетний мужчина с тонкими чертами лица и козлиной бородкой, из-за чего походил на карикатуры Дяди Сэма. Из уголка его губ торчала влажная, наполовину выкуренная сигара, он садился и чиркал спичкой, чтобы опять зажечь ее.
С самого начала мы знаем или догадываемся, что это — вернувшийся из отставки Шерлок Холмс. Это усиливает у читателя чувство возбужденного ожидания, когда мы наблюдаем, как старый маэстро обводит вокруг пальца выскочку фон Борка. Но с точки зрения интереса рассказ представляет нечто другое.
Даже не зная лично умонастроения автора, в самой структуре «Его прощального поклона» мы можем почувствовать, что это нечто большее, нежели еще одно приключение Шерлока Холмса. Это было, как автор вынес в подзаголовок, «эпилогом». Это было, действительно и окончательно, «его прощальным поклоном». В этом было дурное предчувствие и подлинные эмоции, а в отношении Холмса — даже более сильный штрих любви. В нем Конан Дойл наконец идентифицировал Холмса с самим собой.
Нет необходимости говорить, даже со сдержанной усмешкой, что сам он не употреблял кокаин, не стрелял в помещении из револьверов, не держал сигары в ящике для угля. В конце концов, так делают относительно немногие. У него не было брата, который «был» в британском правительстве. И если не считать непродолжительных попыток научиться играть на банджо, он едва мог отличить одну музыкальную ноту от другой.
Но были и более личностные характеристики, чем эти. Его пристрастие к работе в старых халатах, к глиняным трубкам — напоминание о днях в Саутси, когда дублинские глиняные трубки стоили всего пенни, — к записным книжкам, к накоплению массы документов, к увеличительному стеклу на письменном столе и пистолету в ящике создают более презентабельную внутреннюю картину. Среди прочего мы находим холмсовскую фразеологию его писем, настоятельные призывы к англо-американскому партнерству, религиозные взгляды Уинвуда Рида.
Многие из этих идентификаций, конечно, были подсознательными. Разве он утверждает, подобно Холмсу и Ватсону, что Холмс — бесчувственная счетная машина? Это как раз то, чем Холмс не был, и в этом заключается его прелесть.
«Если у молодой леди есть брат или друг, — восклицает Холмс в разговоре с Джеймсом Уиндибэнком, — тому следует огреть вас хлыстом. Боже мой! Это не является частью моих обязанностей перед моим клиентом, но охотничий хлыст под рукой, и я думаю, что…»
Охваченный паникой Уиндибэнк убегает, и Конан Дойл в реальной жизни последовал бы за ним. Мы едва ли сможем найти рассказы, в которых Холмс не говорил бы нам о том, насколько он неэмоционален, а в следующий момент вел себя более по-рыцарски — особенно в отношении женщин, — чем сам Ватсон.
Преднамеренные идентификации с Холмсом, во время бесконечных споров на волне успеха в 1892 году, Конан Дойл вложил в «Воспоминания». Кто может не заметить описания первых трудных дней Холмса по прибытии в Лондон? Холмс снял комнаты на Монтегю-стрит; его создатель, также «заполняя имевшееся в изобилии свободное время», снял комнаты на Монтегю-Плейс. А история семей?
«Моими предками, — говорит Холмс в «Случае с переводчиком», — были мелкие помещики». То же самое у его создателя. У Холмса была бабушка-француженка; бабушка Конан Дойла, Марианна Конан, была прямого французского происхождения. Холмс рассказывает нам, что его бабушка была сестрой Верне, французского живописца. И большое полотно Верне, которое было в его коллекции картин, подарено Конан Дойлу в юности его дядей Генри Дойлом. Таким образом, две стороны его предков встречались и смешивались.
«Аристократичность в крови, — сухо замечает Шерлок Холмс, — непременно принимает самые странные формы». Джон Дойл и четверо его сыновей согласились бы с этим.
