Глава X

Читателю, несомненно, знакомо чувство, возникающее, когда удается избежать нависшей угрозы или оправиться после тяжелой болезни. Именно так почувствовал себя Гоголь, когда стало ясно, что скоро он уезжает. Было настоящим счастьем знать о скором расставании с Петербургом. Слишком страшным стал этот город после того, как темные силы разыгрались в нем.

Проснувшись, Гоголь с удовлетворением отметил, что кошмаров, мучивших его в последнее время, этой ночью было значительно меньше. Должно быть, Братство уже приступило к рассеиванию напущенной порчи. Или все дело было в настроении? Прислушавшись к себе, Гоголь подумал, что да, изменение его внутреннего состояния сказалось на восприятии внешнего мира. Хитрец Гуро правильно воспользовался моментом. Он применил свои чары против сломленного морально Гоголя, поэтому так преуспел в своем черном деле. Здорового, сильного, уверенного в себе человека подобными штучками не проймешь.

Но в любом случае Гоголь был рад отъезду. Отныне Петербург стал городом, где было разбито его сердце, где страдала и мучилась его душа. Здесь была похоронена его неразделенная любовь, и находиться здесь было все равно что оставаться в склепе с умершей. Он рвался на волю. Может быть, по возвращении столица уже не будет видеться ему в столь мрачных красках. Даже наверняка так оно и будет. Но сейчас прочь, прочь! И как можно скорее!

– Ефрем! – крикнул Гоголь. – Согрей воды. Я мыться буду. И побриться не мешает.

Приблизив к зеркалу выпяченный подбородок, Гоголь провел по нему пальцем. Ефрем топал по квартире, таская ведра и дрова. «Быстрей, быстрей», – поторапливал его Гоголь. Пожитки были уже почти собраны и требовали, чтобы их поскорее вынесли из дома, – и потасканный чемодан из крашеной кожи, и батюшкин саквояж, и небольшой ларец, где хранилось все самое ценное: документы, письменные принадлежности, Библия и стопка писем, заботливо перевязанных лентой. У Ефрема вещей было немного – все они помещались в мешке, а спешно нанятый кучер Спиридон держал свои пожитки в ящике под козлами. Это был здоровый малый с бородой, словно бы приклеенной к его молодой румяной физиономии. Он и Ефрем сошлись с первых же минут знакомства и были довольны обществом друг друга.

Отправив слугу внести плату за квартиру вперед на месяц, Гоголь велел Спиридону сносить вещи вниз и спустился сам, увидев прохаживавшегося подле коляски попутчика. Им был поручик кавалерии, присланный Братством. Если бы для портрета его было бы позволено изобразить лишь несколько основных деталей, то это были бы синие глаза, усы, эполеты и сабля, волочащаяся за ним в ножнах.

Здороваясь с Гоголем, он так сильно стиснул вялую ладонь Гоголя, что тот охнул.

– Прошу простить, Николай Васильевич, – прогудел он. – Привычка общаться с людьми военными.

В его дыхании ощущались запахи вина и жареной печенки с луком.

– Ничего, – сказал Гоголь. – У меня тоже много знакомых из военной среды. Скажите, поручик, вы так с саблей в бричке и поедете?

– Предпочел бы ехать верхом. Но меня предупредили, что мне придется соблюдать инкогнито. Так что да, сударь. В бричке поеду. Отныне я ваш секретарь, Алексей Иванович Багрицкий. – Он подмигнул. – Прошу любить и жаловать.

Про саблю он не услышал или же не понял сути вопроса. Гоголь испытывающе посмотрел на будущего спутника: не притворяется ли? Не выставляет себя глупее, чем является на самом деле? Но нет, небесные глаза глядели ясно и бесхитростно, а яркие губы под усами сохраняли серьезное выражение.

– Секретари не путешествуют с саблями и в мундирах, – заметил Гоголь. – И шевелюра ваша, сударь, э-э...

Не подобрав точного определения, он пошевелил пальцами в воздухе.

Багрицкий отступил на шаг, выпятил грудь и посмотрел на Гоголя, как петух, примеряющийся клювом к червяку.

– Что вам до моей шевелюры, сударь? – осведомился он задиристо. – Чем она вас не устраивает?

