Ханни Госсетт. Луизиана, 1875
В непроглядной темени я все твержу и твержу «Отче наш». Это самая страшная ночь в моей жизни, если не считать той, когда Джеп Лоуч утащил меня со двора торговца, разлучив с матушкой. Тогда я забилась под повозку и шептала слова молитвы — шепчу их и теперь, надеясь призвать милость святых.
Тогда, в детстве, они и впрямь смилостивились надо мной. Явились мне в лице старой бледной вдовы, которая купила меня на распродаже у здания суда — купила из жалости, потому что я была оборванная, худая, как щепка, с заплаканным и измазанным соплями и грязью лицом. Она приподняла ладонью мой подбородок и спросила:
— Кроха, сколько же тебе лет? Как зовут твоего массу и его жену? Называй имена и не лги. Если скажешь правду, я никому не позволю тебя и пальцем тронуть.
И я, запинаясь, назвала имена, после чего вдова кликнула шерифа, но Джеп Лоуч успел сбежать.
В тот раз молитва помогла — надеюсь, она спасет нас и теперь. Я еще никогда не оказывалась на болоте ночью, но не раз слышала о таких местах от бывалых, поэтому меня гложет страх, когда я, балансируя и стараясь не упасть, сижу за седлом на серой лошади Джуно-Джейн. Сама Джуно-Джейно безвольно, точно мешок, лежит передо мной, а старушка Искорка еле тащится за нами.
Я боюсь змей, крокодилов, куклуксклановцев, которые могут заметить, как мы в слабом лунном свете, едва пробивающемся сквозь ветки, едем вдоль дороги. Боюсь, что нас начнут преследовать лесорубы или что из своих подводных убежищ выскочат призраки и лугару. Но больше всего я боюсь пантер.
Вот уж кого и впрямь стоит опасаться сильнее прочего, ежели угодил ночью в болотистые места. Пантера может почуять тебя за несколько миль. Движется она бесшумно и до того тихо выслеживает свою добычу, что ты ее и не заметишь, пока она на тебя не накинется. Лошадей она совсем не боится. Она охотится на людей, оказавшихся ночью в дороге, и спастись от нее можно, только если бежать что есть духу — быстрее лошади, быстрее ее самой. Бежать к своему дому. Пантера кинется за тобой и не отстанет до самой двери, а после будет скрестись в дом и кружить рядом, пытаясь проникнуть внутрь.
Где-то в черной лесной чаще раздается пронзительный крик, похожий на женский. Ледяной ужас прошибает меня до костей, но кричат далеко, и это немного успокаивает. А потом, уже совсем рядом, крик повторяется — сперва слева, а потом справа — и тут уж мне делается совсем страшно.
Пес начинает лаять, но вскоре затихает. Он, наверное, напуган не меньше меня.
Я пытаюсь нащупать бабушкины бусины, чтобы успокоиться, а потом вспоминаю, что их со мной больше нет.
С соседнего пригорка доносится какой-то шорох. Я испуганно вздрагиваю.
«Похоже на шаги. — проносится мысль. — Наверное, это человек… Или люди. А может, это зверь на четырех лапах. И кажется, тяжелый. Медведь? Выследил добычу, а теперь приближается и вот-вот нападет… Но нет… кажется, прошел мимо. Да никого тут нет, Ханни! Это все твои выдумки. У тебя уже разум от страха мутится».
Снова кричит пантера, но по-прежнему вдалеке. Ухает сова. По моему телу пробегает дрожь, и я запахиваю потуже ворот рубашки, чтобы защититься от москитов.
Я гоню лошадей, вслушиваюсь в ночные шорохи, гадаю, что же делать дальше. Старая дорога, должно быть, уходит на много миль вперед — по ней лесорубы вывозят из болот кипарис и доставляют товары к реке, — но едва ли она соединяет между собой поселения. Мы уже давно двигаемся вдоль нее, но ни люди, ни жилища нам не встретились. Даже ни одной хибарки с огоньком в окне, ни одного селения на опушке, ни дыма, вьющегося над чьим-нибудь костерком. Попадаются лишь следы палаточных лагерей да отпечатки подков и колес на земле. Это значит, что никто в этих местах не живет, а все только приезжают по делам, а потом возвращаются восвояси.
