Глава 7 ТРАГЕДИЯ

Читатели еще ничего не знали о том, что над Шерлоком Холмсом нависла угроза смерти, когда в мае 1893 года на сцене театра «Савой» была поставлена комическая опера «Джейн Анни». Это был провал.

«Опера, — писал один критик, посвятивший двадцать шесть набранных мелким шрифтом строк намекам на то, что композитор при сочинении музыки занимался плагиатом, — эта опера — не что иное, как представление для глаз. Хорошенькие девушки в домашних платьях действительно очаровательны; хорошенькие девушки в платьях для игры в гольф; доблестные воины, блистающие в уланской униформе; катающиеся на лодках студентки; и все остальное, что добавляет цвета к их колоритному показу. Что же касается других, кто принимал участие в работе над «Джейн Анни, или Призом за хорошее поведение», то работа менеджера не заслуживает ничего, кроме похвалы».

Отзыв такого рода, напоминающий сильный удар слева, был более тактично сформулирован другим критиком, который подписался как «странствующий актер».

«По завершении представления, — писал он, — были обычные вызовы на бис, на которые не всегда отвечали, и были слышны голоса недовольства».

Барри и Конан Дойл пребывали в подавленном состоянии, но пытались подбодрить друг друга, что им в конце концов удалось.

«Что мне не нравится в этом провале, — сказал Конан Дойл, который вспомнил, как когда-то давно он водил Элмо Белден в «Савой» на постановку «Терпения», — это то, что ты чувствуешь, что тебя кто-то поддерживал, а потом его подводишь. Так оно и есть».

К этому он не стал добавлять (если не считать письма Мадам), что не может взять на себя большую долю ответственности за этот провал, поскольку он внес в написание оперы слишком небольшой вклад; если бы постановка была успешной, отметил он, он разделил бы ее триумф. Но мог ли он писать для сцены? В тот момент, как казалось, перспектив на постановку «Ватерлоо» было немного. Труппа Ирвинга в «Лицеуме» после блестящего сезона, во время которого поставили «Генри VIII», «Короля Лира» и «Бекета» Теннисона, уехала в Америку на гастроли, которые должны были продлиться до весны. Тем не менее у него оставалось множество интересов, даже помимо поездки с лекциями об английской литературе, которая должна была начаться осенью.

Слава о нем быстро росла, друзей образовалась уйма. Вежливое общество, узнав о том, что он является еще одним представителем древнего рода Дойлов, носилось с ним, как со знаменитостью. Он же старался этого избегать, потому что ему было скучно. К титулам, как таковым, он относился безразлично. Тогда и в более поздние годы ничто его так не забавляло, как возмутительные дебаты о том, кто перед кем должен садиться за обед, как торжественный японский ритуал таких обедов. Он принимал приглашения, когда это было необходимо из соображений вежливости, и отклонял, когда их не было. Он предпочитал споры о жизни и литературе со вспыльчивым Робертом Барром, помощником редактрра журнала «Айдлер»[5]. Барр, бывало, сидел в плетеном кресле на лужайке в Норвуде, а его хозяин отрабатывал удары гольфа, направляя мяч в бочку, а не поближе к дому.

«Он привязан к гольфу, как алкоголик к бутылке, — говорил Барр. — Он укладывает мяч в эту бочку, когда у него получается удар, а если нет, то разбивает в доме окно». Или далее. «Было бы легко взять у тебя интервью, — кричал Барр, и при этом тряслись его борода и цепочка часов. — Все, что для этого надо, это помнить, что я думаю о любом данном субъекте, потом написать противоположное, и это будешь ты. Каково твое мнение о Редьярде Киплинге?»

«Это великий мастер короткого рассказа».

Но не такое мнение о Киплинге высказал Джордж Мередит, когда во второй раз Конан Дойл навещал его в Бокс-Хилле. Этот маленький старичок, который неустойчиво держался на ногах, принимал своего поклонника за обедом. Киплингу, привередливо сказал Мередит, недостает тонкости. Выпалив несколько оскорбительных замечаний о знаменитостях, включая покойного лорда Теннисона и принца Уэльского, Мередит попросил гостя высказать его мнение о первых главах старого неоконченного романа, который назывался «Удивительный брак». Не хочет ли гость послушать эти главы?

