Наутро Гоголь долго лежал в постели, скосивши птичий глаз на серое петербургское небо в облупленной раме окна. Спальня была менее запущена, чем кабинет, служивший также гостиной и при случае столовой. Давно уже не пахло в квартире съедобным. В целях экономии столовался Гоголь в ближайшем трактире, а если совсем поджимало, то мог перехватить пирожков с капустою. Ожидания, с которыми прибыл он в столицу, не оправдались. Успехов на юридическом поприще не случилось, писательский труд отнимал много времени, принося мало доходов. Содержать себя в приличном виде становилось все труднее, так что, замахнувшись вначале на апартаменты из пяти комнат, Гоголь был вынужден ютиться в двух, отказавшись от слуги. Неудачи не сломили его только благодаря возможности вращаться в литературных кругах, ловя на себе отблески славы, достающейся другим.
«Каким же будет мое будущее? – спрашивал себя Гоголь, глядя в окно. – Великое, славное или ничтожное, жалкое? Гуро сулит поддержку во всех начинаниях, ежели разойдусь с Братством, но как можно пойти на сделку подобного рода? “Тьфу, – скажут, – да он человек без чести, этот Гоголь”. Никто руки не пожмет в приличном обществе. А что до покровительства Бенкендорфа, то искать его все равно что мышке питаться крошками с кошкиного стола. Рано или поздно сам на зуб попадешь».
Нет, недаром в народе говорится, что утро вечера мудренее! Укладываясь спать, Гоголь был полон сомнений и противоречий, а теперь, выбравшись из постели, твердо знал ответ, который даст Гуро на его предложение. Перво-наперво скажет, что ни в каком Светоносном братстве не состоит и ничего о том не ведает, а просто водит дружбу с Жуковским, Пушкиным и прочими приличными Людьми и от дружбы этой отказываться не намерен, поскольку никто не вправе указывать ему, человеку свободомыслящему, с кем знаться, а с кем нет. А братьев, конечно, предупредить необходимо.
«Нынче же спрошу их мнения, – решил Гоголь, фыркая перед умывальником. – Благо сегодня суббота, все соберутся у Жуковского. Глядишь, дельное посоветуют что-то. А если нет, то пусть знают, что я за них готов горой стоять хоть даже против самого Черного графа».
Прозвищем этим. наградили «братья» Бенкендорфа, который в их представлении олицетворял силы противоположные, темные. В свое время Жуковский был против присоединения Гоголя, слишком близко сошедшегося с доверенным лицом графа, тайным советником Гуро. Однако Пушкин настоял, утверждая, что молодой человек, равный талантом Фонвизину, не может оказаться предателем. Так разве можно было подвести поэтического гения, поручившегося за него?!
День пролетел быстро, весь посвященный будничным заботам и визитам. Не поевши утром, Гоголь проголодался, однако тянул время, чтобы совместить сразу завтрак, обед и ужин. На приемах у Жуковского кормили пищей духовною, разве что в конце могли чаем напоить с пирожными, но ими, как известно, сыт не будешь.
Хотя денег у Гоголя было в обрез, он не смог отказать себе в удовольствии прогуляться к книжной лавке на Мойке, чтобы лишний раз убедиться в том, что его книга красуется среди сочинений Пушкина, Жуковского, Вяземского, Баратынского и Крылова. Наборщики типографии говорили, что не могли удержаться от смеха, когда готовили «Вечера...» к печати, Гоголю очень хотелось увидеть, как кто-нибудь возьмет с полки его книгу, раскроет наугад, пробежит глазами по странице и не удержится от улыбки или же отразит лицом любое иное чувство: восторг, страх, одобрение, любопытство. Стремясь стать неприметным свидетелем сцены такого рода, Гоголь становился у полки с переводными романами, где был практически незаметен для посетителей, интересующихся литературой отечественной.
Чтобы хозяин лавки не догадался о цели подобных визитов, приходилось всякий раз покупать какое-нибудь дешевое издание. Так Гоголь открыл для себя немецкого сказочника Гофмана, которым зачитывался сам и которого нахваливал товарищам, утверждая, что ни одному другому автору не удавалось так правдиво и точно описать явления сверхъестественные, нарушающие обыкновенный скучный порядок вещей.
Приближаясь к лавке, Гоголь, по обыкновению, запоминал не сказочных персонажей, а вполне житейских, которыми кишела улица: забулдыга со штофом, лакей с обеденными судками для барина, солдат в подпаленной шинели, торговка с подносом пряников, мастеровые, спорящие из-за найденного перочинного ножика. Под вывеской толклись цыганки в пестрых юбках, чумазые цыганята ловили прохожих за одежду, клянча гроши. «И куда только городовые смотрят?» – подумал Гоголь с тревогою, которую ему неизменно внушала публика этого сорта, когда она не плясала и не пела под гитару в кабаках. Ответа на его вопрос не существовало. Невозможно было сказать, куда смотрят городовые по причине их отсутствия.
