Глава первая

Ханни Госсетт. Луизиана, 1875 


Видения подхватывают меня, точно порыв ветра пыльцу, и в который уже раз, вырвав из мирного забытья, уносят в прошлое — на целую дюжину лет назад. Я чувствую, как мое девичье, уже почти женское тело вновь становится телом шестилетней девочки. И, несмотря на мое сопротивление, я снова вижу ее глазами все то, что случилось тогда. 

Сквозь щели в деревянном частоколе я различаю покупателей, собравшихся на торговом дворе. Под ногами у меня — по-зимнему стылая земля, истоптанная множеством чужих ног: больших, как у мамы, маленьких, как у меня, и совсем крошечных, как у Мэри-Эйнджел. Куда ни глянь, на влажной земле повсюду следы от пальцев и пяток. 

Интересно, сколько людей побывало тут до меня, гадаю я. Тех, у кого тревожно колотится сердце, а мышцы болят от натуги, тех, кому некуда бежать. 

Сотня сотен! А пяток — вдвое больше. А пальцев — и вовсе вдесятеро. Но такой сложный подсчет мне пока не под силу. Всего несколько месяцев назад мне исполнилось шесть. Сейчас на дворе «фырваль» — правильное название этого месяца мне все никак не дается. Язык не слушается, как ни старайся, и выходит что-то вроде блеянья овцы: «фыр-ва-ва-валь». Братья и сестры — все восемь! даже самые младшие! — смеются надо мной. Дело обычно кончается дракой, если, конечно, матушка ушла работать на поле вместе с остальными, или в прядильню, чесать шерсть и ткать. 

Возня наша не кончится, пока деревянная хижина не затрясется, а кто-нибудь из детей, вылетев в дверь или в окно, не зайдется ревом. Тут уж на крик непременно явится старая Тати и, вскинув клюку, скажет: «Ох и задам я вам сейчас, ежели не присмиреете!» Да как начнет нас лупить по ногам и задницам — не сильно, лишь ради игры. Мы собьемся в кучу, лезем друг на друга, точно козлята в попытке сбежать через забор. А затем — шмыг под кровати, и лишь коленки да локти торчат оттуда. 

Вот только больше этому не бывать. Всех матушкиных детишек — кого по одному, кого подвое — забрали. Тетушку Дженни-Эйнджел и трех ее дочек — тоже. Всех их успели распродать на торговых дворах, пока мы шли с юга Луизианы почти до самого Техаса. Дни сливаются в один большой день, и уже сложно понять, где мы, но нас все гонят за повозкой Джепа Лоуча: руки взрослых скованы цепью, чтобы никто не сбежал, а нам, детям, ничего не остается, кроме как шагать следом. 

Ночи и того хуже. Каждый раз мы молим небеса, чтобы Джепа Лоуча поскорее сморили усталость и виски. Но если он не засыпает, с матушкой и тетей Дженни случается страшное. А теперь и вовсе с одной только матушкой, ведь тетю Дженни продали. Нас осталось двое: матушка да я. И еще маленькая дочурка тети Дженни — Мэри-Эйнджел. 

Каждый раз, когда выдается минутка, мама вполголоса повторяет мне имена всех тех, кого у нас забрали, имена покупателей, победивших в торгах, названия мест, куда потом угнали наших близких. Начинаем мы с тети Дженни и ее трех старших дочерей. Следом вспоминаем моих братьев и сестер — от старшего к младшему: Харди — на Биг-Крик, покупатель — Де-Бас из Вудвилля. Хет — у Джетта, купил человек по имени Палмер из Биг-Вудз… 

Пратт, Эфим, Эдди, Истер, Айк и малышка Роуз, которую вырвали у матушки из рук в местечке под названием Бетани. Малышка плакала, а мама не хотела ее отпускать и умоляла о пощаде. 

