Темнеет. Сумерки быстро затушевывают закат. Степь за окном становится чёрной. Пора зажигать лампу. Но к чему она, если единственная книга давно прочитана, перечитана и сохранилась в памяти, как стихотворение? Прочитана даже газета за прошлый год, каким-то чудом уцелевшая в тумбочке, а созерцание этой комнатки с двумя кроватями и самодельным столом, голых побеленных стен, знакомых до последнего пятнышка, вгоняет в смертельную тоску.
К тому же свет у керосиновой лампы неуютный. Когда зажигаешь её, ночь за окном становится ещё темнее.
Посижу лучше в темноте.
Третью неделю я здесь один. Солдат, с которым мы охраняем единственный на многие десятки километров колодец с питьевой водой, уехал на машине-водовозке за продуктами. После его отъезда всю ночь лил сильный дождь, солончаки раскисли, и пробиться назад стало невозможно.
Если бы не сайгаки, мне нечего было бы есть. Они приходят почти каждую ночь к луже, разлитой около домика. Я бью их наугад, на звук чавкающих в грязи копыт. Слава богу, патронов пока хватает. Так что о своем существовании я не беспокоюсь. А вот на «точке» запасов воды в резервуарах хватит, пожалуй, дней на пятнадцать, не больше.
Значит, надо ждать со дня на день людей — приедут за водой.
В темноте я шарю по тумбочке, нащупываю сигареты, спички. Все эти дни я живу воспоминаниями. Днем, когда комната полна солнечного света, когда я жарю на сковородке мясо, колю поленья на тонкие чурочки для своей «буржуйки», набиваю патроны, они отступают и прячутся бог знает где. Как только становится темно, прятаться надо мне. Но спрятаться от своих воспоминаний невозможно. И я, сняв портупею и сапоги, ложусь покорно на кровать, закидываю руки за голову и жду: какие же придут первыми.
Почему-то в них — а первые неизменно о службе — я всегда оказываюсь дежурным по части. Видимо, потому, что я люблю эти дежурства. Весь мой день набит делами, как автобус в часы «пик» людьми. Некогда даже присесть, выкурить сигарету.
Но наступает наконец время вечерней поверки.
— Рота, три минуты — отбой!
Мне нужно подождать минут десять. Затихает скрип коек. Солдат засыпает быстро. Наверное, полуосвещенная фигура дежурного по части в дверях действует успокаивающе. Я миную дневального: «Чтоб все было в порядке», — и выхожу на улицу. А над площадкой звездный купол. Звезды, немигающие, яркие, как в планетарии, видны даже у горизонта. И кажется, что небо это только наше и смыкается оно с землей где-то недалеко, за двумя рядами колючей проволоки.
Я сажусь на ступеньку и закуриваю. Наконец-то я наедине с собой, а вся эта ночь моя. И я до рассвета читаю в дежурке, пишу письма или просто сижу — думаю. А когда светает, тускнеет свет настольной лампы, я бужу «помдежа» и иду к КПП. Ночью здесь никого нет — не положено. И каждый раз, когда я створяю тяжелые, влажные от утреннего тумана ворота, мне кажется, что я впускаю на площадку день.
Я иду вдоль проволоки, проверяю её, и всегда в это время появляется солнце…
Моя ночь кончается с подъемом. Без пяти шесть… Стараясь ступать тихо, я хожу между рядами коек. Только чуть слышно скрипят сапоги:
«Скрип, скрип…»
Да в углу, сопя, одеваются дежурные по кухне. А вот мои. Даже во сне они разные. Одни спят, свернувшись калачиком, натянув одеяло до самых бровей, — как дети. Другие — раскинувшись, безмятежно, их лица взрослые и во сне — характеры!
И во мне в эти минуты шевелится что-то отеческое.
И вдруг:
— Рота, па-а-дъе-о-ом!
Тишина разбита вдребезги: скрипят койки, кашель, как пойманное эхо, мечется из угла в угол, гулко стучат сапоги.
Ещё один день начался… И он «прокручивается» передо мной во всех деталях, подробно, словно наяву…
А потом всегда вспоминается Москва. Она врывается в мою комнатку вереницами огней, людским потоком, блеском мокрого асфальта, горьковатым дымом тлеющих желтых листьев с бульваров. Я иду по улицам — куда угодно. Если на Пушкинскую, то обязательно прихожу к её окну. Окну, которое своим розовым светом озарило всю мою юность. По Герцена я попадал домой, на добрую, старомодную Пресню, в квартиру, где уже целый год живут без меня…
В Измайлове, в спартанской комнате студенческого общежития, меня ждут друзья.