По крутой тропинке они поднялись к смотрящему на Суррей-Даунз летнему домику, где Мередит обычно писал свои книги. Конан Дойл шел впереди, за ним хозяин. На этой тяжелой для ходьбы тропинке Мередит поскользнулся и упал. Гость знал о болезненной гордости старика. Он знал, что Мередит горько обижался на любые предположения о том, что он инвалид, и что он был бы унижен, если бы кто-то стал помогать ему подняться. Поэтому он притворился, что ничего не видел, и продолжал идти, пока Мередит не догнал его. Со стороны Конан Дойла это было тем более актом вежливости, что сам он этого никогда не осознавал.

Летом мисс Констанция Дойл и господин Эрнст Уильям Хорнанг поженились. Он немного беспокоился в отношении того, на что будут жить новобрачные, поскольку доходы Вилли весьма удовлетворительными назвать было нельзя. Но он успокоил Мадам, когда она высказала тревогу. «У Конни, — написал он, — будет денежная помощь». В августе в сопровождении Туи он отправился в Швейцарию, чтобы прочитать в Люцерне лекцию на тему «Беллетристика как часть литературы». Для доктора и госпожи Конан Дойл, для всей семьи все казалось безоблачным, когда осенью он начал поездку с лекциями по английской литературе.

Но потом в его жизнь вторглась страшная трагедия.

Какие бы силы ни правили миром, они редко приносят зло без предупреждений. Провалу предшествует провал, удару — удар. Первым предупреждением была смерть его отца в начале октября 1893 года.

Верно, мальчиком он никогда не был особенно привязан к Чарльзу Дойлу. Но в более зрелые годы он начал понимать то, что когда-то считал леностью и слабостью, и, самое главное, стал восхищаться гениальностью картин, которые висели на стене в его кабинете. Он мечтал (и как часто в последнее время об этом говорил!) собрать коллекцию всех картин отца и устроить их выставку в Лондоне. Конечно же его смерть не была неожиданной. Но это был конец, полный и безвозвратный. Чарльз Дойл жил и умер истинным католиком; и мир его праху.

Вскоре после того, как сын вернулся с похорон в Норвуд, Туи пожаловалась на кашель и боль в боку. Он не подумал, что у нее что-то серьезное, и послал за доктором Далтоном, жившим неподалеку. Конан Дойл был потрясен, когда к нему, ожидавшему в холле в Норвуде, вышел из спальни мрачный доктор и объявил свой приговор.

У Туи был туберкулез. При ее общем состоянии и истории болезни мало надежд оставалось на полное излечение. Тогда это называлось скоротечной чахоткой, которая протекала быстро, сопровождаясь угасанием; доктор считал, что она проживет всего несколько месяцев.

«Вам бы, конечно, хотелось узнать еще чье-то мнение?» — спросил доктор Далтон.

«Да, если не возражаете. Сэр Дуглас Пауэлл?»

«Это как раз тот человек, которого я собирался предложить».

Туберкулез. Сначала Элмо Велден, теперь уже туманный образ. Теперь Туи, которая стала настолько большой частью его жизни, что он не мог представить себя без нее. Свое состояние он лучше всего выразил в письме Мадам после визита специалиста.

«Боюсь, — писал он, — что нам придется примириться с диагнозом. В субботу приходил Дуглас Пауэлл и подтвердил его. С другой стороны, он полагает, что есть признаки роста фиброида вокруг очага заболевания и что увеличилось второе легкое, что до какой-то степени способно компенсировать. Он склонен считать, что болезнь могла годами тянуться незамеченной, но если это так, значит, она была очень легкой».

Инстинкт подсказывал ему, что надо бороться. Он не согласится с этим ужасным приговором. В том же письме он писал, что ему и Туи необходимо как можно скорее уехать в Сент-Мориц или в Давос, где ее шансы улучшит климат. Если зимой она будет неплохо себя чувствовать в Швейцарии, то весной они могли бы попробовать съездить в Египет. Что касается дома в Норвуде, то его можно оставить или продать. Сам он будет с Туи и возьмет с собой свою работу.

«Мы должны принимать то, что посылает Судьба, но я надеюсь, что все еще может быть хорошо. В хорошие дни Туи выходит и не потеряла много веса».