— Нас нельзя разлучать! — повторяла она. — Малютка еще грудная! Малютка… 

Стыдно об этом вспоминать, но тогда я схватилась за матушкину юбку и, не сумев сдержать слез, закричала: 

— Нет, мамочка! Хватит! Не надо! 

Меня всю трясло, а в голове одна за другой проносились страшные мысли. Я боялась, что маму сейчас заберут, повозка снова двинется в путь, а мы с сестренкой Мэри-Эйнджел останемся вдвоем. 

Джеп Лоуч задумал распродать нас всех, а выручку прикарманить, вот только он старался нигде не задерживаться, а потому в каждом новом селении сбывал одного-двух человек, не больше. Говорил, что дядя якобы ему разрешил, — вот только это неправда. Старый масса и его супруга попросили его сделать то, что сделали многие жители юга Луизианы, когда янки на своих лодках объявились в окрестностях Нового Орлеана, — переправить рабов на Запад, где федералы не смогут их освободить. Мы должны были временно поселиться на техасских землях Госсеттов и оставаться там, пока война не закончится. Вот почему они нас отпустили с Джепом Лоучем, но он обманул их. 

— Масса Госсетт сразу нас разыщет, как только узнает, что Джеп Лоуч его одурачил! — вновь и вновь повторяла матушка. —  И Джепа в армию спровадит, на фронт, — неважно, что он племянник хозяйки! Не спасет его это! Ему еще повезло, что хозяин вечно за него взятки дает — а не то бы давно уже щеголял в солдатской одежке! Но тут уж ему никак не отвертеться! Скоро распрощаемся с ним, недолго осталось. Помяни мое слово! Потому- то мы имена всех пропавших и повторяем, чтоб не забыть, кого где искать, когда хозяин вернется. Ты их тоже назубок выучи — на случай, если тебя первой отыщут. 

Но надежда на лучшее так же слаба, как зимнее солнце, что пробивается сквозь густой сосняк Восточного Техаса. Мы по-прежнему сидим в бревенчатом домике во дворе у торговца. Нас осталось всего трое: мама, я да Мэри-Эйнджел, и сегодня кого- то из нас продадут. Может, даже нескольких. И снова у нашего похитителя в карманах забренчат монеты, а тот, кого Джеп Лоуч оставит себе, потащится дальше, вслед за его повозкой. Лоуч напьется на радостях, что снова обвел вокруг пальца свою же родню и разжился деньгами. Все хозяйкины родственники — все семейство Лоучей — негодяи, каких поискать, но до Джепа им всем далеко. Да что уж там, даже хозяйка с ним не сравнится! Уж на что она дьявол во плоти, но Джеп стократ хуже! 

— Ханни, не стой там, ступай-ка сюда, — зовет матушка. 

Но тут дверь распахивается. Помощник торговца — огромный, точно гора, и такой смуглый, что кожа его цветом напоминает глаза оленя, — хватает Мэри-Эйнджел за ручку. Матушка обнимает ее, слезы ручьями текут по ее щекам, она шепчет помощнику: 

— Нездешние мы! Чужие! Нас выкрали у хозяина, Уильяма Госсетта, с плантации Госвуд-Гроув, и погнали по Ривер-роуд, на юг от Батон-Руж! И привели сюда! Мы… мы… 

Она падает на колени, закрывает Мэри-Эйнджел своим телом, точно хочет спрятать ее от целого мира.

— Умоляю вас! Сжальтесь! Он уже продал мою сестру, Дженни! И всех детишек ее, кроме этой малютки! И моих тоже распродал — только вот Ханни осталась! Прошу вас! Заберите нас вместе! А хозяину скажите, что малютка хворает и ей нужен уход! Скажите, что мы продаемся только в одни руки! Что нас нельзя разлучать! Прошу вас! Молю! Скажите, что нас похитили у Уильяма Госсетта из Госвуд-Гроув, что у Ривер-роуд! Краденые мы! Ворованные! 

