В комнате кто-то был. Этот кто-то передвигался очень тихо, чтобы не разбудить Гоголя, но выдавал себя сопением и поскрипыванием половиц.
Открыть глаза и посмотреть? Но что, если увиденное окажется невыносимым для разума и он, не в состоянии воспринять зрелище, просто померкнет – померкнет раз и навсегда? И не будет больше Гоголя, а останется вместо него жалкое подобие, не способное думать связно, говорить и видеть ясно, но погруженное вместо этого в мрачные глубины помутившегося сознания? Вот о чем предупреждал его Гуро во время последней встречи. Нечистая сила станет пугать его, покуда не доконает. Тогда, быть может, лучше не тянуть, а покончить с этим разом?
Не отрывая головы от диванной подушки, Гоголь разлепил веки. Прямо перед ним осторожно двигалась длинная шинель до полу. Ворот ее был поднят, а сама она была обращена к смотрящему спиной, потому невозможно было определить, живет ли она сама по себе, или в ней кто-то есть.
Почувствовав на себе взгляд, шинель оборотилась. Это был Ефрем.
– Ты зачем, дурак, вырядился так? – спросил Гоголь обмирающим голосом.
– Так холодно, барин, –/ отозвался слуга и в доказательство своих слов шмыгнул носом. – Вторые сутки пошли, как вы распорядились не топить.
Гоголь вспомнил, что действительно говорил что-то такое. Ему взбрело в -голову, что горячку можно победить холодом. Затея оказалась неудачной. Бред не прекратился, а квартира совсем остыла.
– Топи, пожалуй, – сказал Гоголь.
– Будет сделано! – обрадовался Ефрем. – Это я мигом!
– Постой!
– Слушаю, барин?
– Ты чего в моей комнате делаешь? Шпионить вздумал?
– Эх, барин! – в голосе слуги зазвенела обида. – Как можно? Я ж к вам со всем уважением...
– Тебя спрашивают, что ты тут забыл! А?
– Воду в графин долил, – проговорил Ефрем, разобидевшись пуще прежнего. – Вы ведь сколько ни пьете, а вас все жажда мучает. Укрывать вас опять же надо. Одеяло во сне сбрасываете, а потом дрожите. Эх, барин! – повторил он с упреком. – Нельзя вам без доктора. Зря вы его тогда прогнали. Не прикажете ли опять за ним сбегать?
– Не прикажу, – пробормотал Гоголь, бессильно откинувшись на подушках. – Мне уже лучше, я почти здоров. Давай-ка, братец, сооруди мне что-нибудь поесть. Я голоден. Что у нас на завтрак?
– Теперь, почитай, обед, – поправил Ефрем. – В буфете шаром покати. Прикажете обед из трактира принести?
– Неси. Быстрее только. Есть хочется. Деньги в комоде возьми. И не вздумай жульничать, проверю.
Отпустив слугу, Гоголь заставил себя подняться. Комната покружилась немного и остановилась. Слабость отступила. Гоголь сказал себе, что теперь он точно пошел на поправку, хотя знал, что это не так и с наступлением ночи все начнется сначала. Медицина тут была бессильна. Гоголь отказался от ее помощи, поскольку его попросту могли упечь в сумасшедший дом, да еще обрядить в смирительную рубашку. Не рассказывать же врачам, что тебя преследует то нос в человеческий рост, то оживший портрет, а то еще какая-нибудь дрянь. После этого привяжут к больничной койке и напичкают лекарствами до утраты памяти.
Умывшись и приведя себя в порядок, Гоголь подбросил поленьев в изразцовую печь и походил по квартире, не зная, чем себя занять. Все было постыло и стыло. Он заглянул во вчерашние свои писания, содрогнулся и бросил скомканные листы в огонь. Пересчитал деньги, присланные издателем, немного воспрял духом и расположился за обеденным столом. Тут как раз и Ефрем поспел с аппетитно пахнущими судками и свертками. Гоголь поел горячего супу с куриными потрохами, умял миску гречневой каши с мясом, запил все клюквенным киселем, куда макал коврижки, и почувствовал себя приятно отяжелевшим, и отупевшим. В таком состоянии видения не будут одолевать, подумал он, зевая, а вот ближе к ночи...
