Разные чувства осаждают нас во время похорон. Но меньше всего при этом мы думаем о смерти. Похороны проводят окончательную черту раздела между нами и ими. Как чужая жизнь, так и чужая смерть порою представляются нам нереальными.
И только иногда смерть вызывает боль. В тот день Элизабет испытывала боль. Ее лицо распухло, словно все соки, лимфа и кровь вдруг поднялись из глубины тела, сминая кости. Но в ее глазах таилось странное спокойствие.
Мне ее горе казалось чрезмерным. Но я не могла не чувствовать всю его глубину. Я держалась в стороне от нее.
Я думала, что через год или через пять лет красивый Губерт станет тенью, утратит какую бы то ни было реальность, и второй муж Элизабет будет с почтением относиться к памяти о нем. У меня не было сомнений в том, что Элизабет снова выйдет замуж. Чем будет для нее Губерт тогда?
После мессы и громогласного Dies Irae Элизабет — отец крепко держал ее за локоть, — а вслед за ней родители Губерта, дрожащие, старавшиеся держаться без посторонней помощи, возглавили процессию, двигавшуюся по нефу церкви семнадцатого века. Я шла рядом с плачущей матерью. Я была совершенно спокойна. Доминик не присутствовал на похоронах. Он был добр и сентиментален. Он повез ничего не понимавшего Стефана и возбужденного Вильяма к друзьям в Шотландию.
Присутствовавшие на похоронах англичане перешептывались по пути на скромное кладбище, где покоились предки Губерта.
— Эти автокатастрофы — настоящее бедствие. Столько людей погибает под колесами…
— Спасибо, хоть никто больше не пострадал…
— Понадобилось много времени, чтобы извлечь его… ужасно…
— Он был страшно изуродован. Все переломано…
Француз старательно подыскивал слова.
— Все… все кости переломаны…
Элизабет привели с кладбища, и она, не проронив ни слова, вылетела в Лондон. Она отказалась присоединиться к семье Губерта, собравшейся в Ле Кипре, замке Баатусов. Сгорбившись на заднем сиденье машины, везшей ее в Лексингтон, она молчала.
Когда мы приехали домой, она сразу же ушла в свою комнату. Всем своим видом она показывала, что не нуждается в нас. Она стала затворницей. Шли часы. Дни. В молчании.
Ни единого слова, ни звука. Когда мы приносили ей еду и пытались заговорить о том, что нужно вызвать врача… предлагали ей помощь… она так смотрела на нас, словно наши слова доставляли ей физическую боль.
Родителей все больше и больше пугала ее немота. Я пыталась успокоить их. Я знала, что Элизабет оправится от удара. Она увидит в этом свой долг. Долг по отношению к Стефану, к своему сыну. Долг избавить от страданий тех, кто так любит ее. Ее же страдания касались лишь ее одной.
На четвертый день мы услышали крик. Высокий и долгий звук. Потом снова. И снова. Тот же крик. Мы бросились в ее комнату. Она пыталась запереть окно.
— Я отпустила его. Он ушел. Только что. Он хотел уйти. Он не хотел остаться. Я не смогла удержать его. Но он здесь.
Обняв себя за плечи, она раскачивалась из стороны в сторону.
— Вернись, Губерт! Вернись! Пожалуйста, пожалуйста, Губерт! Вернись!
В отчаянии она обернулась к нам.
— Я не хотела будить его. Он так спокойно спал. Он заснул во мне. Я боялась, что вы разбудите его. Когда вы приходили сюда и заговаривали со мной. Я боялась, что… он проснется и захочет уйти. О, Губерт! Губерт! Он оставил меня. Он пробил себе путь. Во мне его нет. Губерт. Во мне его нет. Во мне его нет.
Мы стояли, напуганные. Нам казалось, мы окаменели от той боли, которая исходила от нее. Невольные свидетели безумия.
Позже она согласилась проконсультироваться с врачом. Они уединились и долго о чем-то беседовали. Выйдя от нее, доктор сообщил нам, что она заснула. Возможно, она проспит долго. И она спала долго.
Самое страшное осталось позади.