– Пышна больно, – ответил Гоголь осторожно. – Люди мирного склада так не ходят. Своим видом вы нас компрометируете.

– Ком... про... Гм! Этого нельзя. Извольте, Николай Васильевич. Оружие и мундир я спрячу в дорожный сундук, а сам переоденусь в штатское. Но это... – он обвел рукой лицо, показывая на взбитый хохол, бакенбарды и усы, – это изменению не подлежит. Сейчас я в отпуске по ранению, но потом снова в строй. Что скажут боевые товарищи, увидев меня преображенным? Хотите сделать из меня посмешище?

– Ни в коем случае, Алексей Иванович! – пылко воскликнул Гоголь. – Смены одежды будет вполне достаточно.

– Я тоже так думаю, – согласился Багрицкий.

Качнув бричку и критически послушав скрип пружин, он осведомился, как далеко им ехать. Узнав, что до Бендер две тысячи верст, он подергал себя за ус и признался, что никогда еще не путешествовал в колесном экипаже так долго. По его словам, верхом его эскадрон легко покрывал по двести верст в день даже зимой.

– А как на этом тарантасе? – поинтересовался он у Спиридона, почтительно наблюдавшего за господами издали.

– За две недели долетим, – пообещал тот. – Если не приключится чего.

– Что же, братец, может приключиться?

– Дорога, – ответил кучер, пожимая плечами.

Поездки на дальние расстояния приучили его к философическому состоянию ума. Для него это был привычный, но все же тяжелый труд, часто связанный с рисками и неожиданностями. В отличие от господ, которым полагалось катиться в кузове, грызя за стеклом куриные ноги и балуясь винишком, Спиридону предстояло торчать под осенними дождями на козлах, в промокшем тулупчике и с простуженным носом. Кони требовали постоянного ухода и внимания. Один пристяжной вечно забирал влево, сбивая коренного с шага, а у правого пристяжного имелась скверная привычка артачиться при виде встречного экипажа. За всей тройкой нужен был глаз да глаз, да и других превратностей судьбы в пути хватало: то колдобина, то ухаб, а то и что похуже, к примеру непролазная грязь или поломка колеса. Две недели могли вполне обернуться тремя, а там, глядишь, и снегами накроет. Одним словом, Спиридон не был приучен заглядывать вперед дальше чем, скажем, верст так на двадцать.

– Что ж, не будем терять времени! – вскричал Багрицкий, для которого две недели, проведенные в тесном тарантасе со штатским, представлялись невыносимо долгим сроком. – По коням!

Спиридон вскарабкался на козлы. Ефрем сунулся было в бричку, но был отправлен к кучеру, чтобы не создавать знатным пассажирам тесноту и прочие неудобства. Кони налегли на постромки, и колеса звонко запрыгали по камням. Некоторое время за бричкой бежали мальчишки, но на углу отстали, и Гоголь почувствовал, что путешествие и впрямь началось. Его и Багрицкого изрядно растрясло, пока не выехали за полосатый шлагбаум, где бричка покатилась гладко и почти бесшумно. И потянулись за окнами верстовые столбы и серые деревни, обозы и пешие странники в лаптях, и городишки с деревянными лавчонками, и постоялые дворы, и станционные смотрители в криво сидящих фуражках, и дымы, и лужи, и черные пашни, и желтые нивы, и ели с верхушками до облаков, и чахлые кустики, едва проглядывающие из вереска, – далеко не все то, из чего состоит Русь, но уж точно то, без чего ее бы не было.

Заклюешь носом, задремлешь, и тут подбросит, глянешь в окно, а там опять поля бескрайние, и леса темные, и редко-редко когда увидишь живую душу: попика ли в подоткнутой рясе, солдатика ли, бредущего неизвестно куда и зачем, мальца с коровой, понурую бабу, перевязанную крест-накрест. А то все больше галки да вороны вьются черными мухами, а больше никого – ни людей, ни собак. И чудится в монотонном скулеже колес какая-то знакомая до боли песня без начала, без конца, может, даже без слов, а если со словами, то и бог с ними, потому что главное в этой песне – мотив, протяжный, щемящий, берущий за душу, как одинокий огонек, проступивший в сумерках. Смотришь на эту случайную искорку, проплывающую мимо, и восторг берет от ощущения бескрайней дали, но и ужасаешься ей тоже, потому что не укладывается в голове, как может быть столько свободного простора, не принадлежащего никому.

