Глава восьмая, в которой Эс-тридцать идёт к психологу

Овсянка в тарелке остыла и стала студенистой, Эс-тридцать к ней даже не притронулась. Кусок в горло не лез. При воспоминании о том, чем кончилась прошлая ночь, хотелось разрыдаться. Девушка сжимала в ладонях чашку с ещё тёплым кофе и видела своё отражение на глянцевой поверхности. Сделать хотя бы глоток она тоже не могла себя заставить.

Как отвратительно всё вышло! Эс-тридцать казалось, что она нашла себе друга или по меньшей мере собеседника. Он принимал её со всеми её странностями, со всеми болезнями и причудами, со всей её пустотой и жалостью к самой себе. Рогатый её принял, а она его? Подумала, что ад — это милое местечко, по которому можно запросто гулять?

Рогатый должен был ткнуть её носом в самую суть этого места. Эс-тридцать тогда пребывала в том возрасте, когда мистическое кажется забавным и притягательным, и оттого даже Рогатый, хотя он и вызывал в девушке первобытный страх, всё равно нравился ей. Она не могла ещё сознать всё его зло и ту жертву, которую хотела ему принести. Она не умела ценить жизнь и не понимала, насколько ужасна пытка в снежной пустыне. Лишь по собственной ограниченности Эс-тридцать спрашивала обо всём, что видела, не просила вернуть её домой и вообще наслаждалась прогулкой. Она горько поплатилась: отныне в бесконечных снах её будет преследовать не только малышка Дей, но и все те, чьи смерти Орсолья видела в Замке. Они будут падать у её ног и, цепляясь за длинный подол, утягивать к себе, обовьют её ноги и руки, станут с оглушительными криками обращаться в слизь, заползая остатками пальцев ей в уши и рот. Эс-тридцать проснётся в холодном поту, и в каждой тени ей будет видеться силуэт погибшего, а в каждом облаке, проплывающем за окном, — Туча. Рогатый отпустил её из ада, проводил почти до самой постели, но… Как он там говорил? Для каждого вновь прибывшего преисподняя отращивает новый коридор? Да, всё верно… Коридор Эс-тридцать протянулся до самой Реалии. Превосходная шутка, Рогатый!

Мать смотрела на Эс-тридцать с беспокойством.

— У тебя болит что-то? — не выдержав, спросила она.

Болит? Если у Эс-тридцать что и болело в тот момент, так только душа. Вернее, она ощущала ненависть, презрение и отвращение к самой себе, и от того, что не могла вырвать из себя отравленный кусок, почти физически чувствовала боль.

Не поднимая головы от чашки, Эс-тридцать покачала головой. Потом, чтобы избежать разговора, припала к ней губами и долго пила.

Говорила её мать в то утро приторным елейным голосом, ничего хорошего не предвещавшим. Вообще, их разговоры резко заканчивались на доброй ноте: женщина была вспыльчивой, а её дочь не находила отношения с матерью достаточно доверительными, чтобы делиться с ней сокровенным. В этот раз — Эс-тридцать поняла это по взгляду матери и тому, как она держалась — будет не допрос, а просьба или даже, может, предложение. Легче от этого не становилось. Обычно она предлагала дочери то, что было ей совсем неинтересно, и жутко обижалась, когда Эс отвечала отказом. Итог был неизменен — громкая ссора. Эс-тридцать хотелось закатить глаза всякий раз, когда к ней приближалась мама, однако она так не делала и оставалась сидеть, ожидая, из-за какой же ерунды они поссорятся на этот раз.

— Меня беспокоит, что ты себя режешь, — продолжила мама, убедившись, что её слушают. Нашла, о чём беспокоиться! Эс-тридцать могла бы теперь задуматься о том, чтобы выброситься из окна, лишь бы забыть ужасы минувшей ночи, если бы не знала, что после смерти увязнет в своих кошмарах навечно. — Я хочу, чтобы ты сходила к психологу.

Мысль была вполне здравой — Эс-тридцать, говоря по правде, хотелось с кем-то поделиться своими переживаниями, и психолог для этой цели вполне подходил. Она охотно согласилась.

