Глава 3 НЕПРИЯТНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ

Молодой доктор Конан Дойл, проживавший по адресу: дом номер 1, Буш-Виллас, Элм-Гроув, Саутси, под покровом темноты прокрался к медной дощечке, прикрепленной на щраде его дома, чтобы отполировать ее.

Соседи ни в коем случае не должны знать, что он не может позволить себе нанять прислугу, особенно в таком фешенебельном пригороде Портсмута. Дом, которым он так гордился, был построен из неброского красного кирпича, состоял из трех тесных этажей и находился на оживленной улице недалеко от пересечения Элм-Гроув с Лардж-роуд, Кингс-роуд и Парк-стрит. После полуночи, однако, никто не должен был увидеть, как он чистит дощечку.

Если не считать драки с чернорабочим в первый же день пребывания в Портсмуте (этот парень не по-рыцарски толкнул его жену и позднее стал пациентом), профессиональное поведение доктора Конан Дойла было безупречным.

В ту сентябрьскую ночь 1882 года любой прохожий увидел бы человека ростом шесть футов и два дюйма, одетого в сюртук и казавшегося при этом еще выше из-за его огромной ширины, при тренировочном весе пятнадцать стон[1] и ни капли жира. Над накрахмаленным воротничком и затянутым галстуком неясно вырисовывалось большое моложавое, серьезное лицо: зачесанные надо лбом волосы с пробором, длинные бакенбарды и только небольшая полоска усов.

Много событий произошло с осени 1876 года, когда застенчивый паренек поступил в Эдинбургский университет и досужими вечерами приводил в оцепенение свою семью, читая вслух рассказы По. Он добился стипендии. Но из-за канцелярской ошибки эти деньги получил кто-то еще. Артур решил, что, поскольку он уже получил знания в медицине в объеме двух лет, программу каждого года он будет проходить за полгода. Тогда в освободившееся время он сможет подрабатывать помощником врача несколько лишних фунтов, чтобы помогать содержать семью.

В Эдинбургском университете было немного из того, что обычно называют студенческой жизнью. Жили во временно снимаемых комнатах или, как Артур, дома. Платили за учебу, чтобы по выбору слушать лекции великих преподавателей. Никаких других контактов между профессорами и студентами не было. Во время каникул на острове Арран в 1877 году Артур с удивлением встретил там такую персону, как доктор Джозеф Белл. Артуру казалось невероятным, чтобы такой аскетический человек науки находился на отдыхе, и поэтому юноша удивлялся, что же доктор там делал. Парад профессоров, в большинстве случаев с характерными чертами оригинальности, что составляет радость в. студенческой жизни, всегда оставлял свой отпечаток на унылых занятиях в классах. Был, например, сэр Чарльз Уайвилл Томсон, зоолог, который на деревянном корвете «Корабль ее величества Челленджер» обошел все моря в поисках новых форм жизни животных. Или профессор Разерфорд с его черной ассирийской бородой и раскатистым голосом; этот голос эхом разносился по коридорам, когда профессор Разерфорд начинал свою лекцию, еще не успев войти в аудиторию. Лучше всех, пожалуй, Артур запомнил все того же Джозефа Белла, о котором так много слышал весь мир, поскольку он был человеком необычайной личной доброты.

Ему едва исполнилось сорок с небольшим, и это была добрая душа, что едва ли соответствовало ходившей легенде о его суровости. Он обладал сдержанным чувством юмора, которым подкреплял свою силу убеждения, доводя до сознания студентов то, что они должны использовать глаза, уши, руки и мозги при постановке диагноза.

Очень худой, с проворными руками и копной темных волос, стоявших на голове, подобно щетине на щетке, он восседал за своим столом в большой, с голыми стенами комнате в окружении ассистентов и студентов. В обязанности Артура входило объявлять темы одну за другой.

«Этот человек, — заявлял доктор Белл с сильным шотландским акцентом, — сапожник-левша. — Он выдерживал паузу, с тщательно скрытым ликованием наблюдая за озадаченными взглядами студентов. — Замэттье, джентльмены, изношенные места с эзломами там, где у сапожника находится выколотка. Правая сторона, как вы видите, на-амного болше изношена, чем левая. Он пользуется левой рукой для отбивки кожи».

Или, сжав пальцы, произносил: «Этот человек — французский чистильщик обуви». Потом, округлив глаза, выкрикивал: «Ну же! Неужели вы не чувствуете его з-запаха?»

Сухость тона, взгляд в самые глаза и наклон вперед вызывают сконфуженные улыбки студентов. Доктор Белл, которого все называли Джо, жил на Мелвилл-Крессент в доме с прекрасной резной лестницей, который сохранился и по сей день. Он тогда не думал о силе дедуктивных умозаключений в применении к преступлениям, хотя мы знаем, что примерно пятнадцать лет спустя и предпринял попытку разрешить тайну Ардламонта. Он был хирургом и отслеживал болезни.