Искорка спотыкается об упавшую ветку и припадает на передние ноги, а меня едва не срывает со спины серого скакуна, но я успеваю его остановить. Поводья Искорки выскальзывают у меня из рук и шлепаются в грязь.
— Эй, — шепчу я и быстро спрыгиваю на траву. — Тише, тише.
Я кидаюсь к лошади и помогаю ей подняться, чтобы она не завалилась на бок и не сбросила мисси Лавинию, которая, надеюсь, еще жива. Впрочем, как знать: она не издает ни звука.
— Тише, тише. Все хорошо, — шепчу я и глажу Искорку по шее. Она порядком утомилась за сегодня. И сил идти дальше у нее нет.
Во влажном воздухе угадывается запах отсыревшего угля.
Я иду на него и вскоре нахожу остатки небольшого лагеря у поваленного дерева. Обнажившиеся корни тянутся к луне, точно костлявые пальцы с длинными острыми когтями. Ну что ж, какое-никакое убежище. Да и дерево уже погибло: можно наломать сухих щепок и разжечь костер.
Кости мои ноют, пока я торопливо разрываю землю, чтобы отпугнуть живность, которая может в ней прятаться, развязываю узелок и раскладываю клеенку. Затем стреноживаю лошадей, чтобы они не убежали, если вдруг испугаются. Последним делом я стаскиваю вниз мисси Лавинию и Джуно-Джейн, доволакиваю их до ствола дерева и укладываю рядом с ним. Пахнет от них до того скверно, что даже москиты не приближаются к ним. Кожа у них влажная и холодная от долгого путешествия по болотам, но обе дышат. Джуно-Джейн стонет, точно ей сделали больно, а мисси Лавиния даже не шевелится.
Пес ни на шаг от меня не отходит, и хотя я немножко боюсь собак, я благодарна ему за компанию. «Нечестно всех под одну гребенку стричь, Ханни», — говорю я себе. Этот день — если мне только удастся его пережить — преподал мне хороший урок. Славный все-таки зверь этот пес-недоросток. У него отзывчивое сердце, которому не хватало лишь одного — чтобы кто-то проявил о нем заботу.
«В добром сердце злу не место, — раздается в голове матушкин шепот. — У тебя, Ханни, сердце доброе. Не пускай в него зло. Не открывай ему свои двери — и не важно, какими речами оно будет тебя умасливать и как часто будет заявляться на порог».
Я пытаюсь дать мисси Лавинии и Джуно-Джейн хоть немного воды, но глаза у них закатились, а рты с распухшими языками безвольно разинуты, и вода вытекает из них. В конце концов я сдаюсь и снова укладываю их у корней. Утолив голод и жажду, я прячу сушеное мясо на соседнем дереве и устраиваюсь на земле. Что бы ни случилось с нами в эту ночь, я вверяю себя в руки святых. Сама я слишком устала для новых битв.
Прочитав про себя «Отче наш», я незаметно засыпаю.
А утром меня будят голоса. Я открываю глаза, ожидая увидеть Тати, Джона и Джейсона у костра, на котором готовится завтрак. Летом мы стряпаем на улице — в хижине и без того жарко. Но солнце бьет в лицо, просачиваясь сквозь веки, а кругом будто раскинулся пестрый турецкий ковер вроде тех, что я видела в доме хозяйки, — расцвеченный рябью теней и утренних красок. И когда это солнце успело взойти так высоко? Каждый день — не считая воскресенья — мы встаем в четыре, как и рабочие отряды в стародавние времена. Вот только сейчас надсмотрщик уже не выгоняет нас из кровати звуками горна, а помощники не несут на головах самодельные «печурки» — ящики, наполненные углем из костра, мясом и сладким картофелем, и не оставляют их на краю поля, чтобы еда «дошла» и подрумянилась.