В холле, где Эс-тридцать ожидала своего приёма, было тихо и прохладно. Девушка за стойкой регистрации едва слышно что-то писала, диванчик, обтянутый бежевой кожей, почти не скрипел. В большом аквариуме напротив не было видно рыбок, зато колыхались огромные водоросли. На маленьком журнальном столике было великое множество разнообразных брошюр. Эс-тридцать осторожно перебирала их: «Что делать, если мужчина ушёл?», «Краткое пособие для матерей-одиночек», «Как выжить с мужем-тираном?» и прочее в том же духе. Она слышала когда-то, что все несчастны по-разному. Теперь выходило, что по-разному несчастливы только мужчины, а у женщин одна проблема — отсутствие мозгов и самоуважения. Может, в ней тогда и играл юношеский максимализм, но ни тогда, ни после Эс-тридцать не поняла, почему женщины, у которых проблемы с мужем, идут к психологу, а не в суд за разводом. Брошюрки она с тяжёлым вздохом отложила.

По правую руку сразу за угловым диванчиком, на котором Эс-тридцать и сидела, была дверь, ведущая в комнату для групповых занятий. Там были уютные кресла-мешки, фитболы и длинные палки, обмотанные поролоном. Эс представлялось, что на этих групповых занятиях довольно интересно, и ей бы хотелось как-нибудь туда попасть, но возможности пока не представлялось.

За этой комнатой начинался коридор, усеянный дверьми. Они вели в кабинеты, и как раз там Эс-тридцать побывать уже довелось. Это было года три или четыре назад, и тогда Эс-тридцать тоже была здесь по желанию своей мамы, хотя её мнения в тот раз не спросили, а просто поставили перед фактом: ты идёшь. Дело было в социализации Эс, вернее, её отсутствии и конфликтах с семьёй.

Выявился весьма удручающий факт, о котором Отряд Спасения как-то невзначай забыл Эс-тридцать предупредить: оказалось, что детям Реалии своего мнения иметь не полагается, а если оно всё-таки появилось, то необходимо засунуть его куда-нибудь поглубже и придавить чем-то потяжелее, чтобы не высовывалось. Эс-тридцать — которая хотя тогда этого и не помнила — до того бывшая принцессой, чьё мнение ставилось во главу стола, а оспорить его могли лишь те, кто ходит по Тучам — привыкла к несколько иному жизненному укладу и свою дочку зрения горячо и аргументировано доказывала. Обычно её не слушали, иногда отмахивались: «Не лезь во взрослый разговор!» Эс-тридцать иногда даже ловила себя предположении, что чем старше становится человек, тем он более слеп и глух, и тем он тупее. Когда спустя много часов мучительных поисков истины выяснялось, что права была именно Эс-тридцать, она в этом подозрении лишний раз уверялась. Она надеялась, однако, что взрослые поймут, что её слова — не пустой звук, и кое-какие соображения и у неё имеются, но этого не происходило, и в следующий раз от неё вновь отмахивались, как от назойливой мухи.

Тогда Эс-тридцать решила, что если уж её слова ничего не значат и никому не нужны, то и вовсе не стоит их произносить. В ответ на глупые и нелепые причуды взрослых она теперь только закатывала глаза. Если её о чём-то спрашивали, отвечала коротко и безразлично — по её всё равно не будет.

Тут-то и выяснилось, что она нелюдимая и асоциальная, не готовая пойти на контакт, и заботливый взрослый приволок её в кабинет психолога — взрослого, готового выслушать её ребёнка с тем, чтобы потом сказать то же самое родителю, раз уж между этими двоими встал языковой барьер.

И вот совсем ещё юная Эс-тридцать сидела в простеньком кресле, по левую руку от неё — мама, а перед ними обоими — психолог. А за окном было темно, и под чьими-то шагами скрипел снег.

— С чем вы к нам обратились? — спросила психолог, глядя в первую очередь именно на девочку. Голос у неё был ровный, улыбка едва заметная — она хотела показаться приятной, но не слишком эту приятность навязывала. Эс-тридцать она нравилась.

— Она не умеет общаться, — ответила мать. Хотя психолог говорила скорее с самой Эс-тридцать, в центр обратилась именно её мама, так что она имела право считать вопрос адресованным себе. — Может игнорировать вопросы, часто хамит и срывается на семье.

Женщина не выглядела злой, вид у неё был скорее озабоченным, но её слова задели Эс-тридцать — она поджала губы и свела брови. Интересно выходило: если игнорировали её, значит, Эс-тридцать говорит вещи незначительные или недостаточно громко, чтобы её услышали, если игнорировала она — значит, не умеет общаться. Как ни посмотри, виноватой оказывалась именно Эс.

