1888 год. Самарская губерния, губернский город Самара. 2-я мужская городская гимназия
Гимназист Суров Сергей Павлович восемнадцати полных лет доживал последний час жизни…
…В седьмом часу вечера директор — Анемподист Иванович Локомотов, за глаза и вполголоса — «Паровоз» — перед заседанием педагогического совета совершал свой обычный вечерний обход. Пансионеры готовили уроки; преподаватель младших классов и надзиратель Быков — он же по гимназической кличке «Брызгун», бывший дежурным, тихонько расхаживал по залам.
— Э… э… Суров! — воскликнул явившийся директор среди гробовой тишины, царившей в залах по которым бродили пансионеры. Солидный, грузный, в идеально подогнанном виц-мундире, блестя золотой медалью императорского благотворительного общества, он вполне оправдывал свое прозвище среди учеников.
Все как по команде повернули головы в сторону Сурова, а сам он, вздрогнув, поднялся, подошел к директору.
— Поздравляю! — произнес Локомотов, презрительно покачивая головой. Поздравляю, братец, поздравляю!.. Стоит вопрос о твоем исключении! Что ты об этом думаешь? И как полагаешь жить потом? В актеры хочешь идти? Или с шарманкой по улицам — а?
В залах послышалось сдержанное фырканье. Суров стоял понурив голову и смотрел на солидный директорский живот обтянутый дорогим мундирным сукном. На петлицы с галунами и одной звездой — статский советник, почти гражданский генерал…
— Ты гримасы-то не корчи! — презрительно цедил «Паровоз». Веди себя прилично! Почему у тебя двойки пошли, а?
Суров отвернулся и молча смотрел на двери рекреации.
— Почему ты бросил учиться, а? — продолжал директор с нажимом.
— Так… — буркнул тот. Им владело холодное безразличие…
— Так? Да ведь «так»-то и чирей не вскочит… да, не вскочит. Или тебе надоело учиться, а? «Не хочу учиться, хочу жениться» — как Митрофанушка? Сто с лишним лет минуло, — нарочито вздохнул директор — а Денис Иванович Фонвизин совсем не устарел! Как вчера «Недоросль» написан! Так, что ли?.. Отвечай! — громыхнул господин Локомотов.
— Тоска… — как бы про себя ответил Суров, окончательно отвернувшись от директора.
— Что, что? Тоска? Симеон Акакиевич, вы не знаете ли какого-нибудь средства против тоски… да, против тоски, а? — обратился он к дежурному. Я вот помню времена когда розгами сей недуг лечили!
Быков подошел, улыбаясь подобострастно. Пансионеры вытянули шеи и захихикали.
— Отчего это у тебя? Сглаз, что ли? — говорил директор, смотря на Сурова с брезгливым состраданием. — А — тебе наверное просто скучно у нас, а? Утешься: скоро мы расстанемся с тобой при таких обстоятельствах. Придется тебе покинуть гимназию, — что делать? Ну, что ж… иди в актеры… да… или в жокеи… э-э… куда хочешь… В гусары скажем… там ума не надо! Не зря Наполеон говорил про маршала Мюрата — «Чем глупей человек тем лучше его понимает лошадь!»
— В гусары собирается? — спросил появившийся инспектор Барбович — он подошел нарочито медленно переступая своими кривыми ногами.
Директор не удостоил его ответом, а заложив руки за спину и промычав что-то, отбыл из залы.
— Ты значит мечтаешь о шинели и солдатчине?.. Что? — спросил инспектор и, не находя на этот раз никакой остроты чтобы ввернуть ее, тоже пошел прочь.
— Пгавда, вы в гусагы собигаетесь? — спросил Быков, словно бы поглупевший от радости, что с ним лично заговорил директор.
— Петух индейский! — проворчал довольно громко Суров.
Надзиратель оторопел.
А товарищи по классу бывшие рядом- неразлучная троица — Куркин, Кузнецов и Тузиков засмеялись.
— Его кукарекству гимназические науки больше не надобны — он женится! — громогласно изрек Куркин, обращаясь к товарищам. — Купчиху Третьей гильдии за себя берет. Приданое — трактир на Плешивой Горке да бани на Живодерке! *
Гимназисты ответили нестройным хохотом. Гаслов поспешил убраться, делая вид; что ему тоже очень смешно.