«Натренированный глаз, и все просто», — говорил он. Не таким простым, однако, было состояние обеспокоенного ума Артура, когда юноша грыз гранит науки. Если он не работал, то всегда читал: книги, которые давал ему доктор Уоллер, библиотечные книги, томики из дешевых магазинов. Когда приходилось выбирать между едой и книгой, часто это была книга. Среди шумных студентов, которые, как взрослые циники, издалека выражали знаки поклонения профессору Хаксли, раздавался смех над его предметом — старой теологией.

Такой смех стоял и по всей Британии. Артур чувствовал его в пропитанной запахом спирта прозекторской, где к человеческому телу относились отнюдь не как в храме. Попыхивая трубкой с янтарным мундштуком, которую он купил в Стоунхерсте, он оглядывался назад, на Стоунхерст, и видел много такого, что сейчас казалось не только просто тревожным (как казалось и тогда), но откровенно нелепым. Это касалось йе только Католической церкви, но и всех религий вообще.

Доктор Уоллер, друг семьи и горячий агностик, поддержал нащупанные парнем мысли, так что он мог это оценить. Доктор суммировал их в письме, процитировав высказывания Эмерсона о необходимости полагаться на самого себя.

«Здесь, — писал он, — мы коснемся слабости слепой искупительной веры в гипотетическое Провидение, которое поистине должно помогать тем, кто не может помочь себе сам. Намного, более верным и благородным является смысл старой поговорки: небеса помогают тому, кто сам себе помогает. Такой мужественный душевный подход теология готова убить, заставив нас считать себя низкими, грешными и деградированными, что является вредной ложью и подрезает корни всего лучшего в нашей сущности, ибо отними у человека уважение к себе, и сделаешь много для того, чтобы превратить его в труса и негодяя».

Попав в точку, что так импонировало его молодому другу, он продолжал: «Делать — это намного более прекрасное слово, чем верить. Действие — гораздо более надежный лозунг, нежели вера».

Действие! Вот оно что! В начале лета 1878 года Артур старался во время каникул помочь семье, работая в одном из бедных кварталов Шеффилда фармацевтом и помощником доктора. Даже если бы он поначалу ничего не заработал, он, по крайней мере, мог бы облегчить беспокойство матери по поводу его собственного пропитания и содержания.

Результаты были не блестящими. Он был настолько неопытен, пожалуй, настолько напоминал полуукрощенного медведя в аптеке, что по прошествии трех недель он и доктор Ричардсон решили расстаться. Хотя впоследствии эта первая попытка забавляла его, в то время он относился к ней совсем по-другому.

«Эти шеффилдцы, — с жаром писал он, — предпочтут быть отравлены человеком с бородой, чем спасены тем, у кого ее нет».

Три недели — и еще несколько месяцев до начала осеннего семестра в Эдинбурге! Поспешив в Лондон, он предложил свой услуги медицинским газетам. Тетя Джейн, дядя Генри и дядя Джеймс приняли его у себя в доме на Клифтон-Гардене, хотя теперь он казался до беспокойства отчужденным и богемным. Ожидая ответа на свое объявление, по утрам он занимался, а потом бродил по улицам. По вечерам газовые фонари освещали менее академические сцены.

«Они изобрели зверскую игрушку под названием «Торпеда леди Тизер», — сообщал он. — Это свинцовый пузырек наподобие тюбика художника для жидких красок. Если нажать, вылетает струя воды, и огромное удовольствие отправиться вечером по улицам и поливать этой струей лица всех, кто попадется, — и мужчин, и женщин. Все вооружены этими штуками, и никто от них не бегает. Я видел прибывающих на приемы и выходящих из экипажей дам, которых облили, а они получили от этого видимое удовольствие».

Популярность этих водяных пушек, помимо любопытного света, который они проливают на викторианские шутки, указывает на поистине примечательную сдержанность упомянутых дам.

У Артура не было настроения для таких причуд. Неделя проходила за неделей без ответа на его объявление, и он впал в отчаяние и решил поступить на военно-морской флот в качестве врача. Он расписал всем своим тетушкам и дядюшкам преимущества такого шага, когда некий доктор Эллиот из деревни под названием Райтон, в Шропшире, написал, что готов принять его услуги.

В Райтоне у него получалось неплохо, с одним опасным случаем он справился сам, а в ходе рутинной работы набирался уверенности в себе. Единственное, что раздражало его, довольно наивно признавался он, — это вспыльчивый нрав самого доктора Эллиота. «Хотя внешне он выглядел джентльменом», у доктора Эллиота в голове не было ни единой оригинальной идеи, и он мог вспылить даже в ответ на самое обычное замечание.

«Я думаю, доктор Эллиот, было бы неплохо отменить смертную казнь».

«Сэр, — побагровев, отвечал доктор Эллиот, — я не хочу, чтобы в моем доме говорили такие вещи! Вы понимаете, сэр?»

«Сэр, — моментально парировал его помощник, даже не позаботившись выяснить, в чем заключалось неприличие его высказывания, — я буду выражать свое мнение, когда и где захочу».