Эс-тридцать не задумалась тогда о том, насколько странно было валить всю вину на ребёнка, совершенно не задумываясь ни о том, как всё это отразится на ней, ни о коррекции собственной модели поведения. Она лишь многими годами позже поняла, насколько сами эти люди нуждались в помощи: незнание и непонимание порой хуже всякой болезни разрушают человека и его социальные связи. Виноватым никогда не может быть один, и кто-то должен был донести это до взрослых того периода её жизни.

Психолог подняла руку, призывая прекратить поток обвинений в адрес Эс-тридцать. Мама девочки покорно закрыла рот и уставилась на руки, покоящиеся на коленях. Психолог обратилась к Эс-тридцать:

— Скажи, почему ты себя так ведёшь?

Хотя она, похоже, верила во всё, что ей наговорили про Эс-тридцать, психолог совсем не винила девочку за это. Совершенно чужой человек казался заинтересованным в ей проблемах больше, чем семья. Во всяком случае, она согласна была выслушать Эс-тридцать.

— Они… — начала было Эс, но голос её сорвался. — Они меня…

Губы затряслись, горло сдавил спазм, из груди вырвался судорожный всхлип. Слёзы потекли двумя ручьями. Эс-тридцать было стыдно за них, но успокоиться она не могла.

Ей было ужасно жаль себя, непонятую и непринятую. Эс-тридцать не помнила, где жила раньше, но была совершенно уверена, что не просила поместить её в Реалию. За двенадцать лет её отсутствия семья прекрасно приспособилась к существованию без Эс-тридцать, они завели другого ребёнка, и Эс полагала, что они уже не думали да и не хотели, чтобы она возвращалась. Они не нуждались в ней и не собирались заниматься её адаптацией. Её не слушали и не замечали. Из маленькой личности Эс-тридцать превратилась в глазах окружения в не обладающую разумом биомассу. Ей не хотелось жить так, не хотелось хоронить свои мысли в угоду кому-то. А самое ужасное заключалось в том, что это не она изменилась. Иная среда разрушала её и вгоняла в депрессию, но сделать с ней хоть что-нибудь Эс-тридцать не могла.

Она хотела объяснить всё это психологу, попросить её как-то устроить возвращение в то место, откуда Эс «спасли». Плевать ей, что там за плен такой, и что через пару лет Рогатый поглотит её душу — там к ней относились, как к человеку.

А здесь? В Реалии все, как один, твердили, что нет никакого Замка, что возвращаться некуда. Ну разве они не чудовища? Разрушили целый мир!

Но вместо слов из девочки вылезали только всхлипы и что-то нечленораздельное. Ей протянули платок, и Эс-тридцать долго громко плакала, сокрушаясь о потерянной не по её воле судьбе и свободе. На то, чтобы хоть немного успокоиться и изложить свои нехитрые мысли у неё ушёл почти час — всё отведённое им время. Психолог только кивала.

— Дай мне свой номер, — попросила она Эс-тридцать. — Я бы хотела с тобой одной поговорить, без мамы, если она не возражает.

Она не возражала, а Эс-тридцать была рада, что кто-то теперь станет её слушать.

Но больше девочка туда не пришла. Первое время пыталась записаться, но не было свободного времени, а потом осознала, что проблема ушла. К ней стали прислушиваться по крайней мере в мелочах, на неё не давили больше в принятии решений и не навязывали свою точку зрения. Эс-тридцать ощутила свободу и вновь осознала себя человеком. Ей было хорошо от этого осознания.

Лишь годы спустя она поймёт, как обидела тогда свою семью, усомнившись с их любви и понимании. Конечно, они любили её, только их любовь соответствовала их понятиям и устоям и не была похожа на ту, к которой привыкла Эс-тридцать. Своей слепотой по отношению к их заботе, своим неверием в их любовь, Эс-тридцать ранила свою семью ничуть не в меньшей степени, чем саму себя. Ради неё пошли на уступки, и перекроили жизнь так, чтобы она соответствовала представлениям Эс-тридцать. Когда она поймёт это, ей станет стыдно за свои слова, но Эс-тридцать от них не отступится. Она не хотела бы ранить других, но так и не поняла, почему должна была смириться со своей незначительностью.

Из проёма, ведущего в комнату для групповых занятий, показалась девушка. Она осмотрела холл и наткнулась на одиноко сидящую на диванчике пациентку.