Прошмыгнуть внутрь незамеченным не получилось. Путь в магазин преградили сразу две цыганки, бряцая всеми своими монистами и шурша пестрыми юбками так, что голова кругом шла. Уж они и глазами стреляли, и зубами блистали, и трещали как сороки, предлагая погадать молодому и красивому господину, от которого всего-то и требовалось, что достать монетку и положить ее на протянутую руку. Лишних монеток у Гоголя не было, и это придало ему решимости. Он уже готовился растолкать цыганок, чтобы силой прорваться в лавку, когда послышался окрик, заставивший их расступиться, освобождая проход.
Повернув голову, Гоголь увидел поодаль старуху с курящейся трубкой в дырявых зубах, которая, сидя прямо на мостовой с подвернутыми ногами, смотрела на него сквозь дым.
– Иди, барин, – сказала она, махнувши трубкой. – Тебе судьбу лучше не знать. Живи, пока живется.
Мурашки побежали по его спине, волосы под шляпой приподнялись, будто кто-то потрогал их на макушке.
– И что же с моей судьбой не так, старая? – спросил он, немного рисуясь перед зеваками, остановившимися, чтобы поглазеть на них.
– Твоя дорога к мертвым лежит, – ответила цыганка, не сморгнув глазом. – Среди живых тебе делать нечего. Бессарабия уж ждет тебя, милок. Мертвые, мертвые кругом.
Гоголь набрал в грудь воздуха, сколько позволял тесный сюртук, чтобы накричать на нее за глупые речи, но она махнула на него трубкой, и он, отчего-то оробев, вошел в лавку, оставив цыган и зевак снаружи. Слова старухи засели в голове, не пуская туда какие-либо другие мысли. В рассеянности своей Гоголь едва не забыл поздороваться с владельцем лавки, добрым приятелем Своим, а роясь в книгах, ронял то одну, то другую, и так стыдно стало ему за свою неловкость, что был вынужден он плюнуть на экономию и купить сочинение Людвига Тика под названием «Семь жен Синей Бороды».
Прежде чем покинуть лавку, Гоголь выглянул в окно, чтобы проверить, околачиваются ли еще поблизости цыганки со своею сумасшедшею старухой. Их и след простыл. Тротуар перед лавкой опустел, так как все прохожие выстроились вдоль мостовой, по которой ехала на Охту подвода с простым красным гробом. За покойником следовала столь жидкая вереница провожающих, что непонятно было, для чего он и жил на белом свете, если и оплакать его, считай, некому.
Хозяин лавки, фамилия которого была Смородин, Свиридов, а может, и вовсе Спиридонов, почтительно тронул Гоголя за рукав и предостерег:
– Вы бы не глядели в окно на покойника, сударь. Говорят, плохая примета.
Гоголь и сам вспомнил что-то такое, а потому поспешно отпрянул и перекрестился. Хозяин сделал то же самое.
– Скажите, сударь, – обратился к нему Гоголь, – жаловались ли вы в полицию на скопление всякого сброда у вашей лавки?
Длинное лицо книжника вытянулось таким причудливым образом, что крючковатый нос его совершенно уполз куда-то вбок.
– Какого сброда? – спросил он.
– Как? Разве не видели вы снаружи цыган? Целый табор у входа разбили.
– Помилуйте, сударь, разве потерпел бы я такое безобразие? У меня заведение почтенное, требующее тишины и покоя. Смею заверить вас, ежели бы цыгане и сунулись сюда, то бежали бы потом, не оглядываясь, до самой Бессарабии.
Вообразив себе эту комичную картину, Гоголь повеселел и выбросил неприятный эпизод из головы. В конце концов, не приличествует человеку современному, просвещенному, принимать во внимание бабские суеверия и старушечий бред.
«А Диканька? – осведомился насмешливо внутренний голос. – Там что же, тоже бред и суеверия были?»
«Так-то Диканька, – ответил на это Гоголь мысленно. – А здесь Санкт-Петербург. Совсем другое дело».
Уверив себя в этом, взял он завернутую книгу под мышку, перекусил щами с черствою кулебякой, кликнул извозчика и поехал в Шепелевский дом, где уже собирались члены литературного кружка, под эгидой которого проводились по субботам заседания Братства. Руководителем, наставником, попечителем и еще бог знает кем являлся Жуковский, что не помешало ему недавно сделаться почетным членом Петербургской академии наук, блистать на литературном Олимпе и сочинять либретто для опер Глинки. Близость к императорской семье давала возможность этому великому человеку заступаться за опальных писателей и оберегать Братство от разгрома, ибо влияние его при дворе было немногим меньше того, что обрел граф Бенкендорф.