Подойдя к окну, он уперся лбом в холодное стекло и стал смотреть на улицу. Ему пришло в голову, что бред его вызван в числе прочего самою гнилою атмосферою Петербурга. Сейчас, когда он попытался объять умом весь город, ему стало понятно, что величественные дворцы, мосты и фонтаны – всего лишь ширма, красочные декорации, за которыми спрятана неприглядная изнанка, как в. театре, где, помимо ярко освещенной сцены, привлекающей взгляды, есть еще и закулисье, с его закутками, черными лестницами, ободранными стенами, вечно пьяными актерами, хламом, душными комнатушками, похожими на сундуки. Все темное, серое, бурое, запущенное, заплесневелое, населенное тараканами и мышами.
«В этом городе невозможно оставаться здоровым, – понял Гоголь. – Он выпивает все соки, отбирает силы, а взамен дает одни лишь миражи. Кто возьмется описать картины нищеты, порока, бесправия и безысходности, которые царят здесь? Не я, не я. Мне здесь не место. Зачем только приехал я сюда? Дать расцвести своему таланту? Но в этих каменных трущобах способны произрастать только ядовитые цветы. Петербург сведет меня с ума, доведет до беды. Город пьяниц, город душевнобольных, проституток и попрошаек, кривляющихся на улицах».
Вспомнил он и девочку-подростка, шепотом предложившую ему. «поразвлечься» за стакан водки для папеньки, и сбитую экипажем старуху, пролежавшую на булыжниках несколько часов прежде, чем ее увезли в больницу, и калек с Сенной площади, и разбитые в кровь рожи у кабаков. Душа затосковала в его груди так, что впору криком кричать. Бежать, бежать без оглядки!
В страшном волнении забегал Гоголь по комнате, не замечая, как цепляет ногами стулья. Он представил себя едущим степями и полями до краев горизонта, куда ни обернись. Пахнет полынью, цветами и разогретой землей. Но вот начинают встречаться одинокие хатки с колодцами и аистами на крышах, а потом возникнет и село Кибинцы, откуда до Миргорода всего-то двенадцать верст по прямой. Родился Гоголь в Великих Сорочинцах, куда тоже рукой подать, но самые светлые, самые теплые детские воспоминания его связаны все же с Кибинцами, где отец писал пьесы для местного театра и читал книги из казавшейся тогда огромной библиотеки.
Само село такое невинное, такое чистое, все состоящее из белых хат с подведенными по низу желтыми и голубыми полосами. Лес там редкий, насквозь прозрачный, а потому большая часть построек делается из глины с соломой, а дым из печных труб пахнет горелыми кизяками. Взбежишь на пригорок – и за полями подсолнухов, обративших свои головы на восток, виднеются макушки церквей и мельниц. То Миргород. Туда днем и ночью тянутся возы с кринками, кадками и мешками. Идут и пешие в запыленных свитках и пропотевших шапках, а сапоги несут за плечами, чтобы не стаптывать понапрасну, ведь наезженная колесами дорога мягче пуха.
Правда, нынче осень, так что дороги затянуты непролазной грязью. И на берегу Хорола не посидишь – там все сейчас продувается сырыми степными ветрами. Но как-то же народ пробирается на миргородскую ярмарку, а там чего только нет, глаза разбегаются! Рыба сушеная, рыба свежая, соль кусковая и меленая, картошка любых оттенков, вязанки бубликов, горы огурцов, распластанные шматы сала, птица, яйца, петухи на палочках, пироги и вареники с тысячами начинок. Хорошо пройтись по рядам, жуя пирожок, вздрагивая от базарных криков, прицениться, поторговаться как следует с мужиком в бараньей шапке или румяною бабою в черной свитке, а перед обратной дорогой опрокинуть чарку, закусить чем бог послал и, если не будет дождя, навестить- миргородское кладбище с замшелыми крестами, под которыми тлеют кости твоих предков.
Вот куда завели мысли Гоголя, и так он ими увлекся, что не услышал стука в дверь и был захвачен врасплох стремительно вошедшим Пушкиным.
– Что в темноте сидишь, как сыч? – громко спросил он. – Эй, как тебя? Ефим? Ефрем? Неси, Ефрем, свечи и стаканы помой как следует. И скатерть, скатерть смени! Живо!
Слуга, явившийся с ним, принялся ловко выкладывать из корзины всякие яства, а посреди стола водрузил три темные бутылки вина.
– Я гляжу, мой друг любезный, ты совсем плох, – констатировал Пушкин, когда они остались вдвоем. – С лица спал, глаза заплыли. – Он укоризненно покачал головой, разглядывая Гоголя. – Что за меланхолия такая? Стоит ли из-за юбок убиваться? Ими весь Петербург полон. Найдем тебе другие,
– Не нужны мне другие, – сказал Гоголь, вяло жуя что-то, подсунутое ему другом. – Я уехать решил. Не для меня столица.