— Эс-тридцать, я полагаю? — Она вежливо улыбалась и вообще вызывала исключительно симпатию. Эс кивнула. — Идёмте за мной.

Эс-тридцать поплелась следом за ней в тот коридор, который начинался у стены с аквариумом. Он был тёмен и пуст, но идущая впереди отыскала дверь и отворила её перед Эс.

— Заходи и садись, — она скорее предлагала, чем указывала, и Эс-тридцать покорно вошла.

Большое окно во всю стену, светлый ковёр в центре комнаты, на котором друг напротив друга два кресла. Кажется, там ещё были шкафы и нечто невысокое, вроде комода, но в этом Эс-тридцать вовсе не была уверена. Она даже не осматривала помещение, в котором оказалась — выцепила единым изображением и сразу уселась в кресло напротив двери, спиной к окну.

Расположившись таким образом, Эс-тридцать сразу увидела вошедшего в комнату её нового психолога и удивилась. Им оказалась та самая девушка, проводившая её в кабинет. Она вернулась, держа в руке блокнот и ручку. Она была стройна и красива, с идеально уложенными волосами, в изящном платье и на каблуках. Эс-тридцать было неловко даже находиться с ней в одном помещении. Не то, чтобы она была совсем уж дурнушкой, но на фоне психолога смотрелась какой-то грязной козой. В итоге Эс опустила глаза и весь сеанс созерцала серебристую пуговицу пальто, лежавшего на коленях, которую к исходу часа чуть не открутила.

— Что тебя беспокоит? — Психолог перестала улыбаться, но лицо её от этого не сделалось ни грустным, ни злым, как это происходило с Эс-тридцать. Девушка подняла ненадолго взгляд и тут же вернула его к пуговице.

— Я себя режу, — ответила она, но тут же добавила: — мою маму это беспокоит. Не меня.

Пальцы её невольно от пуговицы переместились к манжетам рукавов толстовки и натянули их до самых пальцев. От этой привычки прятать руки она не избавится никогда. Даже спустя годы, когда Эс-тридцать не будет беспокоиться о том, что подумают о ней и её шрамах, перестанет их стесняться и сможет надеть майку, всякий раз длинные рукава она станет растягивать. Даже думая о том, что надо от этого отучиться, что она портить собственные вещи, и что так вовсе не красиво, рукава её водолазок всё равно будут заканчиваться только у пальцев.

— А зачем ты это делаешь?

Резонный вопрос, который задают все, кому не лень. Зачем она это делает? Если бы только сама Эс-тридцать знала ответ! Правильный, правдивый, хоть какой-нибудь. Кажется, она сюда как раз за тем и пришла, чтобы кто-то за неё разобрался, зачем Эс-тридцать себя режет, и что ей с этим делать.

— Мне от этого легче становится. — Эс-тридцать избрала тактику, подразумевающую выкладывание всей имеющейся правды. — Когда больно и хочется плакать или даже сдохнуть, немного покромсаешь себя, и легчает.

Девушка ненадолго подняла глаза: ей была любопытна реакция на свои слова: психолог что-то помечала в своём блокноте.

— А тебе не с кем поговорить о том, что тебе больно?

Этот вопрос можно было счесть жуткой глупостью или провокацией. Эс-тридцать тогда, однако, не подумала ни об одном из этих вариантов, позже сначала в её голову приходил первый, до второго приходилось додумываться. Зачем бы ей, окружённой заботливыми людьми, всегда готовыми выслушать, поддержать и дать, если их об этом попросят, совет, тащиться сюда и изливать душу совершенно незнакомой девушке, рядом с которой ей и находиться-то неловко.

Она шмыгнула носом, подумав о том, что её, возможно пытаются заставить подумать хорошенько, и начала перебирать в голове всех знакомых. Тех, с кем можно поговорить по душам среди них решительно не было, о чём Эс-тридцать и сообщила психологу, не удостоив её на этот раз даже взгляда.

— Скажи, какие у тебя отношения со сверстниками?

Этот вопрос Эс-тридцать, кажется, уже задавали. Точно! Это был тот неприятный молодой человек из Отряда Спасения, пришедший справиться о её адаптации.

С тех пор ничего не изменилось, хотя прошло уже пять лет. В этом отношении Эс-тридцать удалось сразу найти комфортную для себя позицию и хватило мозгов не пытаться её покинуть. Она всё ещё держалась особняком, но изгоем себя не чувствовала. Общество утомляло её, одиночество же дарило блаженную тишину и свободу. Наедине с собой она вольна была говорить и делать, что хочет, включать музыку, которая нравится ей. Можно было уйти, куда вздумается, не будучи скованной компанией, можно было творить глупости. Самодостаточность Эс-тридцать была для неё настоящим сокровищем.