Когда я прихожу туда, комната оглашается приветственными криками, звоном посуды. Наговорившись, нашумевшись, все притихают, и тогда Валерка берет в руки гитару.
На мгновение он замирает, устремив взгляд куда-то сквозь нас, словно видя наше будущее и раздумывая, какая же песня лучше всего будет там помниться, и начинает:
Ну, что, мой друг, свистишь,
Мешает жить Париж,
Ты посмотри — вокруг тебя тайга…
Там есть слова и про меня:
Немного подожди.
Потянутся дожди,
Отсюда никуда не убежишь…
Но сейчас этого никто не знает.
А потом я уезжаю.
Друзья пришли проводить меня. И Валерка, как всегда, с гитарой. Поезд вот-вот отойдет. Я стою в тамбуре последнего вагона и сверху вижу сразу всех. Многие мне завидуют.
— Какой ты счастливый! — говорит Галка, глядя вперед на напружинившуюся стрелу поезда и туда, дальше, где рельсы сливаются в серебряную нить.
— Ты думаешь, он привезет меня к счастью?
— Не знаю. Но видеть незнакомые края, новых людей — это тоже счастье.
— По-моему, это гораздо проще. Кто-то мне сказал, что счастье — это когда утром хочется на работу, а с работы очень хочется домой.
— Может быть.
Вагон трогается, я поднимаю руку. И в ответ на моё приветствие звенит гитара и вслед мне летит наша любимая песня:
Над Москвой встает зелёный восход,
По мосту идет оранжевый кот…
…Часто мои воспоминания продолжаются во сне. Так случилось и на этот раз. Я незаметно уснул под заунывный гул ветра, журчание воды в колодце и осторожные поскребывания мышей…А колеса все стучат и стучат. И поезд, покачиваясь, куда-то несется… Я просыпаюсь, когда солнце уже довольно высоко. Печка остыла, в комнате прохладно и солнечно. За окном распласталась степь, серебристая от инея. Странная она, эта степь. До сих пор не могу я к ней привыкнуть. К её обманчивым ночным огонькам, до которых, кажется, рукой подать, но едешь, едешь всю ночь, а они всё там же. К разноцветной земле, то красной, то фиолетовой, то чёрной, то белой от соли. К адовой жаре, когда хочется снять с себя собственную кожу. К зиме с сорокаградусными морозами и штормовыми ветрами. К солнцу — ослепительному и жестокому, которое, будто рассердившись за что-то, взяло и выжгло эту землю…
Мне говорили, что я буду тосковать по дому лишь первое время, а потом привыкну. Получилось не так.
Тосковать было некогда.
— Машины для нас — это всё — сказал мне майор Черных, командир части, в первый день моего приезда. Я стоял перед ним ещё в гражданском, — Ты имеешь высшее образование, автомобилист, москвич, парень молодой, энергичный, давай действуй.
Первым, что я получил из обмундирования, был комбинезон. И первое, что сделал, — залез под машину. Образование образованием, а практика практикой. Ударить в грязь лицом перед солдатами даже в пустяке не хотелось.
Если с машинами всё стало ясно и даже интересно, то документация и отчетность приводили меня в отчаяние. Хитроумная система списания, перебрасывания лимитов, наряды, накладные — это было потрудней, чем уравнения высшей математики. Но постепенно я постиг и эту премудрость.
…Я представляю, как сейчас в парке Жучок, молоденький солдат майского призыва, он тракторист, готовит трактор, чтобы добраться сюда, на колодец. Работы там немного, но и с нею не торопились: не ожидали, что вместо заморозков грянут дожди. Вот он заводит трактор, пускач захлебывается на высоких оборотах, дизель чихает раза два и начинает солидно ворчать. Он ревёт все громче и громче, словно приближается, и вот уже грохочет над самым ухом…
Я открываю глаза.
Оказывается, я спал, и будит меня громкий стук в дверь.
Наконец-то! Забыв о холоде, я вскакиваю и открываю дверь. На пороге стоит Жучок.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — басит он.
— Здравствуй, Жучок, входи! Добрался всё-таки?
— Добрался.