– Вот мы едем, – сказал однажды Гоголь спутнику, – и гляжу я по сторонам и понимаю, что не объять Русь ни глазами, ни умом, а только душою, но как выразить на бумаге то, что она чувствует?

– А ты не выражай, Николай Васильевич, – посоветовал Багрицкий по-свойски, ибо за дни, проведенные нос к носу, у них установилось нечто вроде дружеских отношений. – Красками лучше рисуй – оно доходчивей будет. У иных бесподобно получается. Так пруд или дерево изобразят, что не отличишь от настоящего.

– Не о том, не о том говоришь, Алексей Иванович, – поморщился Гоголь. – Я о просторе толкую, о невозможности его описать.

– Чем больше картина, тем больше простора вместится. Ты, брат, попробуй когда-нибудь. У тебя должно получиться.

Что тут ответишь? Спрятал Гоголь нос в воротник и притворился, что уснул.

По пути встретилось им несколько больших городов: проехали Москву, проехали Калугу, проехали Киев. Всякий город начинался с- дымящих фабрик и закопченных домишек, а чем ближе к центру, тем больше высоченных каменных домов, вывесок, статуй и колоколен. Многолюдно становилось так, что колеса экипажей втулками цеплялись, однако промелькнет столпотворение – и опять плывут вокруг брички холмистые равнины с многоцветными осенними лесами.

По счастью, дни стояли солнечные, прохладный воздух был чист и прозрачен, за бричкой курилась сухая пыль. Счет дням был утерян; иногда, пробудившись вжавшимся в угол, с затекшею шеей, Гоголь выглядывал из кузова и не мог понять, восходящую луну он видит или заходящее солнце. Кошмары, преследовавшие его в Петербурге, поблекли и вспоминались так смутно, будто все это происходило с кем-то другим.

Багрицкий научил его играть в вист и тут же обыграл на пять рублей, после чего Гоголь брать карты в руки наотрез отказался.

– Помилуй, разве есть на свете забава лучше карт? – удивился поручик.

– Есть, Алексей Иванович. Вот книги, к примеру.

– Так ты же читать не можешь, приятель. Трясет. Видел я, как ты носом по строчкам водишь.

– Кое-что все же удается прочесть. И, скажу тебе, это такое счастье, что на свете существуют книги.

– Да? – спросил Багрицкий с несколько кислым видом.

– Конечно! – заверил его Гоголь с жаром. – Вот представь, друг, разве мог бы ты надеяться запросто побеседовать с Вальтером Скоттом, с Гёте или Шиллером? Но вот берешь в руки книгу, и пожалуйте: гений говорит с тобой, как с равным.

– Я во время польской кампании однажды самого фельдмаршала Паскевича видел, близко как вот тебя. Ну, по правде сказать, он подальше находился, однако все-таки я на него посмотрел и глазами с ним встретился.

– И что?

– А то! Тебе, человеку штатскому, не понять.

Чем дальше на юг мчалась тройка, тем теплее и солнечнее становились дни, так что Спиридон сбрасывал тулуп, и тогда мокрая спина его дымилась. Однажды он неизвестно когда и как умудрился напиться, загнал бричку в придорожную канаву, а сам, повозившись с ней, уснул. Багрицкий дал ему проспаться пару часов, а потом облил водой и так сильно поколотил, что губы и нос возницы увеличились в размерах раза в полтора. Спиридон – удивительное дело – за взбучку поручика не возненавидел, а зауважал необыкновенно и, когда выпадала возможность, глядел на него преданными глазами. Он все еще был опухшим, когда верстовой столб сообщил путникам, что до цели их поездки осталось полторы сотни верст.

– Ну наконец-то! - радовался Багрицкий, прогуливаясь с Гоголем по обочине, чтобы размять ноги. – Дорога мне порядком наскучила, просто в печенках сидит. Тебе не показалось, дружище, что все станционные смотрители и кузнецы на одно лицо и при этом отпетые мошенники и подлецы? Я сам себе удивляюсь, что до сих пор не зарубил ни одного.