Психологу об этом, увы, сказать было нельзя. Эс-тридцать не совсем понимала, как работают их мозги, но едва ли они сильно отличались от мозгов не психологов, а те такого жизненного уклада не признавали. Эс-тридцать уже тошнило от бесконечных вопросов о друзьях и предложений с кем-нибудь её познакомить.

Людям было некомфортно с Эс-тридцать, а ей — с ними. «Улыбайся почаще, — говорили Эс, — и люди к тебе потянутся». И зачем ей так называемые друзья, с которыми придётся притворяться жизнерадостной? Пусть или примут её со всеми слезами и психами, или катятся к чертям! С какой стати она должна пожертвовать своим комфортом ради них? Кто они ей? Её лучшим другом стал демон, который собирался её сожрать, но передумал после того, как Эс-тридцать вывалялась в собачьем дерьме. О таком, пожалуй, говорить не стоит никому и никогда. И вовсе не потому, что Рогатого едва ли можно было назвать её сверстником.

— Нормальные, — соврала Эс-тридцать. — Обычные, как у всех.

— Но у тебя есть друзья? — не унималась психолог. Эс-тридцать в ответ её только кивнула. — Почему ты с ними не говоришь о своей проблеме?

Почему? Потому что для Эс-тридцать это никакая не проблема? Потому что с «другом» они всю ночь гуляли по аду и катались на разложившихся трупах, и было как-то не до болтовни о чувствах Эс-тридцать?

Она вдруг поймала себя на мысли, что ей потому и нравится — даже после того, чем закончилась та ночь — Рогатый, что он сейчас один из всех окружающих её способных говорить существ не спрашивал Эс-тридцать о том, зачем она себя режет, что чувствует, и о прочих вещах, которые сама Эс считала незначительными и говорить о которых не имела ни малейшего желания. С ним можно было оставаться собой, не переворачивать свою систему приоритетов с ног на голову.

Не случайно тогда Эс-тридцать спросила Рогатого, любит ли он её, он ещё заставил её объяснять значение слова «любовь»… Всё верно, даже по её соображениям: Рогатый давал ей право быть свободной, не требовал играть ролей. Он любил её, даже если не осознавал этого — в этом Эс-тридцать вдруг уверилась. Ей стало спокойно от этой мысли, от знания о том, что где-то есть место, где ей будут рады, и где её любят за просто так, не потому что этого требует общество. Пусть даже этим местом будет ад…

Эс подняла голову и посмотрела сидящей напротив девушке прямо в глаза. В этом взгляде не было вызова или просьбы о помощи — Эс-тридцать было совершенно плевать на всё, что творилось в Реалии.

— Моя мама, — она говорила размеренно и певуче, тихо, почти как Рогатый, — захотела, чтобы я пришла сюда. Поэтому я напротив вас. Не потому, что больше мне пойти некуда.

Психолог тоже перестала улыбаться и светиться теплом, теперь она смотрела на пациентку, отражая её безразличие. Выдержав взгляд Эс-тридцать, она обратилась к своему блокноту и долго в нём что-то писала, когда вновь подняла глаза, в них было ровно то же выражение, что и в начале сеанса.

— Что твои друзья говорят тебе, — спросила она, — когда видят твои шрамы и свежие порезы?

Этот разговор очень быстро утомил Эс-тридцать, и ей не хотелось его продолжать. Она, вообще, была довольно замкнутой, и не привыкла вот так выставлять все свои чувства и мысли напоказ. Никто, однако, не потрудился узнать, чего Эс-тридцать хочет, и к чему она привыкла: просто надо было говорить, потому что… Потому что её мама этого хотела, а Эс-тридцать вовсе не нравилось, когда она переживала. Проще, конечно, было перестать вредить самой себе — это бы избавило её от массы сопутствующих проблем, но в таком случае ненависти Эс-тридцать не куда было бы выходить, и она бы копилась до тех пор, пока не заполнила бы девушку полностью. И кто знает, что будет тогда? Сама Эс полагала, что тогда она умрёт, в истерике не сможет контролировать разрушительные порывы и убьёт саму себя.