Комнаты Жуковского находились на третьем этаже. Кабинет, служивший местом общих собраний, был большой, вместительный, обставленный с изящною простотой. Удобные кресла, диваны и диванчики, конторки и массивные письменные столы, книжные шкафы с тысячами томов – все было устроено так, что каждый мог найти себе занятие и пространство для размышления и общения с друзьями. По всему помещению сияли алебастровой белизной слепки с античных бюстов, на стенах висели пейзажи и портреты незаурядных личностей, которые словно бы ревниво следили нарисованными глазами за теми, кто пришел им на смену.
Обычное место Гоголя находилось в кресле под полотном немецкого живописца Фридриха с изображением кладбища лунною ночью. Однако же в эту субботу, поздоровавшись с присутствующими, он как бы в рассеянности перешел в другой угол и сел там на один диван с профессором Плетневым.
– Отчего так мало народу, Петр Александрович? – поинтересовался он. – Опаздывают, что ли? Где Одоевский, Кольцов, где остальные?
– Сегодня особенный день, – пояснил Плетнев своим мягким доброжелательным тоном, которым обращался абсолютно ко всем, от слуг до цесаревича Александра, которому преподавал русский язык и словесность. – Только мы и будем.
Его густые брови значительно шевельнулись. Насторожившийся Гоголь поднял взгляд. Обычно в кабинете собиралось от десяти до пятнадцати человек – все мужского пола, ибо женщинам вход был строго воспрещен. Сегодня же их было только пятеро: сам Гоголь с Плетневым, Жуковский, о чем-то беседовавший с Пушкиным в стороне, да грузный Крылов, все еще страдающий одышкой после восхождения на третий этаж. Нет, был и шестой – невзрачный темноглазый юноша в студенческом кителе. На верхней губе его лежала тень первых усов, он то и дело порывался грызть ногти, но всякий раз поспешно опускал руку.
Нервный образ напомнил Гоголю его самого, ревность взыграла в нем.
– Студента этого я впервые вижу, Петр Александрович, – вполголоса проговорил он. – Кто таков? Не слишком ли молод для участия в нашем собрании?
Плетнев бросил на него взгляд, в котором ирония была умело прикрыта дружелюбием.
– Вы были ненамного старше, когда в Петербург прибыли, – сказал он. – Помните ли вы свои литературные опыты той поры, Николай Васильевич?
Гоголь зарделся. Он помнил, хотя бы предпочел забыть навсегда. И то, как спешил к Пушкину со своею первою печатною поэмою, и то, как потом выкупал все доступные экземпляры, чтобы сжечь их в гостиничном номере.
– У Михаила Лермонтова большой литературный дар, – продолжал Плетнев, понижая голос почти до шепота. – Способный юноша. Он нарочно из Москвы приехал, чтобы быть принятым в Братство... Вот, послушайте... «Так жизнь скучна, когда боренья нет... парам-пам-пам, во цвете лет», – что-то такое. Или еще: «Мне нужно действовать, я каждый день бессмертным сделать бы желал, как тень...»
– Разве тени бессмертны? – возразил Гоголь, задетый тем, что в его присутствии расхваливают какого-то безусого студента.
Обсуждение было прервано Жуковским, который, окинув общество благожелательным взглядом, облокотился на секретер и выступил с небольшой речью, в которой представил слушателям начинающего, но подающего большие надежды поэта Михаила Лермонтова, подчеркнув, что для Братства ценен не столько литературный дар, сколько иные качества новичка, которые присущи присутствующим.
– Мы все отмечены особой печатью, – говорил он, обводя слушателей ясным проницательным взглядом. – На таких, как мы, держится равновесие нашего мира. Мы лишь отблески Божественного света, но именно мы противодействуем мраку, не позволяя ему заполнить души людей. Вот отчего так щедро вознаграждены мы талантами, интуицией, магнетизмом, ясновидением, но и спрос с нас особый, помните, друзья мои. Особенно это вас касается, Михаил Юрьевич. По возвращении в Москву вы не должны даже единым словом обмолвиться о том, что услышали в этих стенах. И знайте также, что противная сторона очень скоро проведает о вашей принадлежности к Братству и непременно постарается сбить вас с избранного пути.
– Это невозможно, господа! – порывисто воскликнул Лермонтов, вскакивая с места и обводя старших товарищей пламенным взглядом. – Клянусь вам всем и каждому, что никогда, ни при каких обстоятельствах не отступлюсь я и не предам вас, пусть даже грозит мне погибель во цвете лет. Мое перо, моя душа, мой ум – все это отныне призвано служить только Свету...