– Забудь о сабле, Алексей Иванович, – быстро произнес Гоголь. – Ты мой секретарь, человек мирный и добродушный.

– А вот я уверен, что без сабли и пистолета здесь не обойдется, – сказал Багрицкий. – Бессарабия! Только вслушайся в это название. Самое место для бесов и бесовщины. Неслучайно именно тут мертвые души водятся, а не где-нибудь еще.

У Гоголя похолодела спина, как будто сквозняком потянуло. Но не от слов поручика, а от его взгляда, сделавшегося вдруг острым и настороженным. Гоголь повернул голову, чтобы посмотреть, куда глядит Багрицкий.

По пустынной дороге со стороны Бендер приближалась крытая повозка, запряженная парой гнедых. Кучер сидел в низко надвинутой шапке. Из окна торчал и выдвигался все дальше длинный предмет, поблескивающий в солнечных лучах.

– Ложись! – скомандовал Багрицкий.

– Что? – не понял Гоголь.

Вместо того чтобы пуститься в объяснения, товарищ дернул его за накидку, повалил на землю и упал рядом.

– Спиридон! Ефрем! За кузов! – прокричал он.

Его голос утонул в грохоте копыт и вращающихся колес. Из облака пыли, окутывающего повозку, хлестнул выстрел, и Гоголь, вскинувший голову, успел заметить двухствольное ружье, убирающееся внутрь.

Багрицкий уже бежал к бричке, чтобы выскочить оттуда с пистолетом, из которого, впрочем, стрелять было поздно – слишком быстро удалялась повозка, увлекаемая гнедыми.

– Догоним! – крикнул Багрицкий. – Спиридон, бери вожжи! Все по местам!

Но, пока расселись, пока тронулись, неизвестных и след простыл. Только облачко пыли вилось, тая над по-летнему зеленым полем. Гоголь упросил поручика прекратить погоню, мотивируя это тем, что их могут заманивать в засаду.

– Такое возможно, – был вынужден признать Багрицкий, – и тогда у нас будет слишком мало огневой мощи против превосходящих сил противника.

Он высунулся в окно:

– Поворачивай, Спиридон! Поехали обратно.

Разворот на узкой дороге занял не менее получаса. Стебли на поле стояли так густо и были такими прочными, что бричка застряла в них, да и кони не желали трогаться с места, хватая зубами початки с волосяными кистями. Багрицкий объяснил, что растения эти зовутся кукурузой, Молдаване ее варят, парят, пекут, сушат и едят в любом виде, заменяя ею хлеб и каши.

– А нас, значит, свинцовой кашей встретили, – констатировал он, просунув палец в дыру в борту брички. – Картечью ударили, и сразу из двух стволов. Разлет приличный получился. Кузов во многих местах пробило. Не залегли бы, нам бы головы посносило.

– Чем же теперь латать-то? – озаботился Спиридон.

– Бричка что, она и дырявая поездит еще, – рассудил Ефрем. – А вот мы – навряд ли.

Господа на слуг не смотрели, на то они и слуги.

– С какой целью на нас покушались? – гадал Гоголь. – И почему не попали вблизи?

– Стрелявший нас не заметил, – пояснил Багрицкий. – Решил, мы в карете сидим, вот и пальнул с налета. Лошадей чудом не зацепило.

– И нас, – вставил Ефрем.

На него опять не обратили внимания.

– Я тебе жизнью обязан, Алексей! – расчувствовался Гоголь, обнявши друга за плечи.

– Пустяки! – отмахнулся поручик. – Таких должников у меня пруд пруди. Обычное дело.

– Не обычное, Алексей. Никак не возьму в толк, почему в нас стреляли. Разбойники, что ли?

– Разбойники бы остановились, пожалуй, – сказал сделавшийся серьезным Багрицкий. Тут заговор, Николай. Нас нарочно встречали, чтобы убить.

– Но зачем? – вскричал Гоголь, потрясенный до глубины души.

– Чтобы не доехали.

– Откуда же недоброжелателям стало известно о нашем приближении?

– Говорю же тебе, Бессарабия здесь. – Багрицкий пожал плечами. – Бесовщина. Привыкай, брат.

Гоголь только поежился.

Загрузка...