А потом в полном замешательстве и не зная, что сказать: «До свидания, Мадам; спасибо за доброту и сочувствие». Все это давит: свадьба Конни, смерть отца, болезнь Туи. Хотя Пауэлл и Далтон первоначально склонялись к Сент-Морицу, в конечном итоге они выбрали Давос. В Давосе, в долине, защищенной от ветра Альпийскими горами и полной солнца, жизнь Туи можно было бы еще продлить. В конце ноября вместе с Лотти и двумя детьми они жили в гостинице «Курхаус» в Давосе. Туи была бодра и ни на что не жаловалась, из-за чего ее муж стыдился своего подавленного состояния.

Его не было в Англии, и поэтому он не слышал всего того негодования, с которым была встречена смерть Шерлока Холмса в рассказе, опубликованном в декабрьском номере «Странда». Но едва ли стоит удивляться, что это только усилило его отвращение к своему самому знаменитому персонажу. Он столкнулся с Настоящей трагедией, на него посыпались гневные письма с протестами и бранью, а в Лондоне работающие в Сити молодые люди приходили в свои офисы в шляпах, демонстративно обвязанных траурным крепом по случаю кончины Шерлока Холмса.

У высоких, покрытых снегом гор он вновь засел за работу, а мысли его приняли только одно направление. Так произошло, когда он начал писать «Письма Старка Манро», которые были не «рассказом» в том смысле, в котором воспринимались его рассказы, а в большой степени автобиографическим произведением. Это было исследованием мыслей, надежд, чувств и, главным образом, религиозных сомнений молодого доктора, каким он сам был в Саутси.

Нет ничего удивительного в том, что в этой книге можно найти одни из самых ярких комедийных сцен из всех, которые он когда-либо создал. В юморе он часто находил выход из своей скованности; через всю книгу ярко проходит его старый партнер доктор Бадд, который появляется в ней под именем Каллингворта. Молодой доктор Старк Манро видит или изо всех сил старается увидеть хотя бы какую-то цель, которая работала бы во вселенной во имя добра. Но в книгу вплетаются и мрачные тона, а в конце, который в некоторых изданиях публикуется, а в других нет, Старк Манро и его жена погибают в железнодорожной катастрофе.

«Не могу представить себе, какова ценность этой книги, — писал он. — Она произведет если не литературную, то религиозную сенсацию». Он отправил рукопись Джерому К. Джерому, который по частям напечатал ее в «Айдлере», как и несколько его рассказов о медицине, которые вскоре должны были появиться в сборнике под названием «Вокруг красной лампы».

Несмотря на все мрачные настроения, у него, как он сам говорил, «появились надежды, что все еще может обойтись хорошо», а в начале 1894 года оптимизм возрос. Туи стало гораздо лучше. Это подтверждали все врачи. «Думаю, еще одна зима, и она сможет полностью выздороветь», — восклицал Артур.

Он не совсем верил в это. Говорил так скорее для того, чтобы подбодрить самого себя и госпожу Хокинс. В то же время состояние ее здоровья было лучше, и, если соблюдать меры предосторожности, в таком состоянии ее можно было бы удерживать на протяжении ряда лет. Это было самое большее, чего можно было ожидать, а пьянящий аромат альпийского воздуха бодрил его не меньше, чем помогал Туи, поднимал ему дух. «Когда закончу «Старка Манро», — писал он в конце января, — буду вести жизнь дикаря — весь день на воздухе на норвежских лыжах».

Фактически Конан Дойл был тем человеком, который познакомил Швейцарию с лыжами как с видом спорта. «Вы пока этого не оценили, — говорил он постояльцам отеля, с лйц которых не сходили вежливые скептические улыбки, — но настанет время, когда сотни англичан будут приезжать в Швейцарию в лыжный сезон». Об этом же он писал позднее в том году в «Странде». Тем временем, почитав Нансена, он выписал из Норвегии несколько пар лыж.

Жители деревни и гости на верандах отеля с изумлением наблюдали за тем, как он падал, делал повороты и болтал ногами на горных склонах. Лыжи, жаловался он, это самые коварные и капризные деревяшки на белом свете. «На любого человека, страдающего от избытка чувства собственного достоинства, лыжная трасса способна оказать прекрасное моральное воздействие». Двое спортсменов из деревни по имени братья Брангер, единственные жители швейцарского кантона Грисоне, которые пробовали заниматься лыжным спортом, восхищались и помогали ему.