Но ей приходилось оставаться на месте и покорно отвечать на вопросы. Эс-тридцать не было больно, как в прошлый визит к психологу или как всякий раз, когда ей приходилось задумываться о себе, своих мотивах и целях. Она не плакала и даже не хотела плакать. Но Эс устала, ей ещё дома надоели с расспросами о руках, и как всякий раз, когда Эс-тридцать психологически уставала от чего-то, она сейчас хотела полосовать свою кожу.

Внезапно пуговица пальто стала самым интересным объектом в кабинете. Эс-тридцать вертела её в пальцах и пристально рассматривала уже не потому, что ей было неловко поднимать глаза или говорить о себе, а потому что потёртый и исцарапанный, почерневший у краёв кусочек металла был много лучше любого человека. Он по крайней мере не задавал вопросов. Его тоже ни о чём не спрашивали. Пуговицей быть лучше, чем человеком: висишь себе пришитый к рубашке или пальто, на отдалении от других пуговиц, тебя никто не тревожит, и можно вечно думать свои пуговичные мысли в покое. А когда ты оторвёшься, можно потеряться и начать своё путешествие с прочим мусором, а можно найтись и быть пришитым обратно. И уж наверняка пуговицы не попадают в ад. Хотя, пожалуй, и в аду лучше. Если там действительно так, как говорил Рогатый: преисподняя для каждого создаёт новый коридор, и вероятность с кем-то встретиться ничтожно мала, то там не так уж и плохо. Тихо, можно думать о своём, и никто не пристанет с вопросами вроде «Вы здесь за что?». Хотя на её голову, наверное, непременно пошлют такую вот болтливую компанию.

Из всех этих мыслей Эс-тридцать приходилось выковыривать с усилиями, которых психолог не жалела, но интерес к беседе был безнадёжно утерян, и разговорить её больше не получалось.

— Послушай, — сказала психолог под конец отведённого им часа, — твоя проблема — это, вообще-то, не мой профиль. Я дам тебе направление…

Эс-тридцать усмехнулась. Стоило ли в таком случае целый её час тратить на неинтересную и, как выяснилось, ненужную беседу. Этот час не был целительным, после него — Эс это уже понимала — ей придётся ранить себя, чтобы успокоиться. Как же она теперь ненавидела эту красивую молодую женщину, сидящую напротив.

От психолога, очевидно, не ускользнуло резко ухудшившееся настроение Эс-тридцать, презрительный изгиб её губ и морщинки, собирающиеся у переносицы.

— Не беспокойся, — спешно принялась заверять психолог, — это не психиатр, скорее, психотерапевт. Если ты боишься, что тебя положат в психиатрическую больницу…

Как будто это имело значение! Больницы, психотерапевты… Вот перед ней сидит одна, понять не может, что не так! Эс-тридцать больше не собиралась никуда идти и не хотела ни с кем говорить. Хватило ей уже квалифицированной помощи. Дальше она как-нибудь сама, возможно, с Рогатым…

Всё это она думала, на ходу натягивая пальто и обматываясь шарфом. На душе было паршиво. Эс-тридцать догадывалась о том, что все её «не хочу» и «сама разберусь», скорее всего, услышаны не будут, что её попросту увезут по этому направлению и сдадут в лечебницу с жёлтыми стенами на промывание мозгов. С другой стороны, можно не отдавать это направление и вообще наврать чего-нибудь, и жить себе дальше спокойно.

Эс-тридцать шла быстро, как всякий раз, когда ей не было нужды приноравливаться к чужому шагу. Под ногами шуршали прошлогодние листья и чавкала грязь. Весна — это время рождения чего-то нового, но в жизни Эс-тридцать всё оставалось, как и прежде, грязным, серо-коричневым, неприглядным и дурно пахнущим. За проведённые здесь годы она так и не смогла полюбить Реалию. Этот мир по-прежнему намного больше её нравился припорошенный снегом.

В тот прошлый раз, когда она была в центре у психолога, когда возвращалась из него с мамой, снег как раз лежал. Эс плакала. Не то потому, что вывернула душу наизнанку и захлебнулась собственными переживаниями, не то оттого, что понимала: теперь всё изменится. Она ещё не успела успокоиться, и мама дала ей платок. Она обнимала Эс-тридцать за плечи, и девочка чувствовала: её любят и хотят помочь.