Помощник устало ворчит в ответ: 

— Увы, ничем подсобить не могу. Да и никто не может. Отпусти девчушку, а не то хуже будет. Сегодня велено продать двоих. В разные руки. По очереди. 

— Нет… — матушка крепко зажмуривается и вновь открывает глаза. Поднимает взгляд на помощника и кричит, задыхаясь от слез, брызжа слюной: — Тогда скажите хозяину моему… Уильяму Госсетту… когда он приедет за нами… скажите, где нас искать! Назовите имя того, кто нас купит, и место, куда нас погонят! Масса Госсетт нас всех непременно найдет, он всех соберет и переправит в Техас! В убежище! 

Помощник ничего на это не отвечает, а матушка, повернувшись к Мэри-Эйнджел, достает из кармана комочек грубой коричневой ткани, отрезанной от тяжелой теплой нижней юбки тетушки Дженни-Эйнджел во время одной из стоянок. Матушка вместе с тетей сшили пятнадцать крошечных мешочков и перевязали их джутовыми шнурами, тайком отрезанными от повозки. 

В каждом мешочке лежало по три синих стеклянных бусины, снятых с украшения, которое очень любила и берегла наша бабуля. Эти самые бусы были главным ее сокровищем, и приехали они из самой Африки! «Мои дед с бабкой оттуда родом», — охотно рассказывала она зимними вечерами, когда мы собирались у ее ног, в полукружье света от сальной свечи. Она рассказывала нам об Африке, где жили наши предки — они все были сплошь принцами да королевами, пока не попали сюда. 

«Синий цвет означает, что все мы должны идти правильной дорогой. Хранить верность семье и друг другу, всегда и всюду», — говорила она, и на глаза у нее наворачивались слезы. Бабуля доставала бусы и пускала их по кругу, чтобы каждый из нас мог взвесить их на ладони, прикоснуться к этой крошечной частичке того далекого края и понять истинное значение синего цвета. 

Отныне эти три бусинки будут сопровождать мою маленькую кузину. 

Матушка берет девочку за подбородок и приподнимает ее личико. 

— Вот наша надежда, — говорит она и, просунув мешочек Мэри-Эйнджел под ворот, завязывает шнурок на худой детской шейке. И как такая тростиночка только голову держит? — Пусть она всегда будет при тебе, мое золотце. Во что бы то ни стало сбереги ее. Это — символ твоего народа. И если мы еще встретимся в этой жизни — не важно, скоро ли это случится, — по этой примете мы и узнаем друг друга! Даже когда пройдет много времени и ты станешь уже совсем-совсем большой, мы тебя все равно узнаем по бусинкам! Слышишь меня? Слышишь свою тетю Митти? — она поднимает руки в красноречивом жесте — и невидимая нить ныряет в ушко невидимой иглы. А потом на нее нанизываются и бусины. — Однажды мы вновь соберем бусы! Мы все! Дай Бог, в этой жизни — а может, и в следующей. 

Малютка Мэри-Эйнджел не кивает, не моргает, не произносит ни слова. Когда-то она щебетала так, что никто не мог упросить ее умолкнуть, но все изменилось. Мужчина тащит Мэри-Эйнджел к двери, и по смуглой щеке малышки сбегает крупная слеза. Руки и ноги ее не слушаются, она вся точно деревянная кукла. 

Но тут время словно резко ускоряет свой бег. Сама не знаю, как такое возможно, но я снова оказываюсь у частокола и смотрю в щель, как Мэри-Эйнджел тащат по двору, как она беспомощно болтает в воздухе своими маленькими ножками, обутыми в коричневые кожаные туфли — точно такие же, какие мы все достали из подарочных коробок в Рождество, всего пару месяцев назад. Их прямо в Госвуде смастерил дядя Айра, который держал свою кожевенную мастерскую, чинил упряжь для скота и шил обувь. 