В конце марта он решил доказать, что пересечь горы, пройдя на лыжах от одной изолированной снегом деревни до другой, вполне возможно. Никто, кроме братьев Брангер, не предпринимал ранее таких попыток. Втроем они пойдут из Давоса в Аросу, это немногим больше двенадцати миль, через Фуркский перевал: высота — около девяти тысяч футов. Все трое были новичками, которые вполне могли погибнуть, и это едва не случилось.

Они начали поход в половине четвертого утра при свете «огромной бледной луны на лиловом небосводе и таких звездах, которые можно увидеть только в тропиках или на альпийских высотах». К половине седьмого, когда солнце осветило вершины и даже ослепило их своим отражением от белизны, они с трудом, зигзагами пробирались сквозь рыхлый снег. В какой-то момент они начали стремительно скользить вниз по поверхности горы под углом в шестьдесят градусов, когда один неверный шаг мог бы сбросить их через край бездны глубиной в тысячу футов. В ушах свистел разреженный воздух. Потом они в восхищении («Как будто летишь!») скользили по другой стороне долины, а далеко внизу, за хвойными деревьями, будто игрушки виднелись отели Аросы.

Как бы там ни было, авантюра могла плохо закончиться и стоить поломанных шей. Последний длинный участок спуска напоминал обрыв, хотя и не такой крутой. Братья Брангер, связав лыжи вместе и превратив их в подобие тобоггана, со свистом пронеслись по склону и перевернулись, а ожидавшие внизу обитатели Аросы приветствовали их одобрительными возгласами, направляя на них бинокли. Конан Дойл, из-под которого выскочил его тобогган, застрял. Но, видя, что на него смотрят, он бросился ногами вперед и величественно завершил долгий спуск на заднем месте.

«Мой портной, — прокомментировал он, — говорит, что твидовая одежда не изнашивается. Это просто теория, которая не выдержит научной проверки. В остаток дня самым большим счастьем для меня будет находиться спиной к стене». А потом, когда они регистрировались в одной из гостиниц Аросы, сияющий Тобиас Брангер заполнял бумаги за всех троих. В графе «Имя» он написал: «Доктор Конан Дойл», а в графе «Профессия» — «Спортсмен». Доктору Конан Дойлу редко приходилось получать комплименты, которыми можно было бы так гордиться.

В те первые месяцы 1894 года он также много написал. Сначала это была книга под названием «Паразит». Воодушевленный ею, он создал потом настолько согревающий душу образ — который, за исключением более позднего образа профессора Челленджера, следовало бы сравнить с бригадиром Жераром, — что нам надо отложить обсуждение бригадира до тех пор, пока впоследствии Конан Дойл не завершит первую серию рассказов.

К апрелю Туи настолько хорошо себя чувствовала, что просила разрешить ей съездить в Англию. Дом в Норвуде все еще принадлежал им и находился на попечении госпожи Хокинс. Доктор Хаггард, специалист с европейским именем, считал, что поездку разрешить можно, если только Туи проведет в Англии всего несколько дней. Поскольку состояние Туи настолько улучшилось, он мог рассмотреть просьбу, с которой она обращалась к нему еще давно. Американский импресарио майор Понд приглашал совершить поездку по Америке с чтением его избранных произведений; поездка должна была начаться в первых числах октября и продолжаться до Рождества^ Перспектива посетить Соединенные Штаты прельщала его. Если только можно оставить Туи.

«Конечно, можно», — уверяла его преданная сестра Лотти, а Туи быстро согласилась с одной лишь оговоркой, что он обязательно вернется на Рождество. «В любом случае, — добавила Лотти, — не можешь же ты взять ее с собой».

«Нет, не могу, — он вспомнил удручающие условия своей поездки по Англии. — Думаю, половину времени придется провести на продуваемых сквозняком вокзалах в самое холодное время года».

«Но кого ты возьмешь с собой? Ты должен взять хотя бы кого-нибудь. Как насчет Иннеса?»

Это была неплохая мысль. Иннес, который теперь был стройным младшим офицером королевской артиллерии, должен оказаться прекрасным компаньоном. Конан Дойл провел то лето в поездках между Норвудом и Европой, и новости были неплохие. Генри Ирвинг после своей собственной поездки по Америке завершал летний сезон постановкой «Фауста» в «Лицеуме», а осенью собирался дебютировать в роли капрала Грегори Брустера в «Ватерлоо» Конан Дойла.