В конце октября Артур вернулся к своим занятиям. Он не мог ожидать никакого вознаграждения от доктора Эллиота, поскольку это не было заранее оговорено. Тем не менее, после четырех месяцев работы, он втайне надеялся на какой-то хотя бы слабый жест. Ничего не предвиделось. Набравшись смелости, он поинтересовался, не может ли он рассчитывать хотя бы на железнодорожный билет домой.

«Мой дорогой друг, — ответил этот бизнесмен, — закон гласит так. Если помощник получает оклад, тогда он становится признанным лицом и может претендовать на компенсацию издержек. Если же, как в нашем случае, он не получает оклада, он становится джентльменом, путешествующим ради собственного совершенствования; и он ничего не получает».

Итак, Артур отправился домой на зимнюю учебу, готовый поклясться в том, что помощник врача — это самый плохо используемый, тяжело работающий и неоплачиваемый человек на свете. В Эдинбурге, по крайней мере, он мог заняться спортом. Для такого крепко сложенного юноши он был скор на ногу, как кошка. Путем небольших тренировок его превращали в стремительно нападающего в регби и в первоклассного боксера. Бокс был видом спорта, который нравился ему больше всего; здесь и во время игр в регби он подружился со студентом по имени Бадд — наполовину гением, наполовину чудаком, — чьи дикие шутки развлекали его, наверно, не меньше, чем увлекала игра.

Но обстановка дома была сейчас поистине отчаянной. Здоровье отца надламывалось. Чарльз Дойл, болезненный и выглядевший старым, хотя был он всего лишь в среднем возрасте, дважды вынужден был проводить по неделе в постели. В Управлении работ зловеще поднимали брови по поводу его отсутствия после всего тридцати лет службы.

Тревогу Артура вызывала Мадам. (Как только он встал на ноги, он никогда потом не называл ее «мать», «мама» или как-нибудь еще, кроме как Мадам — обращение, которое эта полнеющая леди воспринимала серьезно, как почетный знак.) Впервые в жизни Мадам испугалась. Когда летом следующего года Артуру предложили настоящую работу помощником — за два фунта в месяц, — он с радостью согласился.

И здесь он имел удовольствие встретить доктора Реджинальда Рэтклиффа Хоара, жившего в Бирмингеме в Клифтон-Хаус на улице Астонроуд. Хотя жил он в скромном кирпичном доме на улице, по которой мучительно дребезжали конки, он имел большую практику среди бедных людей, а размер гонораров поразил его нового помощника. Доктор Хоар заставлял напряженно работать с девяти утра до девяти вечера. Но он был настолько дружелюбен, что заставлял это сделать так, что работа нравилась. Госпожа Хоар тоже была небольшого роста благожелательной леди, которая любила по вечерам покурить сигару, пока доктор Хоар и Артур смолили свои трубки.

Но два фунта в месяц давали не слишком много.

Его терзали и другие сомнения. Что в будущем, если он получит степень в медицине? Он не совсем осознавал смысл религиозных убеждений, которых придерживался. Этот смысл, с нынешней точки зрения, был ужасным.

На протяжении веков его семья была не просто католиками, а католиками страшно благочестивыми. Дядя Дик, казалось бы человек покладистый, сразу же отказался от своей работы, за которую платили восемьсот фунтов стерлингов в год, после того как журнал «Панч» выставил на посмешище Папу Римского. Артур мог представить себе тетушку Аннетт, полную достоинства в своей шали на Кембридж-Террас, дядю Джеймса и дядю Генри. Они не раз настоятельно намекали ему на то, что, когда он начнет собственную практику (в Лондоне, конечно), влияния католиков не будет недоставать, чтобы приобрести пациентов. В Боге, в смысле некоей контролирующей силы, он никогда не сомневался. Все эти извечные споры, глупости, перерезания глоток из-за «церкви». Как будто церковь стоила медного гроша! Если бы он честно верил в эти вещи, он рассказал бы обо всем родственникам.

Однажды в Бирмингеме он пребывал в состоянии растерянности, приготовив почти шестьдесят пробирок снадобья, когда в амбулаторию вошел герр Глейвитц и отозвал его в сторону. Герр Глейвитц, ученый с европейской известностью в области арабистики и санскрита, был вынужден вместо этого давать уроки немецкого языка, чтобы прокормить детей. Госпожа Хоар была его единственной ученицей. Сейчас по его лицу текли слезы. Ему наступает конец, сказал он; семья голодает; не мог бы господин Конан Дойл помочь ему деньгами?

У господина Конан Дойла в кармане было ровно шиллинг и шесть пенсов. Но Глейвитц плакал; человек действительно нуждался в помощи. Ну что ж!

«Слушайте, — выпалил помощник, вытаскивая часы с цепочкой. — Слушайте, я сделаю что могу. Возьмите эти часы и цепочку и заложите их».

«Заложить?»

«Отдайте в залог! Это хорошие часы. Нет-нет, не спорьте!»

Смущенный протестами немца, он вновь принялся готовить микстуры, наполовину сожалея о своем внезапном порыве, но вполне убежденный в том, что единственно так мог поступить любой порядочный человек.