Я думаю о нем и о доме, не сводя глаз с ботиночек Мэри-Эйнджел, которую ставят на возвышение, чтобы покупатели перед торгами могли получше разглядеть ребенка. Ее худые ножки дрожат от порывов холодного ветра, когда кто-то из мужчин задирает подол ее платья и говорит, что колени у нее ладные да стройные. Матушка плачет. Но кто-то же должен расслышать имя человека, который купит Мэри-Эйнджел! Чтобы добавить ее в нашу молитву. 

И я внимательно вслушиваюсь. 

Однако не проходит и минуты, как меня хватает чья-то сильная рука — теперь уже мой черед волочиться по земле. Плечо выворачивается, и в нем что-то щелкает. Подошвы рождественских башмаков бороздят грязь, точно лезвия плуга. 

— Нет! Мамочка! Помоги! — кажется, что у меня вскипает кровь. Я дерусь и кричу, хватаю матушку за руку, и она вцепляется в меня. 

«Только не отпускай!» — молю я ее взглядом. И вдруг понимаю, что на самом деле значили те слова огромного человека, забравшего Мэри-Эйнджел, и почему они так расстроили матушку. «Сегодня велено продать двоих. В разные руки. По очереди». 

Настал самый страшный день в моей жизни. День нашего с матушкой расставания. Двоих велено продать здесь, а оставшийся продолжит путь с Джепом Лоучем — и его продадут на следующей же остановке. Живот скручивает, к горлу подступает жгучая тошнота, но меня не рвет — просто нечем. По ноге струится моча, затекает в башмак, впитывается в землю.

— Прошу вас! Пожалуйста! Оставьте нас вместе! — умоляет матушка. 

Мужчина отшвыривает ее в сторону, и она невольно разжимает пальцы. Матушка ударяется головой о бревна и падает на землю, истоптанную тысячами других ног. На ее лице вдруг проступает необычайное спокойствие, точно она внезапно уснула. На руке матушки болтается маленький коричневый мешочек. Из него — прямо в грязь — выкатываются три синие бусины. 

— Если дергаться не перестанешь, я ее прямо сейчас застрелю, — слышу я голос, и эта угроза впивается в разум цепкими паучьими лапками. За мной пришел вовсе не тот помощник торговца, что увел Мэри-Эйнджел, а сам Джеп Лоуч. И ведут меня не к месту, где обычно проходят торги, а прямиком в логово к дьяволу — в повозку Лоуча. Это меня он решил продать на следующей остановке. 

Вырвавшись из его рук, бегу к матушке, но ноги подгибаются, точно влажная трава. Я падаю, но изо всех сил тянусь вперед — к бусинам, к матери. 

— Мама! Мама! — зову я, и нет конца этому крику… 

* * * 

Как и всегда, из кошмарных воспоминаний о том страшном дне меня вырывает собственный голос. Я слышу свой крик, чувствую, как он дерет мне горло. Я все еще пытаюсь отбиться от цепких рук Джепа Лоуча и оплакиваю матушку, с которой мы последний раз виделись двенадцать лет назад, когда мне было всего шесть. 

— Мама! Мама! Мама! — это слово трижды срывается с губ и эхом разносится над объятыми ночной тишью полями Госвуд-Гроува. Зажав рот рукой, я оглядываюсь на домик издольщика в надежде, что его обитатели ничего не слышали. Ни к чему всех будить своими кошмарами. Впереди тяжелый рабочий день. Он ждет нас всех — и меня, и Тати, и других потерявших семью детей, взятых ею на попечение, потому что их, как и меня, разлучили с родителями, пока шла война. 

Из всей нашей семьи, похищенной Джепом Лоучем, вернуться к массе удалось только мне — и то по счастливой случайности. Когда на следующих торгах люди узнали, что меня украли, они позвали шерифа, у которого я и оставалась до приезда хозяина. 

