Бенни Сильва. Огастин, Луизиана, 1987
Когда я просыпаюсь и обвожу взглядом комнату, с удивлением обнаруживаю, что уснула в старом кресле, любовно прозванном Засоней. Мой любимый пушистый плед — подарок Кристофера на прошлый день рождения — лежит на мне. Я поплотнее в него закутываюсь и смотрю на старые кипарисовые половицы, освещенные мягким солнечным светом. Затем высвобождаю руку из-под пледа и потираю лоб. Дождавшись, когда зрение прояснится после сна, еще раз оглядываю комнату и замечаю мужские ноги в носках, скрещенные на антикварном деревянном сундуке, вытащенном мной из помойки при кампусе несколько лет назад. Носки незнакомые, как и поношенные охотничьи ботинки, стоящие на полу чуть поодаль.
Меня охватывает паника: оказывается, я в доме не одна! Ощупав свои руки, плечи, ноги, прижатые к животу, я убеждаюсь, что полностью одета, и испытываю большое облегчение. Успокаивает меня и относительный порядок в комнате.
События прошлого вечера начинают всплывать в памяти — сперва неспешно, а потом все быстрее и быстрее. Я вспоминаю, как собирала кое-что в поместье Госвуд-Гроув и даже прихватила несколько книг из городской библиотеки, чтобы быть полностью готовой к встрече с Натаном. Вспоминаю, что он опоздал и я уже начала бояться, что вообще не дождусь его.
Но Натан наконец поднялся на крыльцо, с извинениями и тортом в руках.
— Этот торт называется «Доберж». Местное луизианское лакомство, — пояснил он. — Хотел извиниться перед вами за вторжение. Уверен, у вас были более увлекательные планы на вечер пятницы.
— Какое восхитительное извинение! — обрадовалась я, принимая из его рук десерт весом, наверное, фунта в три. Я отошла на полшага, приглашая гостя зайти. — Но с дежурством на футбольном стадионе и попытками помешать подросткам обжиматься за трибунами даже оно не сравнится!
Мы натянуто заулыбались — впрочем, чего еще ожидать от людей, которые не знают, как будет развиваться и куда свернет их разговор.
— Давайте я вам покажу то, ради чего попросила вас заехать, — предложила я. — А потом угостимся барбекю и чаем со льдом, — я нарочно не предложила ему ни вина, ни пива, чтобы наша встреча не напоминала свидание.
Но про еду из кафе и про торт мы вспомнили лишь через несколько часов. Как я и надеялась, Натан оказался не так уж равнодушен к семейной истории, как он сам думал. Запутанное прошлое плантации Госвуд-Гроув захватило нас, пока мы листали первые издания старинных томов, счетные книги, в которых велся учет торговым делам плантации, подсчитывался урожай, приводились краткие ежедневные отчеты о проделанной на плантации работе. Мы даже прочли несколько писем, спрятанных между книгами на одной из полок. В них десятилетняя девочка рассказывала своему отцу, что она делала в школе под руководством монахинь — обыденные сведения по меркам тех дней и бесценные свидетельства прошлого.
Семейную Библию я приберегла на потом, а начать решила с более безобидных и милых деталей. Трудно было предсказать, как Натан отреагирует на эти мрачные страницы семейной истории. Разумеется, он знал, каким было прошлое его родни, и понимал, что происходило на плантациях вроде Госвуд-Гроува во времена рабства. Но каково ему будет лицом к лицу столкнуться с этой жестокой реальностью, пускай и спустя столько лет, когда о ней напоминают лишь пожелтевшая бумага и поблекшие чернила?
Этот вопрос не давал покоя и даже пробудил к жизни моих собственных призраков — ту реальность, к которой мне совсем не хотелось возвращаться. Я и с Кристофером, чье детство можно назвать безмятежным, боялась ею делиться: думала, что он по-другому станет смотреть на меня, если узнает всю правду. А когда все вскрылось, его ранила нехватка искренности в наших отношениях. Так что получается, что правда нас разлучила.
Только поздней ночью я решилась отдать Натану старую Библию в кожаном переплете, полную дат рождения и смерти, отметок о покупке и продаже людей, записей о детях, чьи отцы так и остались не упомянутыми, потому что о таком предпочитали умалчивать. И схему огромного кладбища, которое теперь прячется под фруктовым садом и где старые могилы едва заметны и отмечены разве что булыжником или кусочком дерева, разъедаемым водой, ветрами, непогодой и временем.