Подавленное состояние сменилось душевным подъемом. Весной, чтобы проверить свои силы, он написал рассказ «Тайна долины Сэсасса». Он был основан на религиозных предрассудках кафиров в отношении демона с горящими глазами: глазами, которые, если в них смотрел герой, оказывались бриллиантами в каменной соли. Сейчас в Бирмингем поступило известие, что рассказ «Тайна долины Сэсасса» принят журналом «Чеймберс джорнал», который предлагал заплатить за него три гинеи. Когда позднее в том же 1879 году он прочитал его в октябрьском номере «Чеймберса», он мог выразить лишь глубокое сожаление. Они выбросили оттуда всю его «чертовщину».

Тем временем, изумленный и воодушевленный, он с ходу написал еще несколько рассказов. Один из них, первоначально озаглавленный «Призрак мызы Горесторп», показал, что его ум был поглощен одновременно комедией и ужасами, и он наслаждался и тем и другим. Все эти вещи, за исключением «Американского рассказа», были возвращены с редакторскими сожалениями, в стиле которых сильно чувствовалось влияние Брета Гарта. Но в том, что он называл литературой, как ему казалось, он обнаружил хотя и небольшую, но очень полезную побочную работу.

«Я начинаю все больше подумывать о том, чтобы стать врачом на военно-морском флоте, — написал он Мадам. — Я всегда говорил, что буду точно знать, что делаю, прежде чем примусь за что-либо».

Это, как и любые коммерческие дела, было как раз тем, чем он никогда не занимался. В следующей строчке он уже выражал страстное желание стать корабельным врачом на лайнере, плавающем в Южную Америку. Он испытывал нетерпение, стремление моментально вырваться из этой медицинской бутылки, заточенным в которую себя чувствовал. Поэтому показалось чудом, когда в самом начале следующего года друг по имени Клод Огастус Кэрри предложил ему место, которое сам Кэрри не мог занять. Как он смотрит на то, чтобы в качестве номинального врача отправиться в семимесячный поход в Арктику для охоты на тюленей и китов? Оплата, включая оклад и стоимость животного жира, должна составить 50 фунтов стерлингов.

Пятьдесят фунтов! Пятьдесят фунтов стерлингов для Мадам! И столько просто за то, что он это сделает?

Когда китобойный пароход «Надежда» водоизмещением 600 тонн вышел в конце февраля 1880 года из Питерхеда, на его борту находился Артур. В первый же вечер он подрался со стюардом и завоевал всеобщее уважение за то, что поставил тому синяк под глазом. Через четыре дня после того, как они миновали Шетландские острова, он услышал, как о борт «Надежды» ломается лед; через сотню миль от берегов Гренландии они увидели скопление тюленей. Тогда, после дня охоты в торосах на тюленей, он сочинил одно по-юношески жестокое описание самого себя — которое, возможно, вызовет ужас у Мадам, — он изобразил себя скалящим зубы гигантом, покрытым снегом и кровью, с намотанной на плече веревкой, с окровавленными ножом и резаком. Каждое дыхание веселило его.

«Раньше я никогда не знал, что такое быть совершенно здоровым, — писал он. — Я чувствую себя так, как будто могу отправиться куда угодно и делать все, что угодно».

К северу от Шпицбергена, в бесконечном и неестественном свете дня, кораблик вел поиск китов. Гребя веслом вельбота, Артур услышал гул гарпунной пушки и свист разматывающегося каната, который мог сбить любого, кто находился на борту; он почувствовал опасность, и это его позабавило. Путешествие показалось едва ли достаточно продолжительным. В начале сентября, получив золотом свои пятьдесят фунтов, чтобы осыпать ими Мадам, он, с полностью развитым телосложением, вернулся в Эдинбург.

В 1881 году он получил свой медицинский диплом, хотя не без страхов перед экзаменами, долгой зубрежки и еще одного срока работы помощником доктора Хоара. Все осложнялось его всегда сильной, но пока контролируемой склонностью влюбляться в каждую встреченную им девушку.

Уточним, что он был влюблен сразу в пятерых. У него были честные намерения, отмечал он («И надо думать», — сердилась Мадам), но жениться сразу на пятерых было нереально, что оставляло его «в жалком состоянии и совершенно деморализованным». Например, мисс Джефферс, «маленькая милашка с пронзительным взглядом», как он, возможно, не слишком поэтично говорил, «всколыхнула мою душу до самой глубины». Все эти восторги Мадам сдержанно воспринимала так, как есть, а именно как увлечение впечатлительного молодого человека, навещавшего в золотом месяце июле родственников в Лизморе. Но в отношении одной молодой леди Мадам шестым чувством испытывала самые мрачные подозрения.

«Боже милостивый! — восклицал он. — Такая красавица! Мисс Элмор Велден. Мы вовсю ухаживаемся уже неделю; дело созрело».