Теперь нас, издольщиков, никто не заставит горбатиться в грязи и есть как животные. Мы сидим на стульях и подкрепляемся за столом. Как и полагается. А потом идем работать.
Наконец я открываю глаза, но никакой фермы не вижу. Вместо нее передо мной предстают перепачканные лошади, собака и две девушки, лежащие без сознания на клеенке — полуживые, а может, уже и мертвые, этого я пока не знаю.
И я снова слышу голоса.
И тут с меня окончательно слетает сон. Я приподнимаюсь, сажусь на корточки, прислушиваюсь. Да, где-то в отдалении разговаривают. Вот только слов не различить.
Старушка Искорка смотрит на дорогу и двигает ушами. Собака вскакивает, устремив взгляд туда же. Серый конь принюхивается, широко раздувая ноздри. Я слышу его ржание — гортанное, негромкое.
Подхожу к нему, глажу его по морде.
— Тс-с-с, — шепчу я коню и собаке.
Неужели нас догнали лесорубы?
Второй рукой я прикасаюсь к Искорке, чтобы ее успокоить. Пес льнет ко мне, и я, перекинув через него ногу, зажимаю его между колен.
Со стороны дороги все отчетливее доносится скрип повозки. Копыта звонко чавкают во влажной грязи. Колеса подскакивают на ухабах. Мужской голос ворчит. Наверное, лесорубы поймали своего мула.
Я упираюсь лбом в серую лошадиную морду, закрываю глаза и мысленно твержу: «Только не двигайся, только не двигайся, только не двигайся!» А повозка тем временем проезжает мимо нас. Когда я наконец осмеливаюсь отнять руки от лошадей и посмотреть на дорогу, она исчезает за поворотом. Я не бегу за ней. Еще, чего доброго, попаду в переплет — ведь при мне две девушки, неспособные говорить, да еще отменные лошади, которые ну никак не могут принадлежать человеку моего положения.
Мисси Лавиния и Джуно-Джейн выглядят так же, как и накануне. Я усаживаю их у лежащего дерева и еще раз пытаюсь напоить из фляги. От моего прикосновения Джуно-Джейн открывает глаза, делает крошечный глоток, но стоит мне только поудобнее устроить ее у корней, как вода извергается обратно. Мне ничего не остается, как положить ее на бок, чтобы вытекло все до капли.
А вот мисси Лавиния не пьет. Даже не пытается. Кожа у нее посерела, точно сухостой, а лицо сделалось одутловатым. Глаза утратили блеск, губы опухли, потрескались, и на них запеклась кровь, будто от ожога. Обеих девушек, должно быть, отравили, вот в чем все дело. Подмешали яд, чтобы убить — а может, просто для того, чтобы они не пытались выбраться из ящиков.
У мисси на голове большая, твердая шишка. Может, поэтому ей так плохо.
Я кое-что знаю о ядах, которые старуха Седди добывала из корней, листьев и коры каких-то деревьев, а еще из некоторых ягод. А потом она подмешивала их в пищу. Кому-то — чтобы он не смог работать, кому-то — чтобы ум одурманить, а кому-то — чтобы попрощался с жизнью.
«Держитесь-ка подальше от этой ведьмы, — велела нам с Эфим матушка, когда мы впервые собрались к мисси Лавинии. — Даже смотреть в сторону Седди не вздумайте! И следите, чтоб ей не взбрело в голову, будто хозяйка любит вас больше, чем ее! Тогда она вас отравит! Держитесь от нее подальше — и от Лайла, хозяйского сына. А работу свою выполняйте исправно и делайте все, что ни пожелает масса, чтобы он отпускал вас ко мне по воскресеньям».
И каждый воскресный вечер она нам повторяла одно и то же, а потом мы возвращались обратно.
Загодя никогда не знаешь, убьет яд человека или нет. Надо ждать, пока тело решит, хватит ли ему силы, а душа поймет, хочется ли ей и дальше обретаться на грешной земле.
Надо бы найти нам убежище, вот только где — ума не приложу! Может статься, еще одного дня в дороге мисси и Джуно-Джейн не вынесут. Да и дождь, похоже, собирается.