«Видишь ли, — поделился с ним Брэм Стокер, — трудность заключалась в том, что не знали, как поступить со спектаклем, который длится ровно час. Папаша (имеется в виду Ирвинг) собирается устроить представление из двух пьес — твоего «Ватерлоо» и «Колоколов». Могу предсказать, что он будет великолепен в роли старого Брустера. Мы собираемся попробовать, вероятно, в Бристоле где-то в конце сентября».

Поэтому автор (у него уже была назначена дата отъезда в Америку) не мог присутствовать на премьере. Тем не менее в нем вновь разгорелось пламя всех его связанных с театром амбиций. В Норвуде он сразу же начал писать для Ирвинга и Эллен Терри серьезную пьесу в четырех действиях, пригласив в соавторы Вилли Хорнанга.

Он с головой погрузился в изучение эры Наполеона и Регентства в Англии. Поскольку он обдумывал роман о Регентстве, яркой эпохе щеголей и денди, карет и бокса, он решил, что материалы об этом должны войти в пьесу, а впоследствии могут быть использованы в романе. С Генри Ирвингом в роли регентского щеголя — поднятый лорнет, поза с выкинутым вперед коленом, продолговатое худое лицо над шейным платком — все знаменитые манеры актера могли превратить этого персонажа в подобие демонического Бруммелла. Этого щеголя надо сделать патроном ринга. Если все пойдет хорошо и сюжет станет развиваться плавно, на сцене «Лицеума» можно будет увидеть великолепные кулачные бои.

Но турне по Америке ждать не могло. Когда немецкий лайнер «Эльба» отплыл в конце сентября из Саутгемптона, закончилось только первое действие пьесы. Конан Дойл в очень маленькой шапочке с развевающимися на ветру усами стоял у поручней рядом с распрямившим спину Иннесом, когда в пустынной саутгемптонской бухте прозвучал гудок лайнера.

И он, и Иннес знали о том, что на борту корабля могут столкнуться с враждебностью немцев. На капитанском обеде весь салон был увешан немецкими и американскими флагами, но не было ни одного английского флага, что привело их в ярость. Они нарисовали английский флаг — «Юнион Джек» — на листе бумаги и прикрепили его надо всеми другими. Но он подружился со всеми пассажирами и писал Хорнангу «от Гольфстрима, где кишит треска», что не верит в возможность работать во время путешествий.

Потом в суете нью-йоркского порта кто-то громко спросил: «Полагаю, это доктор Конан Дойл?» И началась суматошная неразбериха.

Нью-Йорк, хотя он и не был еще городом небоскребов, уже поражал англичан: город из бетона, и в то же время изнеженный, с водопроводом, телефонами, электрическими огнями. Его многоцветье — неба, облаков, очертаний зданий — было таким же ярким и резким, как в стереоскопе. С вокзала Джерси-Сити поезда компании «Пенсильвания лимитед», у которой, как говорят, были самые комфортабельные в мире вагоны, за двадцать четыре часа могли домчать вас до Чикаго; в поезде вам предложат побриться, или же вы могли наслаждаться новой роскошью — застекленным вагоном для туристов. Импресарио Конан Дойла майор Дж. Б. Понд, с огромной головой и в больших очках, с развернутой веером бородой, восторженно заключил прибывшего в свои объятия.

«Доктор, — сказал он торжественно, — это будет нечто. Перед тем как мы поедем на Запад, мы пройдем испытание в баптистской церкви Распятия на западной стороне 57-й улицы».

В ночь на 10 октября церковь была заполнена почитателями. Они пришли даже не столько для того, чтобы послушать лекцию, сколько чтоб увидеть его. Как всегда рассеянный в том, что касалось одежды, он в последний момент потерял переднюю запонку для воротничка и вышел на помост с почти развязанным галстуком и воротничком, который торчал где-то под ухом. Майор Понд быстро это дело подправил. Представивший его Гамильтон Райт Мэйби нарисовал ужасную картину мертвого Шерлока Холмса, лежащего в Рейхенбахском водопаде. Затем поднялся нервничавший автор. Причину, по которой аудитория устроила ему оглушительную овацию в конце «Чтений и воспоминаний», можно найти в отчетах прессы.

«Этот человек выступал так, — писала нью-йоркская газета «Уорлд», — что сам Шерлок Холмс сказал бы, что это «приятный парень»; человек благородный, потому что он говорил мелодичным, сердечным, благожелательным голосом; кроме того, человек скромный, потому что неодобрительно высказывался о самом себе; скромный также потому, что из украшений на нем были только маленькая запонка и защелка, удерживавшая цепочку от часов».