— Ну, как там дела? Садись, рассказывай.
— Чего рассказывать? Воды мало. Тягач ждут с посёлка.
— Зачем тягач?
— Воду возить.
— А твой трактор?
— Не проходит он, застрял.
— Где застрял?
— Да на первом же километре, у ориентира.
— А ты на чём приехал?
— Пешком пришёл.
— От самой площадки?
— Да.
— По грязи? Сорок два километра?.
— По грязи!
Вытаскивать из Жучка слова было мучительно.
— Да можешь ты толково, по-русски, рассказать, что случилось?
— Так я ж по-русски и говорю. Сели мы с Васькой…
— Терещенко?
— Да. Поехали. Он встал. Ну, я вернулся, взял харч, почту и пошел.
— Кто тебя послал сюда?
— Никто.
— А как же ты пошел?
— Сам и пошел.
— А командир знает?
— Нет.
— Почему?
— Да он и не отпустил бы.
Видно было, что Жучку уже надоел непонятливый лейтенант. Что тут удивительного — пройти сорок два километра, хоть и по грязи?
Я понял, что мне из него больше ничего не выдавить, киваю на вешалку.
— Ну раздевайся, коль пришёл.
Жучок снимает с плеча туго набитый вещмешок, аккуратно ставит его в угол. Негнущимися от холода, ободранными пальцами расстегивает крючки шинели. Голенища сапог и полы его шинели покрыты толстой коркой глины, у подошвы, на кирзе, выступила соль. Он засовывает руку глубоко за пазуху и бережно вытаскивает оттуда небольшую пачку писем.
— Вот, товарищ лейтенант, письма. Вам четыре и мне четыре. — Последнюю фразу он произносит с нескрываемым удовольствием. Жучок, кажется, ужасно рад, что ему пришло не пять, не шесть писем, а столько же, сколько и мне. Разделив пачку пополам, он одну половину кладет на тумбочку ближе к моей кровати, другую — ближе к своей.
— А ты свои разве не читал?
— Нет.
— Почему?
— Я нарочно их не распечатывал, думал: дойду — вот тогда почитаю. А то не дошёл бы, — простодушно вздохнул он и задумался.
Он сидел на кровати, широко расставив уставшие и наверняка мокрые ноги, сгорбившись и уперев руки в колени. Короткая рыжеватая шевелюра его была взъерошена и ещё мокра от пота. Мальчишка в солдатской форме с тонкой шеей и огромными натруженными руками.
— Значит, так, — сказал я командирским голосом, и он встрепенулся. — Письма отложим, а сейчас надо согреться и порубать. Промок?
— Да есть маленько.
— Разувайся, вешай портянки на печку, а я пока дров наколю. На ноги надень валенки, вон в углу стоят. Понял?
— Так точно.
Через полчаса комната наполнилась теплом. На плите постукивал крышкой кипящий чайник и замечательно шкворчала салом жареная картошка.
Кто никогда не жил за тысячи километров от родного дома, кого по утрам не будило громовое «Подъем!», кто не носил пропитанной потом гимнастерки, не задыхался на кроссах в противогазе, не прикипал окоченевшими пальцами к холодному металлу, тот никогда не поймёт, отчего у мальчишки солдата такие огромные, с незаживающими ссадинами руки, отчего дрожат они, эти руки, когда надрывает солдат тоненькое письмецо.
Кто не месил грязь солончаков, не ночевал в занесённой снегом машине, не сгибался под степным бураном, не коротал тоскливых вечеров в казарме, прислушиваясь к вою ветра и волков, тот никогда не испытает такого наслаждения от чтения письма, которым сейчас лучился Жучок. Выражение его лица менялось каждую секунду, губы шевелились. Исписанный лист мелко подрагивал в руках.
Я не спешил распечатывать свои письма. Мне было интересно понаблюдать за этим всегда немногословным, замкнутым парнем. Теперь я его не узнавал. На щеках выступил румянец, глаза блестели и улыбались.
Закончив чтение, он ткнул пальцем в конец письма, застенчиво взглянул на меня и перечитал: «Крепко тебя целую, мой милый. Люблю, жду, скучаю. Пиши. Твоя Катя».
— Чудная девка, — сказал он, аккуратно засовывая письмо в целлофановый мешочек с документами.