Слушая его сбивчивую и весьма пространную речь, Жуковский, Пушкин, Крылов и Плетнев поощрительно кивали головами и улыбались, тогда как Гоголь сидел с отсутствующим видом, решая про себя, посвятить ли товарищей в подробности вчерашнего разговора с посланником графа Бенкендорфа. Прилично ли утаивать от них факт встречи? С другой стороны, он ведь не спасовал перед Гуро и не выразил намерения отойти от Братства, несмотря на прозрачные угрозы и заманчивые посулы. Ну, пообещал подумать, так ведь только последний дурак принимает решения необдуманно.
«Я не таков, – размышлял Гоголь. – И вообще, нужно же было как-то отвязаться от Гуро. Натолкнувшись на мое молчание, он наверняка почувствует мое холодное отношение и больше не станет обременять меня неурочными визитами. Если же это не так, если он снова появится с угрозами, то я прямо и недвусмысленно укажу ему на дверь. В конце концов, я не совершал и не совершаю никаких противозаконных действий, чтобы дрожать перед жандармами. Кроме того, за меня есть кому заступиться. Итак, решено. Гуро не получит от меня определенного ответа, но товарищам моим знать о наших сношениях совсем не обязательно».
Едва последняя мысль сформировалась и укрепилась в мозгу Гоголя, как он был выведен из состояния задумчивости голосом Жуковского, спросившего что-то.
– Простите, Василий Андреевич, – пробормотал виновато. – Я, кажется, не вполне расслышал.
– Я спросил вашего мнения насчет приема в Братство нового члена, – терпеливо пояснил Жуковский, ничем не выказывавший неудовольствия по поводу неуместной рассеянности собеседника. – Нет ли у вас каких-либо претензий к господину Лермонтову?
Все смотрели на Гоголя вопросительно, а в глазах московского студента читался еще и вызов, как будто он только и ждал повода для ссоры. В нем угадывался будущий дуэлянт и задира. Но и Пушкин был тоже горяч, а какой умница и какой замечательный товарищ!
– Нет, – отвечал Гоголь, адресуя отдельную улыбку Лермонтову, – я вижу в Лермонтове юношу во всех отношениях достойного, я рад возможности пожать руку новому брату своему.
Участники заседания сошлись в середине кабинета, где под одобрительными взглядами алебастровых греческих философов обнялись и произнесли торжественные слова, приличествующие случаю. Когда же начали расходиться, Плетнев подгадал так, чтобы спускаться по лестницам рядом с Гоголем, и, пройдя несколько ступеней, пытливо посмотрел на своего спутника.
– Смотрю на вас, Николай Васильевич, и вижу – что-то гложет вас, не дает покоя. Не случайно же вы бледны и задумчивы сверх меры. Я прав? Поделитесь со стариком. Может быть, подскажу что-то дельное.
Открыв рот, Гоголь подумал и сказал совсем не то, что чуть не сорвалось у него с языка.
– Спасибо за участие, Петр Александрович, но вам, верно, показалось. Ночь выдалась бессонная, просидел за работой, почитай, до рассвета.
– Что ж, я только рад, если это действительно так, мой друг. А как обстоят ваши дела на преподавательской ниве? Много ли времени уроки отнимают?
– К сожалению, нет, – ответил Гоголь со вздохом. – В учебных заведениях занятия начались, так что знания мои пока что спросом не пользуются.
– Это вы зря, батенька, – произнес Плетнев, про-должая спускаться размеренно и неторопливо; так что спутнику приходилось постоянно сдерживать себя, чтобы не пуститься по ступенькам вскачь. – Знания – это то немногое, что действительно имеет ценность. Что до ваших, то мы найдем им достойное применение.
– Вы, Петр Александрович, о частных уроках изволите говорить? – высказал предположение Гоголь, заглядывая профессору в глаза.
– И о них тоже, – подтвердил тот. – Вот, Васильчиков, к примеру, изъявил желание организовать обучение на дому. Но это так, приработок. Что же касается основной работы... Я, как вам известно, исполняю обязанности инспектора Патриотического института. Не хотите ли получить там место преподавателя, Николай Васильевич?
Гоголь, готовый взорваться от восторга, овладел собой и степенно произнес:
– Благодарю вас, Петр Александрович. Что преподавать? Словесность?
– Свободна вакансия учителя истории.
– Истории, вот как? Гм, гм. Если вы считаете меня достойным должности, то я с удовольствием займу ее, что вполне соответствует моим наклонностям и способностям.
– Вот и отлично, – сказал Плетнев. – Рад буду помочь вам, друг мой. Загляните завтра после полудня, и мы уладим это дело.
На том они и расстались, и Гоголь отправился домой, предвкушая, как засядет дома за чтение «Жен Синей Бороды». Как это часто случается в жизни, надеждам его было не суждено сбыться.