Я оставила его наедине с книгой, а сама пошла мыть посуду и убирать со стола. Чтобы дать ему возможность внимательно все просмотреть, я специально медлила, когда вытирала тарелки и наливала нам новую порцию чая. А он в это время, обращаясь то ли к себе, то ли ко мне, говорил о том, до чего же странно видеть все это на бумаге.
— Жутко осознавать, что твоя родня покупала и продавала людей, — тихо сказал он, прислонившись затылком к стене. — Никогда не понимал, почему Робин так рвется сюда переехать. Зачем ей так глубоко во все это погружаться.
— Но это ведь история, — заметила я. — Я пытаюсь внушить своим ученикам мысль, что история есть у каждого. И то, что правда не всегда нам по сердцу, не значит, что мы не должны ее игнорировать. Мы ведь на ней и учимся. Благодаря ей мы понимаем, чего надо избегать в будущем. И стараемся стать лучше.
К примеру, в моей собственной семье поговаривали о том, что родственники по линии отца занимали какие-то высокие посты в эпоху Муссолини и содействовали упрочению зла и стремлению к мировому господству ценой миллионов жизней. После войны семейство незаметно пропало с радаров, смешавшись с простым народом, но заработанные при Муссолини деньги оставило при себе. А я ни разу даже не думала о том, чтобы проверить подлинность этих слухов. Этого мне знать не хотелось.
Почему-то я решила во всем этом признаться Натану, когда вернулась к нему из гостиной и села рядом на диван.
— Получается, я лицемерка, раз втягиваю вас в изучение семейной истории, — замечаю я. — Но мы с отцом никогда не были близки.
Наша беседа свернула на тему взаимоотношений с родителями — наверное, нам обоим надо было на время отвлечься от главного вопроса. Пожалуй, вести разговоры о ранней разлуке с отцом — из-за гибели или из-за развода — куда проще, чем знакомиться с фактами, указывающими на то, что твои предки из поколения в поколение торговали людьми.
Мы оба думали об этом, пролистывая записи о событиях на плантации — своего рода хронику деловой и человеческой жизни, где перечень финансовых поступлений и расходов соседствовал со списком покупки людей, их продажи и смерти.
Я наклонилась пониже, силясь разобрать записанную вычурным почерком историю о гибели семилетнего мальчика, его четырехлетнего брата и сестренки, которой было всего одиннадцать месяцев. Их заперла в хижине родная мать, женщина по имени Карлесса, которую купили у торговца, потому что на плантации не хватало рабочих рук. Видимо, в сезон урожая ей приходилось выходить из дому в четыре утра, чтобы начать свой день с рубки сахарного тростника. Вот она и заперла домик, чтобы с детьми ничего не случилось, чтобы они не потерялись. Может, даже заглянула к ним в полдень, в пересменку, чтобы удостовериться, что все в порядке. Наверное, наставляла семилетнего сынишку, как обращаться с младшими, и успела покормить грудью малышку Афину, которой не было еще и годика, а потом торопливо уложила ее спать. Должно быть, задержалась у порога, встревоженная, усталая, испуганная, мучимая беспокойством, как и любая мать на ее месте. Мы не знаем, как все было на самом деле, но можно представить, что, обратив внимание на холод в доме, она сказала старшему: «Достань одеяло, укутайся сам и брата закутай. Если Афина проснется, возьми ее на руки и поиграй с ней немножко. Я вернусь, когда стемнеет».
А последнее ее указание могло звучать так: «Только огонь зажигать не вздумай! Ты меня понял?»
Но он зажег.
В тот день Карлесса потеряла детей — всех троих.
Эта жуткая история упомянута в журнале. А заканчивается она коротким комментарием, выведенным рукой то ли хозяина, то ли его супруги, а может, надсмотрщика (судя по почерку, записи велись разными людьми):
7 ноября, 1858. Этот страшный день запомнится надолго. Во владениях был пожар, отнявший у нас троих.