Минутку. Если кто-нибудь с удивлением спросит, не ожидал ли критик, что на нем будет изумрудная подкова или усеянная бриллиантами цепочка для часов, стоит напомнить, что это был век ювелирных украшений и что иные английские лекторы выступали в одеждах, которые можно назвать причудливыми.

«Он не прибегал ни к каким приемам ораторского искусства, — продолжала «Уорлд». — Лишь очень немного жестов; никаких театральных трюков, за исключением того, что время от времени невольно делал движения, соответствующие настроению персонажа, о котором говорил».

«Например, было интересно, — несколько наивно писала нью-йоркская «Трибюн», — будет он говорить на британском или каком-то другом диалере английского языка. Доктор Дойл сразу же положил конец всяким домыслам по этому поводу. Его приятный голос и четкое произношение как бы смешивают манеры говорить шотландцев, британцев и американцев».

В Соединенных Штатах в 90-х годах XIX века ни один тип не вызывал такого отвращения и не подвергался таким насмешкам, как человек, которого называли «Пижоном». Пижон, будь он американцем или англичанином, носил стоячий воротник и монокль. Он говорил, по мнению коренных жителей, на нарочито неестественном жаргоне. Его манеры отличались высокомерием. Предполагалось, что он происходит из Англии, что на самом деле так и было. Однако, не отдавая себе отчета в том, что пижон, только под другим названием, был также предметом насмешек в Англии, американцы нашли в Конан Дойле непринужденного лектора с ирландским темпераментом и ирландской же общительностью, которого при всем воображении нельзя было назвать высокомерным. С тех пор Соединенные Штаты претендовали на него, как на свою собственность.

Он, со своей стороны, смотрел на все через гротескность того очень многого, что было написано об Америке. Как у американцев есть общераспространенное представление об англичанах, так и у англичан об американцах — как о громогласных хвастунах, которые делят свое время пополам между разговорами о доходах и выплевыванием слюны, смешанной с дымом табака из курительной трубки. Этот плевака на самом деле был таким же навязчивым образом для англичан, как человек с моноклем для американцев. И плевака, как и английский пижон, действительно существовал. Отсюда следовало то, что и требовалось доказать: немногие американцы могут быть хорошо образованными или иметь приличные манеры.

Конан Дойл, умчавшийся в поездку по Среднему Западу — в Чикаго, Индианаполис, — Цинциннати, потом в Толидо, Милуоки и опять в Чикаго, — увидел очень разные картины.

«Я обнаружил все то хорошее, что и ожидал, — писал он Мадам в письме, которому предпослал заголовок «В пути», — за исключением тех пороков, которые путешественники называли ложью и чепухой. Женщины не настолько привлекательны, как нам говориди. Дети смышленые и симпатичные, хотя есть тенденция к тому, чтобы их портить. Нация в целом — не только наиболее процветающая, но и самая невозмутимая, терпимая и полная надежд из всех, которые я когда-либо знал. Свои проблемы они решают по-своему, и, боюсь, в этом они имеют слишком мало сочувствия со стороны Англии».

Еще более выразительно он подчеркнул это в письме своему другу сэру Джону Робинсону:

«Боже мой! Когда я вижу этих людей, носящих английские имена и говорящих на английском языке, и думаю, насколько же далеко мы дали им отойти от нас, у меня возникает чувство, что следовало бы повесить по государственному деятелю на каждом фонарном столбе вдоль улицы Пэлл-Мэлл. Нам надо быть с ними партнерами, иначе они загонят нас в тень. Центр тяжести нашей расы находится здесь, и это нам придется исправлять».

«Отойти от нас» было на тот момент верным выражением. Молодая республика и старая империя, переживая одну из повторяющихся стадий недобрых чувств, ворчали друг на друга. Как всегда, это усугублялось результатами международных спортивных состязаний. Год назад яхта лорда Данравена «Валькирия И», участвуя в гонках на Кубок Америки, была обойдена американской яхтой «Виджилант». В этом году в английских водах «Виджилант» несколько раз потерпела поражения. Это вызвало более чем острые комментарии с обеих сторон. Конан Дойл ощущал холодную и злую враждебность. На банкете в Детройте, когда после выпитого вина гостеприимство отступило на второй план и один из выступавших подверг нападкам Британскую империю, он в ответном слове не удержался.