Эти воспоминания терзали Эс-тридцать. Сейчас она уже не чувствовала подобного, ощущение ненужности и бесполезности, мысли о том, что она только мешает своей семье, терзали её теперь. Как ей быть с Рогатым? Со всем тем безумием, в которое она вляпалась.

Эс-тридцать была слабым человеком, она не умела справляться со своими неприятностями, всякий раз она убегала, надеясь. что всё разрешится как-то само собой. Иногда это помогало, иногда — нет. Она жаловалась Рогатому, но родителям о большинстве её несчастий, детских или немного взрослых, было неведомо. Эс казалось, что она и так им слишком многим обязана, и в большинстве своих переживаний вываривалась в одиночестве. Не гордом — жалком и трусливом.

От неприятных и нежеланных мыслей ей всегда помогала избавиться музыка. Эс-тридцать запихнула наушники поглубже. Она никому не скажет ни о Рогатом, ни о том, что психолог бесполезен, ни о том, что хочет быть хотя бы настолько же близка с семьёй, как это было раньше. Она никому не нужна со своими переживаниями и слезами. Так полагала Эс-тридцать.

Придя домой, она обнаружила, что всё-таки лишилась пуговицы, которую весь сеанс упорно откручивала от пальто. Эс-тридцать шумно глубоко вздохнула, пытаясь взять себя в руки и не разреветься.

Не объяснить потом никому, из-за чего она плачет, что дело в чёртовой пуговице, которая была как вишенка на торте и увенчала композицию из недопонимания, безразличия и попыток влезть в её жизнь. Над ней посмеются в лучшем случае и накричат в любом другом. Эс-тридцать ненавидела плакать у кого бы то ни было на виду и выслушивать вопросы, на которые ей не хотелось отвечать. Теперь она дожидалась ночи, когда все засыпали, гас свет, и тогда можно было отставить чашку и дать волю слезам. Вернее, можно было бы, если бы комната её всё ещё принадлежала Эс-тридцать.

Это ещё больше угнетало её.

Бросив сумку в коридоре, Эс-тридцать скрылась в своей комнате за пузырчатым стеклом и хлопком двери, залезла на стол и тогда оказалась на уровне верхней полки.

Это место являлось для Эс-тридцать хранилищем для сантиментов и памятных вещиц, для всего того, что не несло уже особой ценности, но девушка просто не хотела с этим расставаться. Ей нравилось залезать сюда, перебирать эти предметы, брать их в руки, вытирая пыль, и вспоминать нечто тёплое, связанное с ними. Её старые рисунки — только личное и пустяковое, работы из художественной школы Эс-тридцать хранила в папке в совершенно другом месте и в отличие от этих не пересматривала — пыльные куклы, пазлы, не увядающие веточки вербы в банке, копилка, оставшаяся без дна, круглый аквариум. Рыбки давно уже всплыли кверху брюшками. Эс-тридцать пыталась завести новых, но так и не смогла полюбить этих пустоглазых молчуний. Аквариум с лежащей на дне водорослью отправился на полку, пылиться и ждать своего часа. Сразу за его пухлым стеклянным боком лежал нож. Новый, с синей рукоятью и лезвием потоньше. Эс-тридцать прятала его тщательнее, чем предшественника.

Рука Эс-тридцать легла на нож. В последнее время она всё реже поднималась сюда ради воспоминаний и всё чаще — к своему ножу. В последнее время Эс ленилась даже спрятать лезвие, уверенная, что здесь нож всё равно не найдут и даже не подумают искать. Полоска стали, покрытая у самого края бурыми и чёрными несмываемыми пятнами, запылилась. Эс-тридцать попыталась сдуть пыль — протирать нож она не имела никакого желания.

Усевшись прямо на стол и сложив ноги на стоящий под ним диван, девушка задрала рукав. Кожа её пестрела полосками: белыми и бугристыми, словно накипь, рубцами, розовыми всех оттенков — заживающими, бурыми — подсохшей крови на сделанных совсем недавно порезах. Рукав изнутри весь был в разводах цвета ржавчины — следах вчерашнего приступа нелюбви к себе. За это Эс-тридцать и любила эту толстовку: она была водоотталкивающей, и кровь не пропитывала ткань, а оставалась только внутри. Или снаружи — тут как получится. Эти длинные рукава надёжно прятали страшные руки Эс-тридцать. Они теперь стали почти такими же уродливыми, как у Рогатого — осталось только пальцы переломать.