Не все трубадуры любви назвали бы мисс Велден грациозной, поскольку она весила больше одиннадцати стон. Но ее темные волосы, приятная внешность, мягкий взгляд и томные манеры, иногда сочетавшиеся с дикими нервными вспышками, совсем пленили большого поклонника, который во время прогулок держал над ней солнечный зонтик. Их роман (у него висела ее фотография в плюшевой рамке) продолжался с тех пор, когда он получал степень бакалавра медицины и магистра хирургии.

Но перспективы представлялись печальными. Его несдержанный друг Бадд — теперь доктор Бадд — в студенческие годы необдуманно женился, начал практиковать в Бристоле и обанкротился. На срочный вызов телеграммой Артур поспешил в Бристоль, где и застал доктора Бадда с его золотистыми волосами и подвязанной челюстью. Тот сразу же намекнул, что друг мог бы помочь ему деньгами, потом мрачно нахмурился, когда Артур объяснил ему собственное положение, и, наконец, в стиле Бадда, громко расхохотался надо всем этим. Да, перспективы были неважными.

После того как Артур сдал последние экзамены, в его честолюбивые замыслы входило совершить еще одно морское путешествие, уже в качестве весьма компетентного корабельного врача. Ему показалось удачей, когда ему предложили такую должность на пароходе «Маюмба», пассажирско-грузовом лайнере, который плавал к западным берегам Африки. Мисс Велден, теперь «Элмо», горько плакала. Мадам его ободряла. Год или два на этом африканском маршруте, думала она, и он сможет накопить достаточно средств, чтобы начать собственную практику.

В конце Октября 1881 года, когда пароход «Маюмба» попал в шторм за Таскарским маяком, его корабельный врач полночи стоял, ухватившись за поручни, на палубе и любовался фосфоресцирующими волнами, которые кипели под ним. Это было едва ли не в последний раз, когда он получал удовольствие от этого кошмарного путешествия к Золотому Берегу. Запах обгоревших дерева и металла все еще держался в салоне, когда доктор Конан Дойл присел, чтобы нацарапать записку:

«Пишу всего несколько строк, чтобы сообщить, что у меня все благополучно, но я переболел африканской лихорадкой, меня чуть не проглотила акула, а в довершение всего на «Маюмбе» случился пожар на пути между островами Мадейра и Англией».

В его жилах еще сохранялась память о лихорадке, а в носу — запах нефти и болот, когда он продолжал свои разъяснения. Он хотел работы; не этой, морально разлагающей медлительности со слишком частой выпивкой с пассажирами в сиянии жаркого дня, а к ночи при слабом свете костров, разжигаемых туземцами на однообразных берегах. В этом было что-то возбуждающее, как и в пожаре на корабле с грузом нефти; но вместе с тем:

«Я не намерен больше плавать в Африку. Платят за это меньше, чем я мог бы заработать пером за то же самое время. Надеюсь, ты не будешь огорчена тем, что я покину корабль, это не слишком хорошо. Я сделаю все, чтобы не причинять тебе боли и огорчений — впрочем, мы вместе все это обговорим».

Они обговорили, и Мадам согласилась. Лично он высказал несколько утешившее ее предположение, что он мог бы устроиться на корабль, плавающий в Южную Америку. Потом пришло послание, которое вызвало трепет, может быть, у них обоих. Это было письмо из Лондона от тетушки Аннетт, которая ласково спрашивала, не мог бы он приехать, чтобы обсудить дальнейшие перспективы с дядюшками и с ней самой.

Так он встал перед лицом первого в жизни критического момента. Эти влиятельные родственники могли решить судьбу молодого доктора. Он ответил, что он агностик и что при данных обстоятельствах было бы несправедливо по отношению к тетушке Аннетт даже рассуждать дальше на эту тему. Мадам, которая отдала бы все на свете за успехи сына, смотрела, как он писал письмо, и хранила молчание.

Через какое-то время пришел ответ от тети Аннетт. Они были глубоко взволнованы выраженными им чувствами, писала она. Но не был ли он, как могла предположить тетя Аннетт, немного импульсивным и упрямым? Такие решения легко не принимаются. Не мог бы он, как любезность по отношению к тем, кто к нему привязан, приехать к ним, чтобы обговорить этот вопрос? И он поехал в Лондон.

Немного бывает более трагических и горьких ссор, чем те, в ходе которых доля правоты проглядывает у обеих сторон. Он не хотел раскола. Он был Дойлом в слишком большой степени. В столовой дома на Кембридж-Террас за большим круглым столом, бывало, сиживали Скотт и Дизраэли, Теккерей и Колридж, Вордсворт, Россетти, Ливер и еще примерно дюжина людей: все друзья его деда Джона, все те, кто представлял литературный мир, к которому его так сильно влекло. Эта столовая стала своего рода символом. В глубине души он не верил, что его родственники устроят такие хлопоты всего-то из-за религиозных чувств.

Но это, если сделать скидку на молодость, было ошибочным суждением. Для замкнутого круга Дойлов, стареющих и бездетных, значение в их жизни имела только Католическая церковь. Их прародители отдали за нее все. Материальные ценности были преходящи, а вера реальна. И сейчас перед ними сидел молодой человек, к которому они проявили столь большую доброту и который создавал опасность для своей собственной души во имя абсолютно порочных прихотей!