Есть еще семь идентификаций, но поклонник Шерлока нашел бы их и самостоятельно. Если бы полный отчет о деле Эдалжи мог быть опубликован, когда оно находилось в производстве, исследователям не понадобилось бы ходить далеко. Здесь нас интересует эмоциональный рассказ под названием «Его прощальный поклон», написанный в период беспокойства и опасности.
Шерлок Холмс, маскирующийся под шпиона-американца ирландского происхождения, сбрасывает маску, когда вручает фон Борку свою книжицу «Практическое пособие по пчеловодству», а потом хватает пруссака и дает ему наркоз хлороформа. Холмс и Ватсон, уже немолодые, потягивают токай в комнате, заставленной книжными шкафами. Потом происходит замечательная сцена, когда фон Борк, связанный и корчащийся, смотрит с дивана на того, кто захватил его в плен.
Говорит фон Борк:
«В таком случае кто вы такой?».
«Не имеет никакого значения, кто я, но поскольку это, кажется, вас интересует, господин фон Борк, могу сказать, что это не первое мое знакомство с членами вашей семьи. У меня в прошлом было много дел в Германии, и мое имя вам, вероятно, известно».
«Я бы хотел его знать», — мрачно сказал пруссак.
«Это я был причиной раздельного проживания Ирен Адлер и покойного короля Богемии, когда ваш двоюродный брат Генрих был императорским посланником. И это я спас от убийства нигилистом Клопманом князя фон Графенштейна, старшего брата вашей матери. Это я…»
Изумленный фон Борк сел.
«Есть только один человек!» — вскричал он.
Так говорят читатели во всем мире. Это — последний трепет, последний барабанный бой, апофеоз Шерлока Холмса. Вся серия должна была бы закончиться «Его прощальным поклоном», поскольку так и задумал автор. Это тоже было идентификацией. Замаскированному Шерлоку Холмсу он дал имя «Элтамонт», а полное имя его собственного отца, как мы помним, было Чарльз Элтамонт Дойл.
Но «Его прощальный поклон», который «Странд» подал как «Военную службу Шерлока Холмса», — не было ли это инспирировано замечанием генерала Хамберта? — выскочил у него из головы из-за кризиса в конце черного 1917 года.
Долго продолжавшаяся резня в грязи у Пасхендаэле была лишь частично компенсирована тем, что произошло у Камбре, когда Генеральный штаб танкового корпуса получил наконец разрешение начать наступление.
Почти пятьсот танков с грохотом двинулись вперед, начав внезапную атаку при поддержке пехоты по не вспаханной снарядами земле. Они сломали германскую траншейную систему на фронте протяженностью в шесть миль, ослепив оборонявшихся страхом смерти и паникой и до наступления сумерек захватив в плен десять тысяч человек.
«Это поворотный момент в истории войны», — писал Конан Дойл Иннесу, который был уже генерал-адъютантом. Он также направил благодарность майору Альберту Стерну, который первым посвятил его в секреты танков и признал, что все сомнения, которые могли у него быть, теперь развеяны.
Но 20 ноября, в день наступления у Камбре, советское правительство приказало своему высшему командованию выдвинуть Германии мирные предложения. Еще до этого австрийцы при поддержке немецких дивизий принялись за итальянцев, причиняя им бесконечные бедствия, пока не разбили и не отбросили их, достигнув реки под названием Пиаве.
Пиаве! Конан Дойл, глядя на военные карты в своем кабинете, вспомнил, как в итальянской гостинице за восемнадцать месяцев до этого слово «Пиаве» эхом проносилось в его голове. «Любопытно, — подумал он, — я не мог претендовать на предвиденье».
Но и это прошло. К Рождеству Людендорф приказал вывезти миллион немецких войск из России и весной перебросить их на Западный фронт.
Это были скудные дни в «Уиндлшеме», где лорд Нортклифф или сэр Флиндерс Петри некогда угощались обедами, состоявшими из восьми блюд. В дополнение к нормированию продуктов Конан Дойл посадил семью на половину официального пайка.
