Среди людей, которых вы называете язычниками, невеждами или просто чужаками, столько же героев и гениев, столько же обладателей совершеннейших достоинств, сколько можно отыскать в любом христианском сообществе; вы сумеете обнаружить среди них столько же негодяев или злодеев (таких, которые иногда добиваются власти), сколько видите и в вашем мире. Итак, почему же тогда вы подчеркиваете и преувеличиваете незначительные различия между вами, так что можно без всякого стеснения глумиться над этими людьми и нападать на них? Разве это не истинный грех гордыни?
Что хорошего в ужасающих спорах и ссорах? Вы похожи на толпу заключенных в лабиринте, которые борются друг с другом, вместо того чтобы объединить силы, найти прямой путь, выработать общий план. Все мы напуганы, всем нам необходима опора. Никто из нас не может узнать подлинную причину того, почему мы должны страдать и потом умирать, возможно, даже причину того, почему некоторые добиваются успеха, в то время как другие, столь же одаренные (или бездарные), влачат дни в бесконечной нищете. Мы отказываемся принять случайности Божьего мира, но, пока мы не примем их, мы будем вечно биться в лабиринте нашего собственного создания. Политические убеждения — лабиринт. Религия может быть лабиринтом. Даже простая вера может создать лабиринт — поскольку мы применяем простые модели к тому, что совсем не просто, — как американцы, посещающие Лондон, пытаются приложить привычные законы планировки к запутанному переплетению улиц. Логика не просто подводит их в этом случае — они начинают бояться. Собственная неспособность разобраться в лабиринте улиц заставляет их проклинать дураков, которые не сумели упростить планировку и построить город по правилам. Примитивные динозавры вымерли; они не смогли выдержать перемен. Только приняв мир таким, каков он есть, и наполнив смыслом наше существование в непредсказуемой вселенной, мы сможем познать универсальную гармонию, к которой стремится большинство. Вопреки убеждениям этих хиппи, гармонии можно достичь политическими и философскими средствами, если такие средства не навязаны, а представлены в форме доказательств в природной «плюралистической» демократии, где почитают гуманный Разум и незапятнанный Закон. Не стоит обольщаться пустыми надеждами. Средство есть. Лишь одно логически приемлемое средство удовлетворения духовных, физических и психологических потребностей человека в форме единственной идеи, которая связана с принятием множественности как фундаментальной основы бытия. Я говорю об истинной церкви, церкви Константина, первого христианского императора. Ах, Царь Небесный, remebre vus![325] Маленькие девочки поют в соборе. Господи, помилуй! Господи, помилуй! Призрак восстает, и эти храмы так холодны, что можно подумать, будто там, внутри, все хранится в глубокой заморозке и мертвые Египта, благодаря нашей теплой крови, восстанут и снова пойдут по земле. Die Geschichte ist niemals gleich; doch es kommt vor, das Ereignisse sich wiederholen[326]. Поэтому Ганнибал приказывал своим легионам: «Восстаньте из праха и снова сражайтесь!» Итак, Карфаген спит; прекрасный Карфаген шевелится; золотой языческий Карфаген стонет и приоткрывает горячий и жадный глаз, чтобы увидеть долину Нила, плодородное диво нашего мира, зеленую колыбель всего, что мы ценим, и источник всего, что мы когда-либо знали.
Матерь Египет, наша общая матерь Египет! Как великолепно было твое облачение, как сверкали твои богатства, о мать! И все яркие цвета Африки и все прелести английской весны сочетались в тебе. Ты всегда красива, матерь. Красивы даже твоя нищета, твое унижение, твой грех. Ты, однако же, была полудикой, когда началось создание твоей нации. Самые твои болезни экзотичны и красивы. Матерь Египет! Матерь Египет! Я не ожидал, что ты будешь так красива. L’histoire est un perpetuel recommencement[327]. Греки поняли это. Даже боги должны подчиняться судьбе.
Карфаген открывает другой глаз — и перед ним предстает Европа, восхитительная и пышная. Сладкая Европа, от пажитей Украины до яблонь Кента, сосновые леса Лапландии, оливковые рощи Греции и Испании, богатые города римлян. И Карфаген подмигивает и усмехается, и золотой, могущественный, пробуждающийся Карфаген обнажает острые зубы и облизывает алые губы, и его жаркое дыхание смердит розами. Карфаген готовится пировать. Скоро всех нас заставят замолчать. Нас запугают и подкупят, мы станем бесконечно пассивными, мы превратимся в домашнюю скотину Карфагена. Тогда Карфагену больше не понадобится оружие. Ему не понадобится охотиться. Великий Карфаген сделается банкиром и станет кормить коров и цыплят по выходным, он превратится в крупного землевладельца и будет зваться Коллинзом, или Картером, или Грином, или каким-нибудь другим почтенным английским именем. Этот хитрый варварский Карфаген поработит нас так, что мы ничего не заметим. Того, кто обнаруживает какие-то отблески истины, кто пытается поведать о нашем неминуемом завоевании и унижении, — его в лучшем случае избегают, считая сумасшедшим, а в худшем — убивают как истинного мученика, чтобы преподать остальным урок: никогда не произносить вслух, что наши души уже заложены сатане.
Я записал это meo periculo[328] — на свой страх и риск, но я хорошо знаю, что публика, вероятно, ничего из моих записей не увидит. Карфаген завоевал не только наши тела, но и наши умы. Он добился преимущества, воспользовавшись изоляцией англичан.