– Зато мы для нее. Выпьем! За нас, мой друг. За Братство наше! За будущие свершения!
Они выцедили вино, заедая сладостями, наполняли стаканы еще и еще. На душе у Гоголя потеплело, мир больше не виделся таким мрачным. Однако же он отдавал себе отчет, что ночью страхи повторятся с новой силой; И, не в состоянии более сдерживаться, выложил товарищу все, что приключилось с ним после памятного визита Гуро.
– Как думаешь, Александр Сергеевич, – спросил он, закончив, – сколько продлится это проклятие? Я долго не выдержу. У меня ум за разум заходит от этих видений. Боюсь, доконают они меня.
– Н-да, – пробормотал Пушкин. – Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох да сума. Но ты рано сдался, Николай Васильевич. Не забывай, что ты не один. Братство за тобой. Горой стоит.
– Где оно, Братство? – горько воскликнул Гоголь. – Все про меня забыли.
– Врешь, дружище! Не оставим тебя. Ни в этой жизни, ни в иной.
– А что, есть какая-то жизнь иная?
Пушкин усмехнулся с чувством превосходства, которое человек просвещенный непременно испытывает, когда растолковывает несведущему то, что для одного является азами, а для второго звучит как откровение.
– Не сомневайся. Есть жизнь открытая, всем явленная, про которую Исторические очерки пишут и мемуары. А есть жизнь другая, скрытая, не каждому доступная. Вот ею-то мы с тобой и живем. Как у нас аукнется, так у них отзовется. Понял?
– Нет, – честно признался Гоголь.
– Вот и хорошо, что не понял, – рассудил Пушкин. – Не стоит тебе сейчас голову ломать об сложные материи. Достаточно, чтобы ты знал: Братство уже принимает меры. Дай срок, и колдовство Гуро будет развеяно. Правда, такие вещи не в один день делаются. Нужно тебе на время уехать, Николай Васильевич.
– Я и собираюсь, Александр Сергеевич. На родину подамся, в Миргород. Говорят, родные стены лечат.
– Мы для тебя другой путь определили.
– Какой же?
– Начну издалека, – заговорил Пушкин, разглядывая огонь свечи сквозь красное вино в стакане. – Должно быть, ты слыхал, что лет десять или одиннадцать назад меня в южную ссылку определили. Я по молодости лет на самодержца накинулся. «Тебя, твой трон я ненавижу, твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу, самовластительный злодей!» Что-то в таком духе, сейчас точно уж не припомню. Аракчеев, конечно, взбеленился. «А заключить горлопана в Петропавловскую крепость или забрить в солдаты навечно! Да выпороть прилюдно, чтобы впредь неповадно было распускать язык и перо!» На розги и солдатские сапоги я не согласился. Я решил тогда в творения свои столько дерзости вкладывать, чтобы уж сразу в Сибирь. Жуковский, Вяземский, Чаадаев – все они на мою защиту поднялись. Привели меня к Карамзину, который в ту пору был советником государя. Я ему понравился, он пообещал замолвить слово, чтобы к эпиграммам моим отнеслись снисходительно, мол, что с юнца неразумного возьмешь. А под конец спрашивает Карамзин: обещаю ли я исправиться? Я подумал и говорю: «Обещаю». Все вздохнули с облегчением. И тут я брякнул: «На два года!» Супруга Карамзина, Катерина Андреевна, меня выручила. Засмеялась и молвила: «Как точен этот Пушкин! Хорошо хоть на два». Тут все покатились от смеха, и вместо каземата отправился я в Крым, а потом в Кишинев. Попал я туда стриженный наголо, в татарской тюбетейке, и вот тут-то началось главное, о чем я собираюсь тебе поведать, мой любезный друг...
Гоголь встрепенулся, прогоняя нахлынувшую сонливость. Он почувствовал, что сейчас услышит нечто важное, то, что окажет влияние на всю его дальнейшую жизнь.
– Я весь внимание, Александр Сергеевич, – поторопил он.
Однако Пушкин, будучи рассказчиком искушенным, к сути приступать не спешил, вначале поводил слушателя, как карася на крючке, завладевая его вниманием. Обмолвился о своих кишинёвских встречах с Пестелем, о слежке, которая за ним велась в Бессарабии, о своих романах с южными красавицами. И только когда Гоголь совсем уж истомился, забыв о вине и закусках, понизил голос, давая понять, что сейчас будет раскрыта невероятная тайна.