Слова «этот страшный день» наводят на размышление. Что они значат? Неужели раскаяние автора этих строк, сидящего за столом с пером в руке и все еще ощущающего запах пепла и гари, приставший к коже, волосам и одежде? Или нежелание признавать ответственность за те условия, в которых погибли трое малышей? Выходит, это день страшный, и он во всем виноват, а не обычай держать при себе рабов, точно в тюрьме. Женщины в таких условиях вынуждены были оставлять детишек без присмотра, чтобы в это время надрывать спину, давая возможность и без того состоятельным господам еще туже набивать кошельки. Сами же рабы не получали ни гроша.
Судя по записям, похороны детей прошли на той же неделе, но о них говорится сухо и коротко.
Время шло, а мы с Натаном все еще читали этот журнал, сидя бок о бок на диване. Наши ноги соприкасались, а пальцы то и дело сталкивались, пока мы пытались разобрать надписи, порядком выцветшие от времени.
И теперь, проснувшись, я напряженно пытаюсь вспомнить все, что было потом, и понять, как же так получилось, что заснула я в кресле, на другом конце комнаты.
— А сколько… сейчас времени? — сонным, охрипшим голосом спрашиваю я, глядя в окно.
Натан, который, похоже, тоже задремал, вскидывает подбородок и смотрит на меня. Глаза у него красные, уставшие. Волосы растрепались. А может, он вообще не спал? Ну хотя бы разулся, что уже хорошо. И даже позволил себе позаимствовать у меня стопку чистых листов из моих школьных запасов — на кофейном столике лежат несколько исписанных заметками страниц.
— Не планировал тут у вас так задерживаться, — говорит он. — Но уснул, а потом решил скопировать план кладбища. Понимаете ли, у меня ведь уже есть договор с похоронной ассоциацией о присоединении участка, но теперь выясняется, что в этой земле погребены люди. Надо выяснить, где начинаются и заканчиваются эти захоронения, — он кивает на квадраты в Библии, которыми отмечены могилы.
— Кинули бы в меня что-нибудь — я бы проснулась и помогла вам.
— Вы выглядели до того умиротворенной, что у меня рука не поднялась, — с улыбкой признается он. Утреннее солнце поблескивает в его глазах, и у меня вдруг возникает ощущение мурашек на коже.
А следом в душе просыпается ужас.
«Нет! — говорю я себе. — Твердое и бесповоротное нет!» В моей жизни сейчас выдался странный период, полный неприкаянности, тоски, одиночества, неуверенности. И сейчас я уже знаю о Натане достаточно, чтобы понять, что с ним творится то же самое. Мы представляем опасность друг для друга. Я еще не оправилась от недавнего разрыва, а он… Точно не знаю, но сейчас неподходящий момент, чтобы это выяснять.
— Когда вы заснули, я продолжил читать, — поясняет он. — Хотя, наверное, правильнее было бы поехать в город и снять комнату в мотеле.
— Это было бы очень глупо, — возражаю я. — Вы же знаете, что в Огастине мотель только один, и он просто ужасен. Я там ночевала разок, когда только приехала в город.
Странно, что Натан собирался ночевать в мотеле. Ведь это его родной город, где львиная доля всего принадлежит его дядям, а ему самому — не только мой дом, но и огромное поместье, расположенное неподалеку.
— Вы не переживайте, соседи судачить не начнут, честное слово, — отпускаю я свою дежурную шутку про кладбище, чтобы показать ему, что риска для моей репутации не существует. — А если уж начнут, да так, что мы их услышим, вот тогда я забеспокоюсь.
На загорелой щеке Натана появляется ямочка, до того симпатичная, что лучше об этом не задумываться, и я себя останавливаю. Но вместо этого в голову закрадывается другая мысль: «Интересно, насколько он моложе меня? Года на два, наверное?»
И тут уж я строго-настрого себе запрещаю думать о нем.
Комментарий Натана, по счастью, дает мне повод переключиться на другую тему, и от этого становится легче. Мы настолько увлеклись путешествием в прошлое Госвуд-Гроува и чтением записей, что я ни словом не обмолвилась о второй причине, по которой пригласила его в гости. Не считая, конечно, желания обсудить с ним старинные книги и удостовериться, что он не прочь их пожертвовать и позаботиться о сохранности документов с плантации.