Нелегкое это дело — снова снарядить всех в путь, но я с ним справляюсь. День еще толком не начался, а я уже выбилась из сил, но, чтобы поберечь лошадей и не дать им выбрести на дорогу, я иду пешком и веду Искорку под уздцы, а серый конь шагает следом за ней, точно навьюченный мул за своим товарищем.
— Ну что, пес, вперед! — зову я, и он повинуется.
Я стараюсь ступать осторожно — сперва одна нога, потом другая, раздвигаю ветви, проверяю землю палкой, нет ли тут трясины или ямы, отвожу в сторону острые листья карликовых пальм. Так мы и идем дальше, пока путь нам не преграждает длинная, широкая заводь с черной водой, и мне остается только одно: поворачивать в сторону дороги.
Собака находит тропу, которую я не заметила. Вдоль берега заводи видны следы. Большие… мужские. Но есть рядом с ними и поменьше — то ли женские, то ли детские. И больше ничего. Значит, это вряд ли были лесорубы. Может, охотники за крокодилами или за раками.
Но важно другое: здесь были люди, и совсем недавно.
Когда дорога устремляется вверх, а впереди показывается холмик, я останавливаюсь и прислушиваюсь. Но слышу лишь привычную песнь болот: хлюпанье грязной воды, надсадные рулады лягушек, писк мошкары. Стрекозы, звеня крыльями, носятся над меч-травой и виноградными лозами. Пересмешник выводит свои краденые мелодии, соединив их в одну, точно множество разноцветных ленточек, связанных вместе.
Пес выныривает из кустов на дорогу, спугивает упитанного болотного кролика, взвизгивает и кидается следом. Прислушиваюсь — не подаст ли в ответ голос другая собака, если неподалеку есть дом или ферма, но ничего не слышно.
Наконец я продолжаю путь, двигаясь по следам вверх по склону.
Следы выводят меня на дорогу. Двое людей шли здесь до меня куда-то пешком. Они были в обуви. Большие следы не прерываются, а маленькие то появляются на дороге, то исчезают, а значит, путники никуда не спешили. Сама не знаю почему, но меня это утешает. Впрочем, вскоре следы сворачивают с дороги и уходят вбок, а после поднимаются на соседний пригорок. Я смотрю на них и гадаю, последовать ли за ними или держаться дороги. Пока я размышляю, надо мной сгущаются тучи, а в лицо начинает задувать холодный ветер. Скоро будет гроза. Надо срочно найти убежище, чтобы переждать непогоду, — вот что сейчас самое главное.
Пес возвращается. Кролика он не поймал, зато притащил белку и хочет отдать ее мне.
— Славный пес, — говорю я ему и, быстро выпотрошив зверька при помощи старого топорика, вешаю мясо на седло. — Поедим позже. Если увидишь еще, хватай.
Он улыбается, как умеют только собаки, поводит из стороны в сторону облезлым хвостом и припускает по следам прошедших здесь людей. Я тоже трогаюсь с места.
Следы ведут на пригорок, а потом снова под гору, через мелкий ручеек, у которого лошади останавливаются, чтобы попить. Вскоре начинают встречаться и другие следы — они расходятся чуть ли не во все стороны: следы людей, лошадей, мулов. Чем больше их на земле, тем отчетливее становится тропа, ведущая через лес. Люди ходят этим путем не первый день. Причем передвигаются или на своих двоих, или верхом на лошади (иногда на муле), а повозки тут не ездят.
Мы с псом, серым конем и Искоркой добавляем наших следов к тем, что оставили до нас. Но стоит нам только выбраться на протоптанную тропу, как начинается дождь. Льет, словно из ведра, точнее — из нескольких. Я мгновенно промокаю до нитки, а со шляпы стекают целые ручьи. Пес и лошади поджимают хвосты и выгибают спины, чтобы защититься от влаги. Я опускаю голову, не желая сдаваться стихии, и думаю о том, что от ливня все-таки есть прок: он по меньшей мере уменьшит вонь, исходящую от меня, лошадей, седел и мисси с Джуно-Джейн.