Суров не вернулся в репетиционную залу, а направился к боковой чугунной лестнице, и, став у перил, принялся ожидать чего-то… Или ему просто хотелось побыть одному? Перевесившись через перила, он смотрел в глубокий пролет лестницы, освещенной в самом низу стенной лампочкой, при свете которой едва виднелся каменный пол нижнего коридора. Из учительской по временам доносились голоса спорящих, — особенно звучно бухал директорский бас.
А гимназист Суров стоял и думал
«…Отец, мать, Элен, Катенька, Белякова…» Сам не замечая, он принимался мечтать о Беляковой и быстро оборвал эти мысли. «Глупо, глупо, глупо!.. Я и первая красавица! А все-таки мне так хочется видеть ее, слышать ее голос, смех!.И к черту эти мысли! Зачем они так привязались ко мне? Прочь, прочь! А может быть?.. Потом…»
Потом Суров ничего не обдумывал, ни о чем не рассуждал, но твердо знал, что, он сделает или, лучше сказать, что с ним случиться. А произойдет вот что: через полчаса или через час учитель Юрасов поднимется по лестнице, и Суров на лице его прочтет свою участь; тогда Суров просто перегнется через перила немножко сильнее, чем сейчас, и полетит вниз головой на тот каменный квадрат, что маячит внизу в тусклом свете керосина. Короткий полет и… Вот и все, и больше ничего не будет: не будет Сурова, не будет тоски, страха, злости… «Не буду ждать по субботам отпускного билета, а по понедельникам не буду возвращаться в гимназию; не буду лгать учителям, получать двойки, не буду… слоняться без конца по этим гнусным коридорам… не буду, не буду, не-буду… Из гимназии меня вытурят; я ни на что не способен и буду делаться все хуже и хуже. Мне воистину лучше всего умереть… Не увижу Беляковой: она даже не придет на мои похороны… она будет заниматься с Алдониным астрономией — ей будет не до моей смерти… Ах, все равно, только бы скорей к концу!..»
Он не узнавал себя: казалось, что перевесился через перила не он, а кто-то другой, жалкий, странный, полуживой… Может он сошел с ума или у него незаметно начался туберкулез — тот способен поразить и мозг?
По жилам пробежала холодная жуть…
— Значит, выходит и вправду не нужен я тут… — прошептали как сами собой губы
Он пошел к перилам и снова подумал, что это идет не он, а кто-то другой. «Все живут и будут жить; а я буду лежать мертвый, и обо мне скоро забудут. И я стану пищей для могильных червей! Ну, и пусть! Бог с ним с этим светом — где все всю жизнь оскорбляли, отталкивали меня?»
Всё окружающее казалось отвратительными. Стиснув зубы, он ковырнул пальцами побелку стены и швырнул известку в пролет, представляя себе, что он скатывает камни на головы идущих внизу.
Вдруг на полуосвещенном квадрате нижнего коридора показалась человеческая фигура. «Юрасов! — пронеслось молнией в голове гимназиста. — Сейчас уже и смерть… так скоро!» Он перевесился через перила и вонзился взором в неясную фигуру.
Человек однако направился к висевшей на стене лампе — это оказался сторож-ламповщик Корнеич — подливавший керосин в светильники. «А в Петербурге и в Москве уже газом освещаются!» — промелькнула неуместная и странная мысль. Суров внезапно почувствовал тяжелую всепобеждающую слабость. Сердце, замершее на секунду, теперь отчаянно заколотилось, точно хотело выпрыгнуть вон… Он задрожал всем телом, сел на верхнюю ступеньку и беззвучно зарыдал. Минут пять плакал он, зажимая рот и давя изо всех сил рыдания. Кругом было по прежнему тихо и темно. Он плакал потому, что ему было жаль себя и страшно; смерть, к которой он только что подошел так близко, казалось, стояла рядом и ободряющей смотрела — ну что, мол — я же жду? Он как будто остался один на один с нею и почувствовал весь ужас одиночества. Тогда, инстинктивно желая ухватиться за что-ни будь и спастись от разверзнувшейся перед ним мертвой бездны, он начал молиться:
«Господи, исцели душу мою!.. Господи, не оставь меня!..» — пронеслись в памяти слова обращения к небесам. Никакого отклика в душе — и легче тоже не стало.
— Сто вы тут деляете, Сугов? — спросил Быков, появляясь внезапно как призрак в дешевой пьесе на площадке лестницы.
Суров вздрогнул, вскочил и чуть не упал; ноги подкашивались.
— Вы тут, вегоятно, кугите? — продолжил надзиратель, сильно раздраженный. — Смот'гите, я диг'ектогу долозу! Не смейте кугить! Вы совсем от гук отбились… Смотгите!