Война в то время была в самом разгаре, люди отчаянно пытались от нее спрятаться, а мы с трудом находили, чем прокормиться на диких техасских просторах, — когда уж тут заниматься поисками остальных. К тому же я была маленьким ребенком. И я все еще им оставалась, когда солдаты-федералы отыскали наше техасское убежище и сообщили, что война закончилась. Они заставили Госсеттов объявить нас свободными, потому что рабам отныне давалось право самим решать, куда идти и что делать. 

Миссис Госсетт предупредила нас, что мы и пяти миль не пройдем — если не погибнем от голода, то нас, как пить дать, прикончат разбойники или поймают охотники за скальпами. Но туда нам и дорога, если мы столь глупы и неблагодарны, что решили уйти от них с массой. Война закончилась, а значит, прятаться в Техасе было уже ни к чему, поэтому лучше вернуться в Луизиану с ней и хозяином, которого теперь полагалось называть не массой, а мистером, чтобы не навлечь на себя гнев кишащих повсюду, точно вши, федералов. А если мы согласимся вернуться в Госвуд-Гроув, то мистер и миссис Госсетт предоставят нам кров, будут кормить и одевать нас. 

— У вас, детишки, попросту нет выбора, — сказала она тем из нас, кто остался без родни. — Вы у нас на попечении, и, конечно, мы увезем вас из этого дикого штата обратно в Госвуд-Гроув и позаботимся о вас, пока вы не станете совершеннолетними — или пока родители не явятся за вами. 

И хотя я терпеть не могла миссис Госсетт, работу по дому и маленькую мисси Лавинию, для которой я стала чем-то вроде живой игрушки и которая обладала очень неуживчивым нравом, мне грело душу обещание матушки, данное мне два года назад, во дворе у торговца. Она вернется за мной при первой же возможности. Она разыщет нас всех, и мы снова соберем воедино бабушкины бусы. 

Поэтому я покорилась судьбе, но надежда бередила мне душу. И эта тревога поднимала меня по ночам, из-за нее я видела страшные сны о Джепе Лоуче, о том, как продавали моих близких, как матушка лежала на земле в загончике работорговца — бездыханная, как мне тогда казалось. 

И как мне кажется до сих пор. 

Опустив взгляд, я понимаю, что снова ходила во сне. Я стою на старом пне — остатке некогда огромного пеканового дерева. Вокруг меня — свежераспаханные поля. Ростки на них еще совсем маленькие и тонкие, и их почти не видно. Полосы лунного света окаймляют грядки, и кажется, будто перед тобою огромный ткацкий станок и натянутые нити ждут, когда прядильщица возьмется за челнок и он начнет ходить у нее в руках туда-сюда, сплетая нити в ткань, ту, что женщины изготавливали еще в довоенные годы. Но теперь прядильни пустуют, потому что с Севера привозят дешевый фабричный ситец. Совсем не так было в моем детстве: приходилось самим чесать и хлопок, и шерсть, а потом каждый вечер, вернувшись после работы в поле, сучить нити. Вот как жилось матушке в Госвуд-Гроуве. Но выбора не было — иначе пришлось бы иметь дело с самой хозяйкой. 

На этом самом пне обычно стоял надсмотрщик и наблюдал, как люди трудятся в поле, засеянном хлопком. В руках он держал плеть из воловьей кожи — эту беспощадную змею, готовую ужалить любого, кто посмеет отлынивать от работы. Стоило только кому-нибудь немного отстать, выгадав себе минутку на отдых, надсмотрщик тут же это замечал. И если масса Госсетт оказывался дома, дело ограничивалось несколькими ударами плети. Но берегитесь, если хозяин уезжал в Новый Орлеан, где жила его вторая семья (о которой все знали, но предпочитали помалкивать). Тогда наказание было жестоким, потому что вся власть переходила в руки к госпоже Госсетт. Та страшно злилась, что ее супруг завел себе в Новом Орлеане «пласажную дамочку» и ребенка-метиса. Богатые плантаторы предпочитали селить своих любовниц с детьми в районах Фобур-Мариньи и Треме. Их избранницами были в основном квартеронки и окторонки[1] — красавицы в эффектных нарядах. Изящно сложенные дамы с оливковой кожей обитали в шикарных домах и имели собственных рабов. 