— Прежде чем вас отпустить, я должна затронуть еще один вопрос, — начинаю я. — Дело в том, что я бы хотела использовать все эти материалы в классе и показать их детям. Очень многие семьи живут здесь из поколения в поколение, и почти все так или иначе связаны с Госвудом, — я внимательно наблюдаю за его реакцией, но он выглядит спокойным. Более того, он слушает меня почти бесстрастно. — В этих реестрах упомянуто много имен: не только проданных, купленных, родившихся и умерших рабов, но также работников, которых арендовали хозяева соседних плантаций, или взятых в аренду для работы в Госвуде. Кроме того, в них указаны торговцы, работавшие здесь или поставлявшие продукты Госсеттам. Одним словом, имен так много, что среди них есть и те, что сохранились до наших дней. Я встречаю эти фамилии в классном журнале. Слышу, как их объявляют в мегафон на футбольных матчах или упоминают в учительской. — Перед моим мысленным взором мелькают лица с самыми разными оттенками кожи, с серыми, зелеными, голубыми, карими глазами.
Натан вскидывает голову и слегка отводит ее в сторону, точно человек, который чувствует приближение удара и рефлекторно от него уклоняется. Может, он никогда не задумывался о том, что эти давние события насквозь пронизывают и нашу нынешнюю реальность.
Раньше я не особо об этом задумывалась, но теперь мне понятно, почему в городе есть и белые, и черные Госсетты. Они все связаны общей сложной историей, которую можно проследить на страницах этой самой Библии, объединены тем фактом, что рабы на плантации носили фамилию своего хозяина. Кто-то сменил ее, когда обрел свободу. Кто-то оставил все как есть.
Уилли Тобиас Госсетт — семилетний мальчишка, похороненный больше века назад рядом с четырехлетним братом и маленькой сестренкой Афиной — это дети Карлессы, не сумевшие выбраться из объятой огнем хибары и погибшие в ней. Все, что осталось от Уилли Тобиаса, — это короткое упоминание на аккуратной карте захоронений, которая теперь лежит на журнальном столике рядом с ладонью Натана Госсетта.
Но есть и другой Тобиас Госсетт — шестилетний мальчишка, не обремененный родительским надзором и слоняющийся в пижаме с изображением Человека-паука по обочинам дорог этого города. Имя свое он получил от давно ушедших предков. И это была единственная фамильная драгоценность, которую они сумели оставить. Имена да истории — вот и все, что у них было.
— Так вот, ребята задумали один школьный проект… Сами, без моей указки. И, как мне кажется, очень хороший… Да что там — просто замечательный!
Натан продолжает внимательно меня слушать, а я подробно рассказываю ему про визит моей пятничной гостьи, про историю библиотеки Карнеги, про реакцию детей, про то, что они в итоге задумали.
— А началось все с того, что я просто хотела пробудить в них интерес к чтению и письму. Переключить их с сухого перечня книг для классного чтения, который они считают ненужным и скучным, на личные истории — точнее даже, на местную историю, с которой они соприкасаются всю свою жизнь. Сейчас многие задаются вопросом, почему дети не уважают себя, свой город, свою фамилию. Да потому что они не знают, что она значит. Не знают ее истории.
Натан потирает щетинистый подбородок, и я вижу, что мои слова заставили его задуматься. Во всяком случае, мне хочется в это верить.
— Вот почему так важно было бы осуществить проект, который они окрестили «Байками из склепа», — продолжаю я. — В Новом Орлеане такое уже делают, когда проводят экскурсии по кладбищам. Дети должны изучить биографию кого-нибудь из тех, кто жил и умер в этом городе или даже на плантации. Это может быть кто-то из родственников или человек, связь с которым они ощущают через века. Им нужно написать о нем. А завершится все это масштабным мероприятием — можно даже сделать его благотворительным, — когда все оденутся в костюмы и, встав у могилы, точно живые свидетели, будут рассказывать историю этого человека. Тогда-то все и поймут, как тесно переплетены судьбы горожан. Поймут, почему жизни обычных людей были так важны тогда, почему они важны сегодня. И почему нельзя о них забывать.