Дождь идет сплошной стеной, и ничего не видно дальше пяти футов. Тропа превращается в месиво. Ноги скользят. Лошади тоже едва переставляют ноги. Старушка Искорка спотыкается и снова припадает на колени. Но дождь до того ее злит, что она тут же вскакивает.
Мы начинаем подъем на очередной пригорок, а прямо на нас изливаются уже целые потоки воды. Вода затекает мне в ботинки, и мозоли начинают болеть еще сильнее, а потом от холода я просто перестаю чувствовать ноги. Меня так трясет, что, кажется, кости вот-вот переломятся.
Джуно-Джейн стонет — протяжно и так громко, что ее слышно даже за шумом дождя. Пес тоже улавливает этот звук и взволнованно кружит рядом, а потом опять спешит вперед. Меня же дождь до того ослепляет, что я налетаю на него, спотыкаюсь и падаю, перепачкав ладони размокшей грязью.
Пес взвизгивает, выныривает из-под меня и бросается наутек. Только поднявшись на ноги и выловив шляпу из лужи, я понимаю, куда он удрал, — к виднеющемуся впереди домику, к маленькой старой хибарке с низкой крышей, притаившейся среди деревьев. Построена она из кипариса, проложенного соломой и дерном, и тропа ведет прямиком ко входу в жилище. Я замечаю еще с полудюжины других тропинок, которые разбегаются в разные стороны.
Я поднимаюсь на крыльцо вместе с собакой, зову хозяев, но никто не отзывается. Затем я подвожу поближе лошадей, чтобы они могли спрятать от непогоды хотя бы голову. Но стоит мне только распахнуть дверь, как я понимаю, что это за дом. Такие хибары среди болот и дремучих лесов строили рабы. Здесь хозяева не могли их найти. По воскресеньям, когда не надо было идти с утра в поле, они тайком приходили сюда — кто по одному, кто по двое. Встречались, чтобы послушать проповеди, попеть да помолиться. Они собирались там, где их никто не услышит, где ни хозяева, ни надсмотрщики не смогут помешать их мольбам о свободе и скорейшем избавлении.
Здесь, в лесной чаще, цветной человек мог свободно читать Библию, если был обучен грамоте, а если нет — слушать, как читают другие, а не внимать бесконечным проповедям о том, что Господь отдал их хозяевам, которых надо беспрекословно слушаться.
Я возношу благодарственные молитвы за этот приют, и, пока расхаживаю от стены к стене, пес следует за мной по пятам. За нами на устланном соломой полу остаются грязные и мокрые следы, но что поделать! Едва ли кто-нибудь — Бог или человек — вменит нам это в вину.
Внутри аккуратными рядами стоят деревянные скамейки. Посреди возвышается алтарь, сооруженный из четырех старых дверей, которые, видимо, еще до войны стояли в хозяйском доме. За кафедрой проповедника возвышаются кресла, обитые бархатом. На столике для причастия — симпатичный хрустальный графин и четыре фарфоровых блюдца, принесенных, должно быть, из хозяйского дома, когда белые бежали, скрываясь от янки.
За алтарем виднеется высокое окно с фигурным стеклом, сквозь которое пробивается слабый свет. Остальные окна в доме занавешены клеенкой. В задней части комнаты стены заклеены газетой — наверное, чтобы не так сильно дуло из щелей.
Я затаскиваю мисси Лавинию с Джуно-Джейн внутрь и укладываю у алтаря, положив им под головы бархатные подушки с кресел. Джуно-Джейн бьет сильнейшая дрожь, а ее промокшая, перепачканная грязью и кровью сорочка прилипла к коже. Мисси Лавиния по-прежнему лежит без движения и без единого стона. Я склоняюсь к самому ее лицу, чтобы проверить, дышит ли она.