Все это кануло в прошлое, стоило только войне мистера Линкольна завершиться. Надсмотрщик со своей плетью, матушка, полевые рабочие, тяжкий труд от рассвета до заката, кандалы, торги, на которых распродавали мой народ, — все это постепенно стирается из памяти. 

Иногда я просыпаюсь с ощущением, что в действительности моих близких никогда не существовало, что я это все выдумала. Но потом я касаюсь трех стеклянных бусин, висящих на веревочке у меня на шее, и одно за другим повторяю заветные имена: «Харди на Биг-Крик, покупатель — Де-Бас из Вудвилля. Хет — у Джетта…» и так до самого конца списка, который замыкают малышка Роуз с Мэри-Эйнджел. И матушка. 

Все они — не выдумка. Мы — не выдумка, а одна семья. 

Когда я смотрю вдаль, чувствую себя то девчушкой шести лет, какой я была в своих видениях, то восемнадцатилетней девушкой, хотя, сказать по правде, за эти годы мое тело мало изменилось — одна кожа да кости. 

«Ханни, ты у меня такая тростиночка, за ручкой метлы не видно! — часто говаривала матушка. А потом с улыбкой гладила меня по лицу и шептала: — Но зато какая красавица! Просто загляденье!» Я и теперь отчетливо слышу эти слова, словно мама остановилась с корзиной в руках где-то рядом, по пути в садик, разбитый за нашей крохотной хижиной, последней в ряду старых домов. 

Но стоит мне только ощутить ее присутствие, как она сразу исчезает. 

— Почему же ты за мной не вернулась? — мои слова повисают в ночном мраке. — Почему не вернулась за своей кровиночкой? Ты ведь обещала! — я сажусь на край пня и смотрю на деревья, что растут у дороги: их мощные стволы окутывает туман, в котором серебрится лунный свет. 

Неожиданно я замечаю какое-то движение. Может, это призрак? «Сколько народу похоронено в госвудских землях — не счесть! — так нам говорила Тати, когда темными ночами мы собирались послушать ее в домике издольщика. — А уж сколько тут мук претерпели люди, сколько крови здесь пролилось! Поэтому призраки — завсегдатаи в этих краях, и так будет до скончания века!» 

До меня долетает тихое ржание лошади, и вскоре на дороге появляется всадник. Его лицо скрыто за темным капюшоном, а полы плаща слегка развеваются на ветру. 

Может, это матушка? Может, она наконец приехала за мной, и я вот-вот услышу: «Тебе уже почти восемнадцать, Ханни! Что ж ты все сидишь на этом старом пеньке, будь он неладен?» Как же я хочу к ней! Как хочу, чтобы она забрала меня отсюда. 

А может, это хозяин возвращается от «другой семьи», в очередной раз вызволив из передряги своего нерадивого сынка? Или это призрак, который задумал утащить меня за собой и утопить в реке? 

Я зажмуриваюсь, мотаю головой, чтобы прогнать наваждение, а когда открываю глаза, снова вижу один лишь туман — и ничего больше.

— Деточка, — доносится до меня обеспокоенный, заботливый шепот Тати. — Деточка!

Неважно, сколько тебе лет, — если тебя вырастила Тати, для нее ты навсегда останешься «деточкой». Так она зовет даже тех, кто давно стал взрослым и уехал с плантации, но иногда наведывается в гости. 

Я уже открываю рот, чтобы ей ответить, но не успеваю: у высоких белых колонн, украшающих госвудские ворота, кто-то есть! Я вижу женскую фигуру. Над ее головой встревоженно шумят кроны дубов — можно подумать, ее появление у ворот напугало этих старых великанов. Капюшон незнакомки, зацепившись за одну из нижних веток, спадает с головы, и волна длинных темных волос вырывается на свободу. 