Пополневший лицом, морщивший лоб в моменты сосредоточенности, он считал, что двадцати четырех часов в сутки слишком мало. В его кабинете помимо военных карт висела еще одна карта; на ней были отмечены города, в которых он выступал по проблемам парапсихологии. Когда в небе над Лондоном загудели гигантские бомбардировщики Гота — а он давно выступал в пользу репрессалий за воздушные налеты, — он продолжал свою полемику и переписку с генералами.
Тем не менее все эти тяжелые дни в его глазах сохранялся озорной огонек. Единственной передышкой для него были игры в индейцев, которые он устраивал для мальчиков, а маленькая Лена Джин называла себя Билли и, как только научилась писать, стала подписывать свои записки «твой любящий сын», и он устраивал эти игры в индейцев настолько здорово, что Адриан стащил у папы револьвер и начал стрелять настоящими пулями у осажденного вигвама.
И он никогда не переставал гордиться своим участием в создании местных добровольческих сил, первоначально Внутренней гвардии, военным достоинствам которых он посвятил стихи, которые в общем-то задумывались как не слишком героические.
А дисциплина? Что ж! «Равнение направо!» — они вскричали,
Когда прошли мы дверь тренировочного зала;
Потом покинули его — и так маршировали, кося глазами,
От трех до полчетвертого.
Кингсли, как казалось, тоже был в безопасности. Хотя он и жаждал вернуться к активной службе, медицинская комиссия не пропустила его, и в том судьбоносном 1918 году его списали по состоянию здоровья.
Генерал-адъютант Иннес Дойл продолжал писать с фронта бодрые письма, но это давалось ему с трудом. Потому что весной 1918 года вся немецкая военная мощь предприняла попытку прорыва и едва не преуспела в этом.
«Прижатые спинами к стене и с верой в справедливость нашего дела…»
Хэйг остановил тотальное наступление на британцев, тогда как Людендорф направил против французов и англичан подавляющую мощь. Все лето шли ошеломляющие бои, число потерь достигло огромных размеров, а немцы вновь были недалеко от Парижа. Один момент измученные французы не могли забыть: бесконечные грузовики с американцами — молодыми, полуподготовленными, но полными жажды борьбы, что столь знакомо французам, — внезапно наводнили дороги, ведущие к Шато-Тьерри.
Нет нужды говорить о том, как они продвигались; неся потери, к Шмэн-де-Дам в 1918 году. Забудем об этом. Даже Верховное командование союзников и военные кабинеты не догадывались о том, что после 8 августа Германия была близка к изнеможению. За это все еще надо было молиться, когда ближе к концу сентября Конан Дойл побывал в австралийском секторе фронта в качестве гостя сэра Джозефа Кука, министра военно-морских сил Австралии. Бои шли с переменным успехом, траншеи были взорваны, проволочные заграждения разрушены. Сидя на выведенном из строя танке в пятистах ярдах от места боя и слыша грохот орудий, походивший на хлопанье дверьми, он смотрел вниз с заросшего хвойными деревьями склона, похожего на Хиндхед, и наблюдал за американо-австралийской атакой в районе Гинденбурга.
«Ты не думаешь, — спросил он Иннеса, когда накануне вечером они сидели в маленькой солдатской столовой, — ты не думаешь, что я в такой момент, говорящий о разных пустяках, здесь как бы не к месту?»
«Ради Бога, продолжай, — ответил ему брат. — Это как раз то, что нужно».
Осенние дожди, наступление эпидемии гриппа обрушились на них после прорыва линии Гинденбурга. Как бы ему ни нравились австралийцы и как бы он ни восхищался ими, в некотором роде походившими на американцев, он сказал их большой толпе, собравшейся вокруг него, чтобы вспомнить, — а вспомнить было что! — что семьдесят два процента военнослужащих и семьдесят пять процентов потерь составляли солдаты из Англии. Над головой жужжал самолет, лил дождь.