В гостиной на Кембридж-Террас, в которой у одной из стен стоял бюст Джона Дойла, он столкнулся с дядей Диком: исхудавшим, с цветом лица, по которому каждый врач мог бы поставить диагноз. И с дядей Джеймсом с густыми волосами и бородой. И с тетей Аннетт с накинутой на плечи шалью в большом кресле у камина.

Тети Аннетт он особенно не опасался. Она была женщиной, которой могут быть свойственны некоторые причуды. Но в этих холодных, вежливых, скрытных мужчинах трудно было узнать дядю Дика и дядю Джеймса, какими они были в его детстве. И они приводили его в ярость.

«Если бы я имел практику католического доктора, — сказал он, — я должен был бы брать деньги за признания в том, во что я не верю. Можете считать меня последним негодяем на свете, если бы я так поступал! Вы бы так сами не делали, не так ли?»

Дядя Дик резко перебил его:

«Но, мой дорогой мальчик, мы говорим о Католической церкви».

«Да. Я знаю».

«А это совсем другое дело».

«Дядя Дик, насколько другое?»

«Потому что то, во что мы верим, есть правда». Холодная простота этого замечания воздвигла между ними барьер, который не мог бы преодолеть никакой кулак. «Если только ты верил бы…»

«Да, взорвался он, — вот о чем мне все время говорят. Они говорят о том, что надо верить, как будто это можно сделать усилием воли. Они так же могут посоветовать мне иметь черные волосы вместо каштановых. Здравый смысл — вот наш высший дар; мы должны находить ему применение».

«И что же тебе говорит здравый смысл?» — еще один вопрос.

«Дядя Джеймс, он говорит о том, что пороки религии, когда десятки религиозных культов безжалостно убивают друг друга, происходят из приятия того, что не может быть доказано. Он говорит мне, что ваша христианская религия содержит ряд прекрасных и благородных вещей, перемешанных с большим количеством сущего вздора».

Как-то раньше, когда он работал помощником доктора Эллиота, он говорил Мадам, что никогда не мог свободно разговаривать, если не был взволнован. Сейчас он был взволнован и мог бы наговорить еще больше и больше. Но потом, взглянув на их лица, он принял сурово-вежливый вид и больше ничего не сказал.

Ко всем эти людям, за неизменным исключением тетушки Аннетт, он испытывал чувство горечи, почти не поддающееся описанию. Иди они к дьяволу со своей протекцией. Он от них ничего не хотел. Если они отказываются понимать такую элементарную вещь, как то, что у человека может быть сознание, значит, у них, возможно, и есть большой художественный талант, однако на самом деле они ничуть не более, чем дураки с чувством собственного достоинства. Единственным, чему он у них завидовал, был обеденный стол, определенный символ той жизни, которая сейчас была не для него.

«И что же ты намереваешься делать?»

«Не знаю. Я думал снова пойти в море. Или, еще лучше, получить врачебную практику на дому».

«Да. Пожалуй, это было бы лучше всего».

Кто-то прозвонил к чаю. Обостренная гордость обеих сторон не позволяла больше вести речи. Каждая из сторон чувствовала себя непоправимо обиженной. Когда он уходил из этого дома, он понимал, что дверь за ним закрылась навсегда. К тетушке Аннетт он мог бы обратиться; но к этим дядьям он не обратится, даже если будут падать небеса. Он перестал быть племянником, которого они так часто и гостеприимно встречали. В задумчивости уехал он обратно в Эдинбург, осознавая, что любой посторонний человек назвал бы его дураком, не видящим собственной выгоды; он вновь подтвердил свои религиозные убеждения и дал зарок, что никогда, никогда — дай Бог ему помощь! — не примет ничего такого, что не может быть доказано.

А что в будущем? Мест на судах не было. Обращения о разрешении открыть врачебную практику на дому оставались без ответа. Вместо этого пришла телеграмма от его ранее обанкротившегося друга доктора Бадда, который возвещал о своих колоссальных успехах в Плимуте — куда он, должно быть, переехал из Бристоля — и уговаривал Артура приезжать первым же поездом. Когда тот задал несколько вопросов, Бадд разразился еще одной телеграммой.


«ПОЛУЧИЛ ТВОЕ ПИСЬМО. ПОЧЕМУ СРАЗУ НЕ НАЗЫВАЕШЬ МЕНЯ ЛЖЕЦОМ? ГОВОРЮ ТЕБЕ, ЧТО ЗА ПОСЛЕДНИЙ ГОД У МЕНЯ БЫЛО ТРИДЦАТЬ ТЫСЯЧ ПАЦИЕНТОВ. РЕАЛЬНЫЕ ДОХОДЫ СОСТАВИЛИ БОЛЕЕ ЧЕТЫРЕХ ТЫСЯЧ ФУНТОВ. ВСЕ ПАЦИЕНТЫ ПРИХОДЯТ КО МНЕ. НЕ ПЕРЕЙДУТ УЛИЦУ, ЧТОБЫ УВИДЕТЬ КОРОЛЕВУ ВИКТОРИЮ. ТЫ СМОЖЕШЬ ПОСЕЩАТЬ БОЛЬНЫХ НА ДОМУ, У ТЕБЯ БУДУТ ВСЯ ХИРУРГИЯ И ВСЕ АКУШЕРСТВО. ГАРАНТИРУЮ ЗА ПЕРВЫЙ ГОД ТРИ СОТНИ ФУНТОВ».