Щекой я ощущаю еле заметное дыхание — холодное и прерывистое, но согреть мисси мне нечем. С нас всех ручьями стекает вода, так что я раздеваюсь догола и снимаю все с девушек, а затем развешиваю одежду, чтобы она подсушилась, и развожу огонь в железной печке, что стоит в дальнем углу. Она украшена изящным орнаментом — коваными розами, лозами винограда, листьями плюща, а ее ножки красиво изогнуты. Судя по виду, ее позаимствовали из хозяйкиного салона.
Над печкой я подвешиваю котелок. Когда огонь разгорается посильнее, я отвариваю беличье мясо, и мы с псом принимаемся за еду.
— Главное — что у нас есть огонь и вдосталь дров. Да и спички имеются, — говорю я ему.
Я благодарю небеса за то, что пол сухой и крыша не протекает. А когда от печки в доме становится тепло, благодарю и за это. Я сижу на полу, босая, голая и мокрая. Пламя еще не успевает хорошенько разгореться, но я уже чувствую, как меня окутывает жар. От одной мысли о том, что холоду скоро придет конец, становится легче.
Когда огонь в печи начинает гореть спокойнее, я оттаскиваю одно из кресел в дальний угол. Оно большое и широкое — в таких без труда умещались дамы в платьях с кринолином. При желании дама могла подобрать юбки, чтобы дать место и кавалеру. Когда же она этого не делала, то ясно давала ему понять, что никто тут особо не жаждет его общества.
Я обнимаю колени, кладу на них голову, глажу красный бархат. Он теплый и мягкий, точно лошадиная морда. Глядя на пламя, я думаю, до чего же удобное подо мной кресло. Никогда в жизни мне не приходилось сидеть на бархатных креслах. Ни разу, честное слово!
Я трусь щекой о мягкую ткань, жадно впитывая телом жар, идущий от огня. Веки мои тяжелеют и слипаются, но я не сопротивляюсь.
Следующие пару дней я только и делаю, что сплю, а в перерывах ухаживаю за своими спутниками. Кажется, проходит дня два. Может, три. К вечеру первого дня меня и саму начинает лихорадить. Я ощущаю озноб и слабость, и хотя снова отвариваю беличье мясо, мне с трудом удается проглотить маленький кусочек. Я натягиваю на себя сухую одежду и одеваю девушек. А потом сил хватает только на то, чтобы давать лошадям попастись, впускать и выпускать собаку и поить водой Джуно-Джейн. Мисси по-прежнему и капли в рот не берет, но ее единокровная сестра крепнет день ото дня.
В тот день, когда я наконец прихожу в себя, Джуно-Джейн открывает свои глаза диковинного серо-зеленого цвета и глядит на меня с бархатного кресла. Ее темные волосы раскинулись во все стороны и напоминают гнездовье змей. Сразу видно: она только-только меня заметила и понятия не имеет, где находится.
Она хочет что-то сказать, но я жестом ее прерываю. После стольких дней тишины в голове у меня гудит даже от малейшего шума.
— Тс-с-с, — шепчу я. — Ты в безопасности. Это все, что тебе нужно знать. Ты заболела. И еще не оправилась толком. Тебе надо отдыхать. Тут тебя никто не тронет.
И это, пожалуй, чистая правда. Дождь льет уже несколько дней. Вода поднялась высоко и наверняка уже смыла все наши следы. Единственное, что меня заботит, — скоро ли воскресенье, день, в который сюда, чего доброго, кто-нибудь придет. Но когда именно это случится, я не представляю.
Ответ на свой вопрос я получаю рано утром, когда собака, встрепенувшись, заливается лаем. От испуга я мгновенно просыпаюсь.
С улицы доносится чей-то голос, он напевает:
Войдите, дети, войдите в воду.
Господь вмиг воду сию возмутит.
О, кто та Дева в наряде красном?
Войдите в воду.
То, верно, дети, коих Моисей спас.
Господь вмиг воду сию возмутит…
Голос низкий и мощный, вот только непонятно, мужской или женский. А песня сразу же напоминает мне о матушке. Она пела ее мне, когда я была маленькой.