«Вы, американцы, живете у себя за своим забором и ничего не знаете о реальностях внешнего мира. Но теперь вы заполнены до краев, и вы будете вынуждены больше общаться с другими странами. Когда вы станете это делать, вы увидите, что есть только одна страна, которая вообще может понять ваши обычаи и чаяния, а так вы будете вызывать минимум симпатий. Это — ваша родина, которую сейчас вам так нравится оскорблять.

Это империя, и вы тоже скоро будете империей; и только тогда вы осознаете, что во всем мире у вас есть только один настоящий друг».

Может быть, эти слова звучат совсем неестественно, как и должно было быть в 1894 году в зале с запятнанными стеклянными окнами и витыми электрическими люстрами? Как бы там ни было, в той же самой прозаической Англии уже произошло событие, которое представляло для нашего путешественника определенную важность. Выступая в пьесе «Ватерлоо» в знаменитом «Принсез тиэтр» в Бристоле, Ирвинг имел громадный успех.

Так много газет захотели послать своих представителей в Бристоль, что для критиков пришлось организовать специальный поезд. Возможно, сегодня зрелище заполненного театральными критиками поезда вызовет веселые мысли о петардах и гелигните. Но это продемонстрировало степень интереса к новой роли Ирвинга и пьесе Конан Дойла. Брэм Стокер дрожал от возбуждения, наблюдая из-за кулис за реакцией зала и считая число вызовов актеров после окончания спектакля.

«По моему мнению, — писал он, — «Ватерлоо» совершенна как постановка, а игра Ирвинга — это высшее достижение исторического искусства. Кажется, никто не остался равнодушным. Когда умирающий ветеран вскакивает с кресла, чтобы приветствовать полковника своего старого полка, весь зал разражается громом аплодисментов». Эхо этих аплодисментов телеграммами перенеслось через Атлантику. Находившийся в Чикаго автор имел дополнительное удовольствие услышать о том, какой прием был оказан «Ватерлоо», от владельца газеты «Таймс геральд», который специально ездил в Бристоль, чтобы увидеть пьесу. В Чикаго же Конан Дойл познакомился с поэтом Юджином Филдом, с которым у него завязалась дружба на долгие годы.

На протяжении многих лет Юджин Филд вел кампанию против выпуска дешевых книг в низкопробных переплетах, которые продавались пиратами по урезанным ценам. Будучи почитателем Шерлока Холмса, он выступил со специальным протестом по поводу того, что изданные пиратским путем книги Конан Дойла так часто от этого страдают. Когда он встретился в гостинице «Палмер-Хаус» с создателем Шерлока Холмса, худой, лысоватый и озорной Филд серьезно протянул ему для автографа очень плохую копию «Знака четырех». Конан Дойл столь же серьезно воспринял эту шутку и доставил удовольствие Филду, когда под своей подписью сделал приписку:


Проклятый пират украл мой шлюп

И подло держит его в плену.

О Боже, сделай так, чтоб он

Пришел ко мне извиняться!


Снова оказавшись в Нью-Йорке, где его утренние чтения в театре «Дали» привлекали еще большие толпы людей, он был приглашен на обед «Лотос Клубом», который совершал широкую поездку по востоку страны. К этому времени у него уже немного кружилась голова. Грохот поездов, жаркие гостиницы, а по утрам, днем и по вечерам постоянные незапланированные выступления в дополнение к тем, что значились в его программе, были не менее утомительны, чем бьющее через край гостеприимство. «Не думаю, что мы поступим правильно, доктор, если не напоим гостя так, что он не сможет отличить серебряный доллар от круглой пилы». Или: «Мы уверены, что вы не откажетесь выступить перед нашим небольшим обществом, не правда ли? Всего пятнадцать минут?»

Ему очень понравилась Новая Англия. Деревья в осенней дымке, багряные и желтые умирающие листья, золотистые хижины придавали полям, улицам, домам такую неземную красоту, которую он мог увидеть только дома. Возникала некая ассоциация чувств. «Вчера, — писал он, — я побывал у могилы Оливера Уэнделла Холмса и возложил на нее большой венок — не то чтобы от себя, а от Общества писателей. На одном красивом кладбище покоятся Холмс, Лоуэлл, Лонгфелло, Ченнинг, Брукс, Агассиз, Паркмен и многие, многие другие». Это были люди Новой Англии, которые по своему духу могли бы быть и людьми Старой Англии. Он долго стоял на кладбище Маунт — Оберн, как когда-то у могилы Маколея.