Натан опускает взгляд на книгу, которая лежит у него на коленях и представляет собой летопись жизни плантации за многие годы. Он бережно проводит пальцем по краю страницы:
— Робин была бы в восторге от этой затеи. У моей сестры имелось множество планов относительно Госвуда: она мечтала его восстановить, задокументировать его прошлое, расчистить сады, открыть музей, в котором освещалась бы история всех жителей поместья, а не только тех, кто спал в большом доме, на кроватях с пологом. Робин была полна благородных порывов. Эдакая мечтательница. Вот почему судья все ей завещал.
— Должно быть, она была чудесным человеком, — говорю я, стараясь представить себе сестру, которую он потерял: те же глубокие темно-зеленые глаза, та же улыбка, светло-каштановые волосы, как у Натана, вот только она на семь лет старше, и черты у нее тоньше, а фигура — изящнее.
Чувствуется, насколько сильно он ее любит. От одного упоминания о ней в его взгляде появляется тоска.
— Вот с кем вам надо было бы потолковать об этом, а совсем не со мной, — говорит Натан.
— Но у нас есть вы, — замечаю я, стараясь смягчить тон. — Знаю, вы очень заняты, живете за городом, и все вот это, — я киваю на бумаги, которые он читал всю ночь, — не слишком вас интересует. Но я была бы вам бесконечно признательна, если бы вы разрешили детям пользоваться этими документами для проекта. Дело еще и в том, что многие из них узнают о своих предках, которые похоронены здесь, в саду, в безымянной могиле. Нам нужно разрешение на пользование землей за моим домом, а она принадлежит вам.
После этих слов проходит, как кажется, вечность, а он все раздумывает над сказанным. Дважды, точнее, трижды он начинает отвечать и осекается. Оглядывает бумаги, лежащие на журнальном столике, на диване. Морщит лоб, закрывает глаза. Губы его под напором чувств, которые он не желает демонстрировать, сжимаются в тонкую линию.
Он ко всему этому не готов. Для него все это — настоящий колодец боли, и мне никогда до конца не постичь и не разглядеть всех источников, что питают его. Смерть сестры, смерть отца, дедушки, человеческие судьбы в истории Госвуд-Гроува?
Мне хочется спасти его от этого напряжения, но я не могу найти нужных слов. Хотя и пойти на попятный тоже не могу. Это мой долг — добиться того, чтобы ученики узнали правду. Ведь бог весть что может случиться с этими документами, да и с самим поместьем.
Натан ерзает на диване, и на короткий миг мне даже кажется, что он сейчас встанет и уйдет. Мой пульс предательски подскакивает.
Наконец он упирается локтями в колени, подается вперед, смотрит в окно невидящим взглядом.
— Ненавижу этот дом, — говорит он и крепко сжимает кулаки. — Это сущее проклятие. В нем умер отец. В нем не стало дедушки. А не будь Робин так занята спорами с дядями за это наследство, она вовремя обратила бы внимание на свои проблемы с сердцем. В последний раз, когда мы здесь виделись, она уже выглядела неважно. Ей надо было непременно пройти обследование у врачей, но она и слышать об этом не хотела. Не желала мириться с тем фактом, что дом для нее — непосильная ноша. Она долгих четырнадцать месяцев билась за свои планы — с братьями отца, с приходом, с юристами. Да много с кем еще. И немудрено, ведь в округе все стараются плясать под дудку Уилла и Мэнфорда. Вот на что моя сестра потратила последние годы своей жизни, и вот о чем мы спорили в последнюю нашу встречу, — когда он говорит об этом, его глаза становятся все печальнее. — Но Робин обещала дедушке, что позаботится о поместье, а она не из тех, кто не держит слова. Такое с ней случилось лишь однажды — когда она сказала мне, что не умрет.
Боль потери в нем свежа, бесконечна и очевидна, как бы он ни пытался ее скрыть.
— Натан, мне очень жаль, — шепчу я. — Я не хотела… И не думала…
— Ничего страшного, — он вытирает глаза большим и указательным пальцами, шумно вдыхает воздух, распрямляется, пытается отогнать нахлынувшую волну чувств. — Вы ведь не здешняя, — говорит он и смотрит на меня. Наши взгляды встречаются. — Я понимаю ваши намерения, Бенни. Я восхищен ими и признаю их ценность. Но вы даже не подозреваете, во что ввязываетесь.