Неужели все почти закончено? Возможно ли это?
Вечером накануне его отъезда на Австралийский фронт в город, чтобы повидать его, приехала Джин. Они остановились в отеле «Гровнер». Эти двое на протяжении многих лет любили друг друга, и никогда не любили друг друга больше, чем в мрачные дни. Она, как всегда, боялась его отъезда, боялась, что он не будет о себе заботиться, несмотря на его заверения в том, что он — лицо штатское.
На следующее утро в отель заехал Кингсли. Он знал, что там все еще остается Джин, которая будет беспокоиться и плакать. Он был тактичен и не хотел ее видеть, но он хотел ее утешить. Оставил цветы и записку.
«Что касается его, то я рад, — писал Кингсли, — потому что знаю, что значит для него поехать туда и увидеть, как делают свое дело наши солдаты». Впоследствии Джин всегда хранила эту записку в конверте с надписью: «Последнее письмо, которое я получила от дорогого Кингсли».
К концу октября, когда все противники союзников были смяты, а итальянская армия начала победное наступление от Пиаве, Кингсли положили в больницу с гриппом. Раны, полученные им на Сомме, слишком ослабили его, чтобы сопротивляться болезни. Его отец, который собирался выступить в Ноттингеме на тему спиритизма, получил телеграмму от Мэри, смотревшей за квартирой Кингсли, о том, что он умирает.
Конан Дойл не выдал своих чувств, лишь чуть увлажнились его глаза; он никогда их не выдавал. Он прочитал свою лекцию, говоря себе, что этого хотел бы Кингсли и что так будет лучше.
«Я не обладаю красноречием, у меня нет такой профессии, — часто говорил он. — Но я говорю внятно и говорю не более того, что подразумеваю и могу доказать».
Кингсли умер 28 октября. Всего две недели спустя, когда его отец вновь остановился в отеле «Гровнер», он узнал о Дне заключения перемирия.
Было одиннадцать утра. Сидя в фойе гостиницы, он увидел, как хорошо одетая степенная женщина прошла сквозь вращающуюся дверь и стала медленно танцевать вальс, держа по «Юнион Джеку» в каждой руке. И началась шумиха.
Больше не будет резни, никогда. Больше не будет налетов бомбардировщиков Гота. Как сказал президент Вильсон, мир теперь открыт для демократии. Конан Дойл, выйдя в толпы людей («Я потерял шляпу, — писал он Джин, — или схватил чью-то еще»), увидел, как какой-то штатский в автомобиле отбил горлышко у бутылки виски и высосал все ее содержимое. Как бы ему хотелось, чтобы этого надменного дурака немедленно линчевали.
В «Уиндлшэме», вдали от шума, он вновь осмотрел свой кабинет. На месте была каминная доска с фотографиями и наградами; теперь среди них была фотография Кингсли. Над ними, напротив меньших окон, висел отполированный корабельный колокол с вооруженного траулера «Конан Дойл», который ему подарили только в этом году, когда «Конан Дойл» после продолжавшегося несколько часов боя потопил одну из новых подводных лодок немцев.
Теперь все кончилось.
Альфред Вуд, майор Вуд скоро должен был вернуться, чтобы снова стать его секретарем. Ему, Джин и детям, Мадам в «Баушот-коттедже», Иннесу и Клэр, которых пощадила война, — всем им было трудно обходиться без мужа Лотти, сына Конни и многих других. Рождество принесло отвратительную гриппозную погоду, и они с Джин сидели у камина.
В феврале 1919 года пришла еще одна телеграмма. Иннес тоже умер.