Если только Бадд не сошел с ума, это представлялось слишком благоприятной возможностью, чтобы упускать ее. Артур поспешно собрал вещи. Мадам, которая всегда недолюбливала Бадда и не доверяла ему, была в ярости. Тем не менее, когда Бадд встретил его на вокзале Плимута с широкой триумфальной улыбкой, обнажавшей великолепные зубы, его новый «партнер» мог не сомневаться в том, что утверждения друга в большинстве своем соответствовали действительности.

Сочетая умение произвести эффект со знахарством и подлинным медицинским искусством, Бадд создал истинное подобие цирковых представлений Барнума. Он помыкал пациентами, толпившимися в комнатах ожидания, на лестнице, во дворе, в каретном сарае. Он орал на них, бил стекла и прописывал лекарства так, что у любого обычного врача волосы встали бы дыбом. В конце дня он медленно вышагивал по главным улицам, держа перед собой на расстоянии вытянутой руки пакет с золотыми и серебряными монетами, которые составляли его дневную выручку. По бокам от него шествовали его жена и партнер, подобно служкам, поддерживающим священника.

«Я всегда стараюсь пройти по кварталу, в котором живут врачи, — объяснял Бадд. — Сейчас мы проходим как раз здесь. Они все подбегают к окну, скрежещут зубами и пляшут до тех пор, пока я не скроюсь из виду».

В этот биографический роман не входит подробное описание экстравагантностей последующих нескольких месяцев. Это было сделано самим Конан Дойлом в книге «Письма Старка Манро», которая полностью, за исключением нескольких моментов, представляет собой автобиографию; обращение к ней было бы простым пересказом страницы за страницей, на которых приводятся некоторые из лучших комических сцен на нашем языке. Но концовка (взятая не только из «Старка Манро», но и из писем того времени) была далеко не смешной. Бадд, несмотря на все свои забавные качества, имел одну темную черту, которая почти так же была заметна, как черная повязка на глазу. Артура, который никогда не относился особенно критически к своим друзьям, она порой поражала. Так называемый «партнер», сидя в маленькой комнатке и с благодарностью зарабатывая фунт-два в неделю на лечении небольшого числа пациентов (болезнями которых нельзя было беспокоить Бадда), уже начал возбужденную переписку с Мадам.

Доктор и госпожа были теперь людьми весьма преуспевающими. Заплатили ли они, требовала ответа Мадам, своим кредиторам в Бристоле? Сознаваясь, что не заплатили, Артур тем не менее горячо защищал Баддов и все их прекрасные качества. Мадам, содрогаясь всем телом до кружевного воротничка и белой шляпки, заявляла, что такие люди не могут быть подходящими партнерами для ее сына, и высказывала решительные взгляды, касаясь характера Бадда. Нападки следовали за попытками защиты до тех пор, пока мать и сын не оказались на грани ссоры. В ссоре не было необходимости. Доктор Бадд и его жена нашли письма Мадам в комнате Артура и прочли их.

Бадд ничего не говорил. Что-то вынашивая, он ждал до июня. Затем в самых дружественных тонах он объявил, что его новый компаньон с самого начала губит практику. Эти тупоголовые деревенские жители, объяснял Бадд, видят на одной двери имена двух врачей; они хотят быть принятыми доктором Баддом, но боятся, что их надуют и отправят к доктору Конан Дойлу; поэтому они начинают нервничать и уходят. Ошеломленный доктор Конан Дойл, ничего не зная о том, что за этим стоит, вышел во двор, взял молоток и подошел к входной двери. Он вклинил раздвоенный конец молотка между деревом и медной табличкой и сорвал ее с двери. «Больше она не будет тебе мешать», — сказал он.

Убеждая его не проявлять поспешности и горячки, Бадд предложил некоторые пути и способы изыскания средств. Почему бы не начать собственную практику? Нет капитала? Бадд щедро предложил ссужать ему по фунту в неделю до тех пор, пока он сам не начнет столько зарабатывать; тогда это может быть возмещено. Пусть откроет атлас и выберет любой город в Англии. Каждую неделю добрый джинн-почтальон будет вручать ему по двадцать шиллингов. Не без чувства унижения Артур, наконец, согласился и выбрал Портсмут.

Это было рискованное предприятие. Ему надо будет арендовать дом и передать всего лишь рекомендательное письмо вместо депозита за ренту, приобрести в кредит партию лекарств. Детали покупки мебели могут быть рассмотрены позднее. В одном из последних писем, отправленных из дома Бадда в июне 1882 года, мрачное настроение чередовалось с дерзким оптимизмом.