И солидно фыркая, ушел, грозя пальцем в пространство. Суров тщетно старался воскресить в себе молитвенное настроение; та робкая надежда что посетила вдруг, теперь покинула душу. Он снова и снова начинал молиться, тоскливо призывая Бога, но сердце его все больше наполнялось страхом и отчаянием.
«…Наверное — вспыхнула вдруг обреченная мысль — Спаситель отступился от меня, потому что я грешен и гадок, завистлив и мстителен…» Наверное над ним тяготеет проклятие, и ему на роду написано погибнуть от собственной злой и грязной натуры…
«Надо истребить себя!»
И он опять перевесился через перила, устремив глаза на роковой квадрат.
В эту минуту он испытывал к самому себе такое острое отвращение, какого не ощущал никогда ни к кому: гимназист выпускного класса Сергей Павлович Суров, с его озлобленной, гадкой душой, с низкими помыслами и страстями, этот полумужчина-полумальчик, никого не любящий и никем не любимый, одержимый похотливыми желаниями и снами, навязчивый, сделавшийся всем в тягость, — казался ему глубоко противным, и в нем все сильнее разгоралось ожесточенное желание уничтожить себя…
Вдруг кто-то показался на темной лестнице. ‚
«Это Юрасов!» — пронеслось в голове Сурова, как электрический разряд… Он не испугался, а ждал, перевесившись через перила и весь застыв в судорожном порыве… Шаги приблизились, и на площадке оказался надзиратель Барбович.
— Исключаетесь! — злорадно произнес он, рассматривая Сурова как какое-то насекомое. Девять против одного!
Суров вскрикнул и бросился на Барбовича: стал трясти за лацканы тужурки и что-то яростно выкрикивать, а потом лишился сознания…
…Суров метался на койке и бредил… Подле него сидел гимназический доктор, седой и старообразный Евграф Алексеевич Ланский, более склонный к мыслям насчет своих многочисленных недугов, чем к врачеванию чужих и напряжено размышлял.
— Доктор, что с ним такое? — спросил с явным напряжением Юрасов
Старик развел руками.
— Вот, ждем невропатолога… Но думаю — психический припадок! Плоха стала молодежь, плоха!. А у меня вот все ломит в коленках: как поднимусь так сейчас же и замозжит в ногах. И какая странная боль… Но мне то сколько лет⁈ Никуда молодежь не годится!
— Мм… ну, что у вас?.. Как? — промычал директор, входя и здороваясь с доктором.
— Невроз какой-то, вероятно, — сказал старичок, пожимая плечами.
— Невроз! — презрительно повторил директор. — От этого никому не легче. Что такое он там бормочет?
Суров выкрикивал бессвязные фразы. Среди его бреда изредка слышалось что-то внятное:
…Больно… страшно… отец… Мучители!.. Глубоко… Не надо меня туда — не тащите… Куда⁈ Куда вы меня тащите — проклятые??? Я не могу… Спасите — кто-нибудь! Я ничтожество! Я жалкая тварь… Смерть — где ты?
— Ну, вот! — произнес директор, укоризненно кивая на Сурова. — Допрыгался! Как бы в желтый дом свезти не пришлось! Однако скандал будет — мало нам было Леера!
В дверях появился давно ожидаемый невропатолог — приставленный к гимназии доктор Бурачек из земской больницы — нагловатый тощий тип. Небрежно осмотрел недвижного бредящего гимназиста.
— Ээээ — люэсом* больной не страдал? — развязно осведомился он.
— Нет — насколько известно! — сообщил доктор.
— А… наследственным?
— Таких сведений не имею, — неопределенно махнул Евграф Алексеевич.
— Пьянство? — деловито продолжил лекарь.
— Его отец, — развел руками Юрасов, — так сказать ммм… злоупотребляет временами…
— Отягощение — как и было сказано! — важно поднял врач палец.
Буркнув под нос и еще раз осмотрев недвижного гимназиста, медик достал молоточек из саквояжа и стукнул по вытянутой поверх одеяла руке… Та еле дернулась…
Доктор недолго подумал и вынес вердикт.
— Острый припадок черной меланхолии и истерии, явившийся, вероятно, результатом тяжелых психических моментов, какого-нибудь нравственного потрясения, на почве неустойчивой и расшатанной нервной системы. Впрочем — ничего серьезного — несколько дней — ну неделя от силы — полного покоя и он придет в порядок! — сообщил медик подвигав лошадиной челюстью.
Но помните — полное спокойствие!