Бригадный генерал Дойл, возвращаясь во Францию после весело проведенного дома отпуска, как и Кингсли, подхватил воспаление легких. После этих четырех лет он был сильно утомлен, запас его жизненных сил истощился. «Вы совсем не жалуетесь, сэр», — сказал ему ординарец. Иннес пробормотал, что он был человеком армейским, он всегда был человеком армейским, — и присоединился к своим предкам, которые также были людьми армейскими.
Брат Иннеса, хотя у него и тряслись колени от такого двойного удара, опять не выдал почти никаких чувств. «Ну… Я говорю, разве вы не знаете! Боже мой! Что?» Эти давно сказанные Иннесом слова по-прежнему могли вызывать у него улыбку. Потому что, слава Богу, двери не были захлопнуты. Они были лишь неплотно прикрыты.
Три года назад сэр Артур принял решение по этому вопросу, и последующий опыт подтвердил его правильность.
«С того момента, как я понял огромную важность этого предмета, — писал он впоследствии, — и осознал, насколько радикально он может изменить и очистить всю мировую мысль, когда его принимаешь всем сердцем, я почувствовал… что вся остальная работа, которую я когда-либо делал или буду делать, есть ничто по сравнению с этим».
На него теперь была возложена настоятельная обязанность, гуманистическая обязанность. В руинах наступил мир. Боль потерь обострялась в тишине, когда у мужчин и женщин появилось время для воспоминаний. Более чем когда-либо стало необходимо доносить до людей его послание: «Они не мертвы».
Его книга «Новое откровение» была напечатана в июне 1918 года. В ее развитие «Живая весть» должна была появиться чуть более года спустя. Как только он закончил свою шеститомную историю войны, за которую не принял никаких авторских гонораров, чтобы она была дешевле для бывших военнослужащих, он собирался посвятить все свое время, всю энергию и таланты делу спиритизма. И более того.
Впоследствии он никогда не забывал ночь, проведенную в Мертире, Уэльс, на вилле господина Саути. Он и Джин выехали из дома в темноте после спиритического сеанса.
Позади них небо освещал Даулейский металлургический завод, впереди мерцали огни города. Его голова шла кругом, тело трепетало. Как всегда, инстинктивно он схватил за руку Джин.
«Боже мой, если бы они только знали, если бы они только могли знать!»
Это был крик души. Возможно, в нем заключалось начало его решимости сделать так, чтобы это жизненно важное послание пошло дальше Британии, дальше помеченной карты, висевшей на стене его кабинета; он должен донести его своим собственным голосом до каждого уголка мира.
Но опыт Мертира пришел позднее. С самого начала, с того момента, когда он мог сказать, что знает, он все рассказал Джин. И оба они хорошо понимали, что будет означать его защита спиритизма.
С момента его публичного признания веры в «Лайт» и сочувственного отклика на «Раймонда» сэра Оливера Лоджа в «Обсервер» за 26 ноября 1916 года уже выражались удивление и скептицизм. Это, должно быть, мимолетное увлечение. Это не может быть серьезно. Чувство было тем же самым, но теперь оно усиливалось до грани гнева, как это было, когда он очень мягко выступал в 1901 году.
«Конан Дойл, поборник здравого смысла? — раздавались восклицания. — Конан Дойл, кто-кто, только не он!»
Это «кто-кто, но не он» выражало обиду. У нас, которые представляют публику, мозги как у карикатуриста. Мы должны наклеить ярлык и сохранять его, иначе не знаем, где мы находимся. Вы назвали Крукса, Лоджа или Рассела Уоллеса? Они, как признавалось, были почитаемыми людьми науки, но они соответствуют Рассеянному Профессору из комической газеты, который дал шесть пенсов на чай своей жене и на прощанье поцеловал привратника. Они были изолированы от жизни, им позволялись такого рода слабости. Но Конан Дойл?
Этот человек играл в боулинг с У.Дж. Грейсом, он обыграл У.Дж. Грейса, что в Америке было бы равносильно победе над Таем Коббом. Он мог отлично играть в бильярд и не сдаваться в любительском бою с боксером-тяжеловесом. Он создал Шерлока Холмса. На протяжении четверти века он вырисовывался как широкоплечий и крепкий англичанин, вокруг которого не было никакой чертовщины.