«Напиши что-нибудь ободряющее, как добрая маленькая женщина, — взывал он к Мадам, — и не надо быть вечно скорбящей, а то мы заставим тебя вносить исправления в текст похоронной службы на иврите». Он продолжал: «Если только мне удастся найти подходящий дом, через три года я буду зарабатывать по тысяче в год, или я глубоко ошибаюсь!» И наконец: «Я принял решение в отношении Элмор Велден. Думаю, она действительно любит меня. Я женюсь на ней, если добьюсь своего в Портсмуте».

Портсмут и сознание того, что там он будет свободен, взбадривали его до небес. Нашелся прекрасный дом в пригороде Саутси, который сдавался за сорок фунтов в год. В качестве одного из своих поручителей он назвал Генри Дойла, председателя правления и директора Национальной художественной галереи Ирландии; безо всякой болтовни о депозите он получил ключи. Кое-какую мебелишку купил на аукционе. Сначала необходимо было обставить только смотровой кабинет, ну и, конечно, купить кровать для одной из комнат наверху, подставку для зонтиков, чтобы украсить холл.

Он испытал гордость, когда закрывал дверь собственного дома, хотя скрип от нее эхом разносился по пустым комнатам. Как и подобает домовитому хозяину, он не забыл приобрести кровать, но не подумал о матраце и постельном белье. С другой стороны, смотровая на первом этаже при входе — с красным половиком вместо ковра, дубовым столом, стетоскопом, шкафом, тремя креслами и тремя же картинами — все это создавало мистический полумрак, особенно когда коричневые шторы были почти полностью, но не совсем закрыты. И уголки комнаты казались почти обставленными, а снаружи сияла на солнце медная табличка.

«Пока пациентов нет, — сообщал он с энтузиазмом, — но число людей, которые останавливаются и читают мою табличку, огромно. В среду вечером за 25 минут перед ней остановились 28 человек, а вчера я насчитал 24 за 15 минут — еще лучше».

Редактор журнала «Лондон сосайети», которому он уже продал навеянные Бретом Гартом рассказы «Кости» и «Лощина Блюмансдайк», заплатил семь фунтов и пятнадцать пенсов авансом за будущую работу. Этого, с некоторыми добавками, хватало, чтобы оплатить аренду дома за квартал. Поскольку у него не было прислуги, он мог бы попросить Мадам отправить к нему его десятилетнего брата Иннеса; нарядно одетый под мальчика-пажа, Иннес открывал бы дверь. На хлебе, консервированном мясе и беконе, приготовленными на газовой плите в дальней комнате, они прекрасно жили бы на шиллинг в день. А тот фунт, который каждую неделю присылал бы доктор Бадд, обеспечивал бы им существование до тех пор, пока не найдутся пациенты.

Но у любезного доктора Бадда были другие мысли. Видя, что его друг безвозвратно связан обязательствами, подписав контракт об аренде и закупив лекарства, доктор Бадд сделал то, что намеревался сделать с самого начала. В резком тоне он написал ему, что после отъезда его друга из Плимута в его комнате были найдены клочки письма. Эти обрывки, когда Бадд и его жена сложили их, оказались письмом от матери Конан Дойла, которая самым отвратительным образом отзывалась о Бадде, называя его человеком «бессовестным» и «обанкротившимся мошенником».

(На самом деле письмо было в Портсмуте в кармане у Конан Дойла.)

«Могу лишь сказать, — заключал Бадд, — что мы удивлены тем, что ты участвовал в такого рода переписке, и отныне отказываемся иметь с тобой что-либо общее в какой бы то ни было форме».

И вот сейчас, в приятную сентябрьскую ночь 1882 года, доктор Конан Дойл (дом номер 1, Буш-Виллас, Элм-Гроув, Саутси) под покровом темноты подкрался к ограде, чтобы почистить прикрепленную к ней медную табличку. Когда он этим занимался, через два дома с правой стороны тускло мерцали фонари на изогнутом фасаде отеля «Буш». А так Элм-Гроув была пустынной. Слева от его великолепного кирпичного дома, в котором наверху спал Иннес, маячил похожий на пещеру вход в церковь.

Те два месяца после того, как он получил письмо Бадда, дела у него шли не слишком плохо. В этом он мог поклясться. Но все чаще мысленный образ Бадда и его жены, с серьезным видом склеивающих обрывки письма, которого у них не было, щекотал его и повергал в хохот. «В конце концов, — писал он тогда Мадам, — никакой катастрофы не было: в доме у него еще на несколько дней хватало запасов и в кармане было пол кроны». Ему нравился Бадд; этот парень не мог ему не нравиться.

Понемногу стали появляться пациенты. Он понял силу респектабельности; все окна на фасаде его дома были занавешены, чтобы обитатели вилл напротив не видели необставленных комнат наверху. Опрятность, несомненно, придет позже. Да, он сможет продержаться. Только бы заманить побольше пациентов! Или — ослепительная, но пока не реализованная мечта — если бы его рассказ принял журнал «Корнхилл мэгэзин»!

Загрузка...