— М-м-матушка? — зову я. 

— Деточка, — снова шепчет мне Тати. — Ты тут? — она прибавляет шаг, стук ее трости о землю становится более частым, и наконец она находит меня. 

— Я только что видела маму! 

Тебе это пригрезилось, золотце, — Тати сучковатыми пальцами обхватывает мое запястье, но подойти совсем близко не решается. Иногда во время видений я начинаю драться — пинаюсь, царапаюсь, пытаясь скинуть с себя руки Джепа Лоуча. — Деточка, все хорошо. У тебя опять приступ, только и всего. Очнись. Мамы тут нет, зато есть старушка Тати. И бояться совсем нечего. 

Я снова смотрю на ворота, а потом отвожу взгляд. Фигура пропала, и как я ни стараюсь ее разглядеть — все тщетно. 

— Просыпайся, деточка. — В свете луны лицо Тати приобретает красновато-коричневый оттенок, точно кипарис, долго пролежавший в глубокой воде. Оно темнеет на фоне белого муслинового чепчика, из-под которого выбиваются посеребренные сединой волосы. Тати сдергивает с плеч шаль и накидывает ее на меня. — Ты что это, хочешь с плевритом слечь? Тут же сырость сплошная! К чему нам такая беда, ну скажи? С кем тогда Джейсону тут обустраиваться, скажи мне на милость? 

Тати слегка подталкивает меня своей тросточкой, а я едва сдерживаю раздражение. Наша с Джейсоном свадьба — это ее заветная мечта. Когда по условиям договора с издольщиком ее десятилетняя служба подойдет к концу и земля перейдет к ней во владение, нужно будет решить, кому передать ее дальше. Из бессемейных, которых Тати вырастила, кроме меня остались только близнецы Джейсон и Джон. И время уже поджимает: до истечения договора остался всего один сезон. А что же Джейсон? Мы росли в доме Тати как брат и сестра, и мне трудно воспринимать его иначе, но он славный малый, честный труженик, пускай они с Джоном и не всегда могут похвастаться смекалкой. 

— А я вовсе не сплю, — говорю я, когда Тати стаскивает меня с пня. 

— Не спит она, вы поглядите! Тогда домой, живо! Завтра с утра нас работа ждет! Вот доиграешься у меня, я тебя за ногу к кровати привяжу, чтобы не бродила ночами, ежели не перестанешь меня изводить! Тебе ведь все хуже и хуже. В детстве все эти приступы у тебя куда легче проходили. 

Я вздрагиваю в объятиях Тати, вспоминая все те ночи, когда я, еще совсем маленькая, поднявшись со своего тюфяка, лежащего у кроватки мисси Лавинии, и отправившись бродить по дому во сне, просыпалась от ударов кухонной ложкой, хлыстом или железным крюком, на который обычно вешали сковороды над камином. Госпожа Госсетт избивала меня всем, что только под руку попадалось.

— Ну будет, будет, — принимается утешать меня Тати — Тут уже ничего не поделаешь. — Она берет горсть земли и шныряет через плечо. — Пусть все дурное останется позади. Нас ждет новый день и новые заботы. Давай, тоже брось горсточку от греха подальше.

Я повинуюсь, потом осеняю себя крестом, и Тати тоже. 

— Бог Отец, Бог Сын, Бог Святой Дух, — шепчем мы вместе. — Наставьте и укрепите нас! Сохраните нас на всякое время и во всяком деле! Аминь. 

Оглядываться нет никакой нужды — ни к чему вновь высматривать призрака, особенно когда уже бросил между ним и собой горсть земли. Но я не могу удержаться и снова смотрю на дорогу. 

Кровь застывает в моих жилах. 

— Что стряслось? — Тати налетает на меня на полном ходу и едва не падает. 

— Мне не пригрезилось, — шепчу я и, не сводя глаз с дороги, указываю рукой, которая заметно дрожит. — Я действительно ее видела. 

Загрузка...