Попал он как-то в небольшой город Бендеры. Скучный городок, казалось бы, ничем не примечательный. Но это только при поверхностном взгляде. А на самом деле у Бендер имелся свой секрет. В городишке этом с момента присоединения его к Российской империи никто, кроме военных, не умирал.
– Совсем? – изумился Гоголь.
– Ну, почти что, – усмехнулся Пушкин улыбкой, которая не осветила его лицо, а как раз наоборот, затемнила, точно тень на него упала.
По его словам, год за годом в Бессарабию бежало множество крестьян, бунтовщиков и преступников из центральных губерний России. Полиция, конечно, пыталась ловить их, да только безуспешно. Исчезали они. Вот только что он был, беглый каторжник, а потом словно бы под землю провалился.
Помучив еще немного Гоголя неизвестностью, Пушкин выдал разгадку. Беглецов оттого не получалось изловить, что они брали себе имена умерших. Преставился какой-нибудь Иван Иванович Иванов, ан нет – живет себе в новом обличье. Смерть его не регистрировалась, в метриках он продолжал здравствовать как ни в чем не бывало. И так в десятках случав, в сотнях.
– Эти фокусы за деньги проделывались? – догадался Гоголь.
– Конечно, – подтвердил Пушкин. – Они и теперь продолжаются. Торговля мертвыми душами приняла поистине грандиозные масштабы. Необходимо выяснить, кто этим заправляет, и раскрыть заговор, чтобы оградить себя и близких, а заодно сослужить службу Братству.
– Какое же это имеет к нам отношение?
– Самое прямое, Николай Васильевич. Если мы найдем паука, сплетшего эту сеть, то Жуковский отправится с докладом прямо к государю, утерев тем самым нос Бенкендорфу... – Пушкин расхохотался и добавил озорно: – Тот самый сиятельный нос, под которым безнаказанно творится безобразие с мертвыми душами. Таким образом, мы ослабим положение противника, а свое собственное усилим. Ну и ты, мой друг, развеешься вдали от столицы, покуда мы темные чары развеем. Как? Нравится тебе мое предложение?
– Я поеду! – вскричал Гоголь и, не сумев усидеть на месте, в возбуждении забегал вокруг стола, топая ногами. – Опыт сыска у меня имеется, так что я выведу преступников на чистую воду.
– Мы тебе в сопровождающие верного человека дадим, – пообещал Пушкин. – Такого, которому сам черт не брат.
– Отлично! В компании веселее будет.
Пушкин взглянул и встал.
– В таком случае позволь мне откланяться. Подробности письмом вышлю. Начинай пока собираться. По рукам?
Но Гоголь не был бы Гоголем, если бы не использовал открывшуюся -возможность выторговать себе особую выгоду.
– Послушай, брат, – молвил он, беря ладонь Пушкина в свою, но не спеша ее отпускать. – Взамен ты должен пообещать мне одну вещь...
– Взамен? Но ведь ты сам искал, куда уехать!
– Я метил в Миргород, а ты меня шлешь в Бендеры, – хитро произнес Гоголь. – Совсем не одно и то же.
Пушкин засмеялся:
– Я вижу, ты выздоравливаешь, брат. Ладно. Говори мне свое условие.
– Сюжет, Александр Сергеевич. Позволь мне воспользоваться историей для написания книги.
– Что ж, будь по-твоему. Но у меня тоже будет условие, Николай Васильевич.
– Говори, – тряхнул волосами Гоголь.
– Это будет не проза, а поэзия! – ошарашил его Пушкин. – Коли согласен, то забирай себе мертвые души, шут с тобой.
Он встряхнул руку Гоголя и высвободил свою. Они стояли друг напротив друга, такие разные, что трудно было сыскать двух менее похожих людей.
– Значит, если я издам поэму «Мертвые души», то ты не будешь против, Александр Сергеевич? – уточнил Гоголь.
– Сказал же ведь, – нетерпеливо произнес Пушкин.
– Тогда это будет поэма.
– Бог в помощь!
Они распрощались, и Пушкин, недоверчиво усмехаясь, покинул квартиру. Он однажды ознакомился с поэтическими опытами младшего товарища и был убежден, что затея с поэмой с треском провалится. Плохо же он знал Гоголя!