Что же произошло? Что сделало этого человека больным?
Обо всем этом он хорошо знал. Он мог бы стать самым знаменитым новообращенцем спиритизма, мишенью для любого, потому что он был самым потрясающим новообращенцем. Но и, конечно, стоял вопрос денег.
Вопрос о его доходах должен быть отброшен. Он теперь был самым высокооплачиваемым из всех авторов рассказов при оплате в десять шиллингов за слово. Изредка он мог написать рассказ — у окна в его кабинете стоял бюст Холмса, который был с ним со времен Норвуда, — но очень немного рассказов и ни одного романа, если только он не был связан с парапсихологией. Он должен мало писать того, что не касается книг по парапсихологии, статей по парапсихологии, аргументов, относящихся к парапсихологии. Если же он читал лекции, то в качестве оплаты мог принять только свои собственные расходы. Откуда же из прошлого доходят до нас, читателей, строки?
Вы, торгаши, вам не дано понять,
Что не все можно купить за деньги.
А почести?
В 1919 году ему исполнилось шестьдесят лет. Если все пойдет своим чередом, он мог надеяться еще на десять лет продуктивной писательской деятельности, прежде чем наступит старость и начнется отдых. До нас доходит письмо. «Могу представить себе человека в конце длительной и успешной карьеры, — писал он в 1902 году, — который принимает звание пэра как знак того, что его работа сделана и получила признание».
На протяжении какого-то времени ходили неопределенные слухи о возведении его в пэры, но пока они не выкристаллизовались. Это доставило бы ему радость, и, видит Бог, они доставили бы радость Мадам, которая теперь так резко была настроена против его веры в спиритизм.
Если бы такие слухи превратились в нечто большее, чем сплетни, подразумеваемым условием пэрства мог бы быть отказ от его миссии для человечества. В таком случае выбора бы не было; от звания пэра надо отказаться. И он откажется!
Но одно причиняло боль. Перед одним было труднее всего выстоять, если бы он смог выстоять. Он потеряет друзей.
«Это человек, — писал некоторое время до этого Дуглас Слейден, — в котором в случае любого кризиса люди его профессии будут видеть лидера. В Лондоне немного людей, которым не была бы знакома эта крупная фигура, круглая голова с выдающимися скулами, бесстрашные голубые глаза и грубовато-добродушное лицо. Он самый популярный оратор (сказали бы об этом сейчас?), обаятельный и забавный в лучшие времена, резкий и убедительный в случае кризиса. Из современных писателей он более всех заслуживает звания великого человека».
И лишь незадолго до этого американский писатель в детройтской газете «Фри пресс», вспоминая о его визите туда в 1894 году, называл его «мудрым советчиком по важнейшим вопросам, спасением для друзей, которые нуждаются в его помощи».
Что ж, маловероятно, что такие чувства они будут высказывать и в дальнейшем.
Он потеряет большинство из своих друзей. И не по их вине. Кто может их винить, если им стало с ним некомфортно, если они чувствовали себя неловко, когда он говорил им о парапсихологии? Не будет больше в «Уиндлшеме» вечеров с портвейном для видных деятелей в области права, литературы, приключенческого жанра. У них было право иметь свои взгляды, а у него — свои. Но вопрос состоял не в том, чтобы что-то рассматривать, решать или теоретизировать. Он знал.
«Зная это, — сказал он Джин, — мы должны быть готовы принять то, что они говорят. Для тебя это имеет значение?»
«Никакого значения, если ты веришь, ты должен так поступить».
«Я не могу сделать ничего другого. Меня привела к этому вся моя жизнь. Это величайшая вещь в мире».
И старый победитель, которого любили так многие, но поддерживали так немногие, взялся за меч для того, чтобы повести свою последнюю великую битву.