В Брэттлборо, штат Вермонт, жил Редьярд Киплинг с женой-американкой. Киплинг, который шестью годами ранее выступил с непревзойденной по оскорбительности характеристикой Чикаго (там присутствовали и плеваки), был не так добродушен, как Конан Дойл, когда американцы выкручивали хвост британскому льву. Он отплатил тем, что выдрал горсть перьев из американского орла. Это, конечно, оказало на него успокаивающее воздействие; Конан Дойл, который считал весь этот спор бессмысленным, написал ему протест. Добродушно все это восприняв, Киплинг пригласил его в Вермонт.

Раньше он никогда не встречался с Киплингом, хотя в дни, когда он жил в Норвуде, был знаком с его покойным шурином Уолкоттом Бэйлстиром. В поезде он посмеивался, вспомнив замечание своей сестры Конни, когда однажды они пригласили Бэйлстира на обед.

«Вообрази! — широко раскрыв глаза, сказала Конни. — Господин Бэйлстир и господин Киплинг вдвоем пишут одну книгу, и они делают это таким образом, что по очереди пишут предложения». Брат удержался от того, чтобы указать Конни, что ее кто-то разыгрывал.

Киплинг, небольшого роста, волосатый и жилистый, с вытянутой вперед шеей и с усами, ценил уединение с такой страстью, что это не укладывалось в головах его соседей по деревне. Он, как и его жена, были радушными хозяевами. Они пригласили гостя в свой знаменитый дом, напоминающий очертаниями Ноев ковчег, и Конан Дойл его сфотографировал. Предвкушая возможность поупражняться, он приехал с сумкой клюшек для игры в гольф, чем привел в изумление жителей Брэттлборо, которым было интересно, как же эти инструменты доктора можно использовать.

Можно с уверенностью заключить, что Киплинг вообще не любил гольф; никакой истинный любитель гольфа никогда не заставил бы героя своего рассказа отзываться о нем так, как он это делает в «Домашнем враче». Но гость, хотя он был далеко не экспертом, преподал ему на замерзшем пастбище несколько уроков, пока на них глазели соседи. Киплинг декламировал свой только что написанный «Гимн Макэндрю»: как и во многих других работах этого искусного мастера, романтика там воспевается под прикрытием и в литературном стиле тщательно сбалансированной структуры. Они расстались добрыми друзьями, а Конан Дойл сделал одно замечание, которое он после повторил Хорнангу: «Ради Бога, давайте прекратим эти разговоры о плеваках».

Он должен был уезжать в Англию 8 декабря. Майор Понд со слезами, поблескивающими под большими очками, за которым стояли и эмоции из сферы финансов, умолял его остаться. «Если бы он не пообещал больной жене провести Рождество дома, — сокрушался он позже в печати, — он мог бы провести здесь весь сезон и вернуться домой с небольшим состоянием в долларах». Хотя майор и не считал его блестящим оратором, он писал: «Есть в нем что-то такое, что очаровывает каждого, с кем он встречается. Если бы он вернулся еще дней на сто, я заплатил бы ему больше, чем любой известный мне англичанин».

Как раз накануне отъезда из Нью-Йорка Конан Дойл узнал о смерти на Самоа Роберта Льюиса Стивенсона. Хотя он никогда не встречался со Стивенсоном, он был потрясен печальным известием, как будто это была его личная утрата. Потому что Стивенсон, которым он так давно восхищался, был и его почитателем; на протяжении нескольких лет они вели между собой переписку. Доблестный инвалид умер; великий рассказчик больше ничего не расскажет. Да, инвалид! Как и Туи…

Еще раз просипел пароходный гудок. «Этрурия» обогнула статую Свободы. После возбуждения наступила реакция: он чувствовал себя измученным и подавленным. Но в Лондоне, а потом и в Давосе Артур узнал, что состояние Туи продолжает улучшаться. Вернувшись в конце года на альпийские высоты, он с новым рвением принялся за описание подвигов одного героя, которому суждено было навсегда стать личностью, вызывающей восхищение.

Короче, речь шла о подвигах бригадира Жерара.

Загрузка...