Я понимаю, что нужно что-то сделать, чтобы остановить тех, кто приближается к дому, но я не в силах с собой справиться, поэтому просто сижу и слушаю песню.
На этот раз раздается детский голосок.
И это хорошо! Значит, то, что я задумала, может получиться.
А между тем ребенок бесстрашно и громко выводит:
Войдите, дети, войдите в воду,
Войдите в воду.
Господь вмиг воду сию возмутит…
И тут женщина снова подхватывает:
О, кто та Дева в наряде белом?
Войдите в воду.
То, верно, дети Израиля.
Господь вмиг воду сию возмутит…
Я тихо шепчу следом за ней слова песни, а в ушах отдается мамино сердцебиение и ее тихий голос, говорящий: «Это песня о том, как вырваться на свободу, Ханни. Держись поближе к воде. Если зайти в нее, собака тебя не почует».
Ребенок снова повторяет слова припева. Его голос уже совсем близко. Должно быть, незнакомцы вышли на поляну.
Я вскакиваю и кидаюсь к двери, прижимаю к ней ладони, собираюсь с духом.
О, кто та Дева в наряде синем?
Войдите в воду…
Сглотнув ком, подкативший к горлу, я молю, чтобы незнакомцы оказались хорошими людьми. Добрыми людьми.
Взрослый и детский голос сливаются воедино:
То, верно, те, кто все претерпел.
Войдите в воду!
За спиной у меня звучит сдавленный шепот:
— Войдите… в во-о-оду. Войдите… в во-о-оду…
Я быстро оглядываюсь и вижу, как Джуно-Джейн приподнялась над подушками и пытается удержаться, опершись на слабую, подрагивающую, точно веревка, руку. А за окном детский голос возглашает:
Господь вмиг воду сию возмутит!
— К-к-коль… в иск-к-купление… т-т-ты… не в-в-веришь… — покачиваясь, натужно выводит Джуно-Джейн, изо всех сил стараясь не упасть.
Меня охватывает леденящий ужас, а потом прошибает горячий пот.
— А ну тихо! Тихо, говорю! — цыкаю я на нее, а потом распахиваю дверь, выхожу, едва волоча ноги, на крыльцо, и прислоняюсь к столбику, обхватив его, чтобы не упасть.
Из леса появляются двое: крепко сбитая, пышнотелая женщина с огромными, точно суповые тарелки, ладонями и мясистыми ногами в черных кожаных башмаках. На голове ее повязан белый платок. Следом за ней семенит маленький мальчик. Наверное, внук? Он идет вприпрыжку, сжимая в руке букетик цветов.
Женщина срывает стебелек ковыля и щекочет мальчишке ухо, пока тот приплясывает вокруг нее, заливаясь смехом.
— Ни шагу ближе! — кричу я с крыльца. Голос у меня слабый, издалека и не расслышать, но незнакомцы останавливаются, как вкопанные, и глядят на меня. Мальчик роняет букет. Женщина вытягивает руку вперед и торопливо заводит его себе за спину.
А ты кто будешь? — спрашивает она, приподнявшись на цыпочки, чтобы лучше меня разглядеть.
— У нас лихорадка! — кричу я в ответ. — Не приближайтесь! Болеем мы!
Женщина пятится и оттаскивает за собой мальчишку. Он хватается за ее юбку и опасливо выглядывает из-за широкой спины.
— Так кто ты будешь? — снова спрашивает женщина. — И что тут забыл? Я тебя вижу впервые!
— Мы путешественники, — отвечаю я, — Но нас лихорадкой сморило, всех до единого. Не приближайтесь. А то, чего доброго, заразитесь!
— А сколько вас там? — интересуется женщина и, приподняв передник, закрывает им себе рот.
— Трое. Другим двоим еще хуже, чем мне, — и это не ложь, но я нарочно крепче хватаюсь за столбик, чтобы казалось, будто сил у меня нет совсем. — Нам помощь нужна. И еда. Мы заплатим. Скажи, сестра, неужели в душе твоей не отыщется милосердия? Нас, бедных путников, только оно сейчас и спасет.