Вошел Барбович, которого директор посылал известить родных Сурова о случившемся. Он важно насупился и объявил
— Посыльный вернулся. Мать господина Сурова сама лежит больная, тетки он не застал дома, а отца нигде не мог разыскать. Пришлось оставить им записку…
— Славная семейка! — проворчал директор. — Скверно, брат, — прибавил он, обращаясь то ли к лежавшему на койке гимназисту, то ли в пространство и вышел в сопровождении Быкова и Барбовича в коридор, где толпились товарищи Сурова, пришедшие навестить больного.
…А Суров видел перед собой нечто светлое, пронизывающе своим сиянием все существо его; перед этим светом все остальное умалялось, исчезало, точно иней на солнце. От теплый благостных лучей как будто таяло что-то в его разбитом до самого основания разуме, и ему становилось легче, легче… Что-то неведомое, страшно сильное, но доброе коснулось его души, и в ней сладко дрожали новые светлые живые струны…
Вокруг него проносились искры — тысячи, сотни тысяч, миллионы оранжевых огоньков. Он мчался как комета, как метеор все ускоряясь. Свет впереди мерцал и пульсировал. Сюда! Сюда! Скорее же! — звал неслышный голос…
— Грустно, господа, грустно, — сказал между тем собравшимся директор, пользуясь случаем произнести речь — что он весьма любил. — Все это печально, но вместе с тем и поучительно для вас… Гм… поучительно… Пускай пример Сурова послужит для вас предостережением… да, предостережением. Когда мы зимой идем по улице и видим, что человек, идущий перед нами, упал на льду и расшибся, мы озаботимся принять меры, чтобы и нам не поскользнуться и не упасть… да, не упасть.
Он сделал многозначительную паузу. Гимназисты стояли понурившись; надзиратель же имел чрезвычайно глубокомысленный вид, потому что не совсем понимал, куда клонится директорская речь.
— Мне от души жаль беднягу Сурова, — продолжал директор. — Он одарен недурными способностями и может отлично учиться. Но что привело его к болезни, как не безалаберное… прямо скажу, предосудительное поведение⁈ Я знаю, что он, вместо беспрекословного исполнения своих прямых обязанностей, вел праздную и беспорядочную… да, беспорядочную жизнь, читал потихоньку посторонние книги, которые отнюдь не соответствовали его… его прямым обязанностям и, наверняка содержали в себе эээ нравственную заразу; при этом он, вероятно, покуривал табак, так как эта вредная привычка, к сожалению, до сих пор имеет у нас место среди воспитанников. Предупреждаю вас, что я буду строжайше преследовать курение табаку! Я усилю надзор, я очищу заведение; от всяких плевел… да, плевел… Сегодня юноша курит папироску, а завтра он уже пьет водку… да-с — водку… а послезавтра, смотришь, лежит в больнице для умалишенных или… — зловещая многозначительная пауза — становится гнусным агитатором противу правительства. Симеон Акакиевич, — обратился Паровоз к Быкову, — поставьте педеля в коридоре около канцелярии: я заметил, что там курят — да окурки в печь суют! А тех, кого поймаете на курении препровождайте ко мне: я сам побеседую с этими проходимцами. Ну, с Богом, господа, — ступайте, навестите товарища, только отнюдь не шуметь и не беспокоить больного! Помните, что здесь гимназия, а не кабак… Да, не кабак!
И он, величественно повернувшись, удалился. Одноклассники вошли к Сурову. Все были серьезны и безмолвны. Тузиков жалобно моргал, добряк Рихтер с трудом удерживал слезы; прежний классный наставник Юрасов, сидя на койке, держал бессильную руку больного, как заботливая мать, убаюкивающая ребенка Даже Быков имел расстроенный вид и глядел на Сурова с тревожным участием. Никогда еще не окружала Сурова атмосфера такого сочувствия и дружеского внимания. И если бы гимназист Сергей Павлович Суров видел в эту минуту лица товарищей, он, наверное, примирился бы с людьми и жизнью.
Но гимназиста Сурова больше не было в этом мире…
* Изначально купцы третьей гильдии имели капитал от 500 рублей и могли вести розничную торговлю, держать лавки, заниматься ремеслом, содержать трактиры и постоялые дворы. При этом им разрешалось владеть максимум тремя магазинами и нанимать до тридцати работников.
В 1863 году, вскоре после отмены крепостного права, третья купеческая гильдия была упразднена, а все приписанные к ней купцы были определены в мещанство — так что это довольно злая и ехидная шутка
*Старое название сифилиса