Меня слегка покоообило последнее слово. Но Жучок этого не заметил. Он смотрел куда-то далеко, сквозь стену. В его глазах мерцал слабый огонек керосиновой лампы.
Потом он начал рассказывать. Не для меня, а просто так. Я понял, что ему сейчас очень хочется это рассказать, что не случись у нас такого вечера, я два года прожил бы рядом с ним, слушал бы его односложные ответы и никогда не узнал бы того, что могу узнать о нем сейчас. Бывают у человека такие минуты.
Он говорил неторопливо, даже с трудом, часто запинаясь и подбирая нужное слово. Взгляд его блуждал за стенами комнаты. Наверное, он видел то, о чем рассказывал.
А я видел серебристую под лунным светом иву у реки. И двое, обнявшись, спрятались под её черной тенью.
Отдаленный собачий лай долетал до них словно из другого мира. А в этом мире журчала вода в берегах, шелестела осока. Басовитый мужской шепот вплетался в эти звуки, и ему отвечал нежный девичий смех.
Я слышал шорохи, рожденные ласками, счастливый вздох взметнулся к небу, и в прохладной траве сплелись горячие руки…
Жучок замолчал. Я молчал тоже. Слова звучали бы сейчас слишком громко.
— И вот она пишет… — сказал он и погладил конверт рукой. — А что вам пишут, товарищ лейтенант?»
Я улыбнулся. — Мне по сравнению с тобой не повезло, Жучок. Мне таких писем не пишут… — Я перебирал конверты. — Это от отца… ещё одно тоже от него. От брата.
От друга…
— А девушка вам не пишет?
— Нет.
— Поссорились?
— Не угадал. Её у меня просто нет. Понимаешь? Свободен, как птица.
— Как же такое может быть?
— Вот так…
Я чувствовал, что это не ответ, что он ждёт от меня такой же откровенности, на которую решился сам. Я не мог его обмануть.
…Над Москвой гремела летняя гроза. Вода стремительно несла вдоль тротуаров пузыри от дождевых капель. Ожившие сливные решётки довольно чавкали и пожирали её вместе с окурками.
Ливни то моментально затихали, то неожиданно обрушивались с новой силой. Прохожие передвигались перебежками. Всё это напоминало знаменитые и коварные петергофские аттракционы с фонтанами.
После одной из таких перебежек, спасаясь от дождя, я заскочил в телефонную будку с запотевшими стеклами. Там стояла девушка в белом мокром платье и слизывала с губ дождевые капли.
— Извините, — пробормотал я и так растерялся, что даже не подумал уйти. — Такой сильный дождь…
— Вам его уже нечего бояться.
— Так же, как и вам, — показал я глазами на её мокрое платье, прилипшее к телу. Оно так нескромно облегало её фигуру и так просвечивало, что я смутился.
Девушка перехватила мой взгляд и покраснела.
— Мне нужно позвонить. — Она порылась в сумочке и зажала в кулаке трехкопеечную монету.
— Звоните. — Я отвернулся к стеклу.
— У меня интимный разговор. — Она сделала ударение на предпоследнем слове.
— Для интимных разговоров, как и для остальных, до сих пор использовали двушки. — Я достал две монеты, опустил одну в прорезь, а другую демонстративно засунул в карман. — Кстати, мне тоже нужно позвонить. По интимному делу. — Я передразнил её интонацию и вышел из будки.
Дождь не утихал. Но я пренебрежительно стоял под ним, и мне не хотелось уходить. Конечно, звонить она не стала, а просто ждала, когда пройдёт дождь. Или когда я уйду. А может быть, когда высохнет её платье. А потом я провожал её домой. Через всю Москву. Мы шли и разговаривали.
Успокоившись, ворчал гром, и падали редкие теплые капли. Пахло травой. Почему-то пераый день наш мне запомнился до мелочей. А дальше они все слились в хорошее время.
— …А хорошее время, Жучок, быстро кончается. Кончилось оно и у нас. Только не спрашивай, почему. Это называется «не сошлись характерами». Понял?
— Понял, товарищ лейтенант. Только вы не расстраивайтесь, ещё будете счастливый, всё образуется, — сочувственно смотрит он на меня.
Мне становится смешно. На этот счёт я спокоен. Конечно, образуется, не нужно только спешить. Ещё буду бегать на свидания, а потом, позже, по утрам хотеть на работу, а с работы мчаться домой.
Жизнь, она ведь длинная.