Эс-тридцать отогнала прочь мысль о чёрте и с усилием провела ножом по коже. К палитре полос на руке добавился рубиново-красный, блестящий и влажный, усеянный бисеринами. Таким этот цвет останется совсем ненадолго — Эс закончит сегодняшний ритуал самобичевания, опустит рукав, и по коже и руке неровно размажутся рубиновые капли. К вечеру, когда Эс-тридцать станет их смывать, бросив толстовку в стирку, предварительно аккуратно её вывернув, кожу тонким слоем будет покрывать растрескавшийся светло-бурый налёт. Смывать его больно — порезы горят огнём и вновь начинают кровоточить, и в такие моменты Эс-тридцать наконец начинает чувствовать, что она жива и реальна, и ей всё равно, что ради этого ощущения её приходится причинять себе боль.

Нож успел вернуться на прежнее место.

В коридоре раздался щелчок отворяемой двери, копошение в замке и потом, наконец, звонок. Эс-тридцать поплелась открывать. Звонок повторился. Стало совершенно очевидно, что там, за дверью, мать, и что она, как обычно, не в духе. А теперь она рассердится ещё больше из-за того, что ей сразу не открыли. Она словно бы думала, что Эс должна сидеть под дверью, дожидаясь её прихода.

Однако отворив дверь, Эс тридцать увидела, что женщина пребывала вовсе не в дурном расположении.

— Ну, — спросила она, протягивая Эс-тридцать пакет и наклоняясь, чтобы разуться, — как у тебя дела?

— Нормально, — буркнула Эс.

Она отвечала так всякий раз, и всякий раз убеждалась, что её не слушают. Раньше Эс-тридцать поступала иначе, охотно рассказывала, как у неё прошёл день. Потом неохотно. Потом стала отделываться дежурными фразами. Когда тебе задают один и тот же вопрос трижды в течении часа, начинаешь серьёзно сомневаться в том, что ответ на него кого-то интересует, и уже не трудишься его давать.

Пакет Эс-тридцать уволокла на кухню и принялась разбирать. Ей нравилось это в некоторой степени ощущение контроля, точная уверенность в том, что в доме есть и где оно лежит. За спиной Эс-тридцать в дверном проёме показалась её мать.

— Ты была у психолога?

Спрашивала она осторожно, боясь ненароком спугнуть или разозлить дочь. Эс-тридцать, конечно, ничего ей сделать не могла, зато вполне могла отказаться говорить, а жить с монстром, в которого Эс превращалась, в одном доме женщине явно не хотелось. Эту проблему она пыталась аккуратно разрешить, силилась сделать первый шаг навстречу дочери, а потом второй, третий… Но Эс-тридцать не отвечала взаимностью. Она стояла спиной, слышала осторожную поступь, но предпочитала игнорировать её.

В ответ матери Эс-тридцать только коротко кивнула:

— Была.

— И как?

Женщина отодвинула стул, соседний с тем, на котором стоял разбираемый Эс-тридцать пакет, и села на него. Девушку это даже слегка покоробило: стул был её. Не вещественно, конечно — вообще-то, в этом доме не было почти ничего, принадлежащего Эс-тридцать. Однако, когда какая-то вещь давалась ей в постоянное пользование, Эс-тридцать становилась в её отношении жуткой собственницей и жадиной. Почему-то так тут было заведено: если кто-то хоть раз брал вещь Эс-тридцать, ей эта вещь принадлежать переставала. Чашка очень быстро переходила в общее пользование, а после — в негодность. Расчёски терялись, кисти лысели и исчезали в недрах чужих ящиков. Вернуть что-то себе было невозможно, хотя девушка уже привыкла к этим вещам и заводить новые не хотела. Теперь в придачу ко всему она лишалась места за столом. Эс-тридцать в приступе жадности едва не раздавила пакет кефира. От матери, однако, всё это умудрилось ускользнуть.

— О чём вы говорили? — не глядя на дочь, спросила она.

— Да так, — сухо ответила Эс-тридцать — из руки её вырвали апельсин и начали чистить, — ни о чём…

Тогда Эс-тридцать, конечно, не знала, что в центре психологической помощи есть телефон её матери, что ей позвонили и сообщили, что у Эс-тридцать имеются суицидальные наклонности, что ей требуется помощь психиатра, и без заключения о психическом здоровье в центре с Эс работать не станут. Единственным плюсом для самой девушки в сложившейся ситуации было то, что ей не придётся вновь идти туда, куда она возвращаться вовсе не собиралась.

Загрузка...