Теперь никто не позволит мне открыть правду, потому что все вокруг наслаждаются моим унижением. Они видят великого человека, которого оскорбили и уничтожили. Так сказал Бишоп миссис Корнелиус. Подобно Авдию[329] из рассказа, я научился всему, что знаю, в страданиях и путешествиях, в интеллектуальной изоляции. В отличие от его создателя Штифтера, я не вижу особенного благородства в страданиях Авдия, в его одиночестве или даже в его путешествиях. Я никогда не искал ничего подобного. Но в то же время меня не могли сбить с курса ничьи угрозы. Когда-то я думал, что обречен блуждать до Судного дня, обречен говорить правду, оставаясь неуслышанным.
Мы должны жить в гармонии с природой. Я готов предоставить все необходимые средства для этого. Боги научились сосуществовать с хаотичной Природой. Это знал Тик[330], знали все великие немецкие сочинители. Нам нужно использовать все возможные средства, чтобы жить в соответствии с природой, не пытаясь перебороть ее! Мои летающие города позволят природе существовать без нашего вмешательства и все же оставаться на прежнем месте, чтобы мы могли наслаждаться ею всякий раз, когда только пожелаем.
Вопреки всем превратностям судьбы моя мечта не изменилась. У меня есть дар для всего мира. Почему мир принял так много дряни от разных мошенников — от Маркса и Эйнштейна? Почему Фауст — злодей, а Фрейд — спаситель? Есть один очевидный ответ, но, конечно, нам уже не позволяют произнести его вслух. Нас окончательно подчинили. Нам уже отказывают в праве открыто называть своих хозяев. Мы полностью порабощены. Над нами даже властвуют Саксен-Кобург-Готы[331], которые, как всем известно, купили титулы в Варшаве! У меня есть листовка, там все это подробно доказано. Ее написал один из старых священников из польского клуба. Поляки как никто знают о вероломстве Карфагена. Они превыше всего ценят христианское благородство. Неудивительно, что женщины недовольны. Благородство и воспитание остались в прошлом. Когда-то мужчина должен был ухаживать за женщиной, доказывая свое остроумие, талант и отвагу. Сегодня сохранилось только безбожное, безрадостное проявление силы — мальчик хвастается, девочка хочет почувствовать вкус любви (такова их общая мечта, неважно, девственницы они или шлюхи). Ибо настоящая любовь для них всё и единственная мечта, которая у них осталась. Женщины уверены, что могут достичь этой химеры, демонстрируя мужчинам почтение и преданность, используя подходящие выражения и одежду, — и в результате женщины становятся хитрыми и злобными.
Мальчики узнают, что трахаться и блевать — два истинных показателя высокого положения в обществе. Их футбольные кричалки свидетельствуют о многом. «Мы здесь, потому что мы здесь». Отчаянный призыв нигилистов на протяжении столетий. «Мы хотим, Ра-Ра-Ра. Мы хотим, Ра-Ра-Ра». «Мы никогда не будем одиноки!» «Я сделал это по-своему». Тупая уверенность стада. Женщин я мог спасти. Мужчины безнадежны. Их нужно послать на Золотой Берег, в Конго или в Анды. Когда-нибудь я напишу о месяцах, проведенных в Южной Америке после крушения «Джона Уэсли». С тех пор я стал бояться змей и аллигаторов, и этот страх, подозреваю, останется со мной навсегда. В Лиссабоне мы ходили на «Вечного жида»[332] в «Маджестик». Фильм был почти так же хорош, как пьеса, Мэтисон Ланг воссоздал свою знаменитую роль. Меня глубоко взволновал финальный монолог, когда, отвергая требования инквизиции и не соглашаясь отречься от своей веры, Матеуш говорит: «Теперь я, еврей, стою перед вами, и дух вашего Христа ближе к моему сердцу, чем к сердцам тех, которые часто повторяют Его имя». Замечательная речь. Я плакал. Был аншлаг. Неужели это и есть антисемитизм?
Смысл фильма очевиден — мы до сих пор далеки от идеалов нашей религии, и нужен благородный, достойный зависти еврей, способный показать нам: то, что у нас есть, обладает неизмеримой ценностью. Я не раз объяснял это жулику Барнуму, который держит «Праздничные новшества» на Элгин-кресчент, хотя половина его товара — простые игрушки. Я говорю, что его череп так же пуст, как гигантская голова, выставленная в его витрине. Он говорит, что я — просто старый Judenhetze[333]. Я отвечаю, что это смешно. Неужто меня можно так назвать? Правда, он говорит, что услышать такое безумие — настоящее чудо. Возможно, Чарли Чаплин и был Адольфом Гитлером, в конце концов. «Возможно, раздвоение личности».
— Это ты безумен, мой друг, — говорю я в ответ. — Мой бог, из-за какой ерунды мне приходится страдать. Один из моих самых старых друзей был евреем. Из Одессы. Я обязан ему жизнью. Разве я похож на антисемита?
Он не может ответить. Они никогда не отвечают, эти «мудрые» парни.
Рабби Дэвидсон, живущий вверх по улице, по другую сторону моста, претендует на то, что лучше разбирается в религии и в мире, чем я. Он никогда не знал искушений и ужасов диких стран, роскошных удовольствий и запретных пыток Востока. А я знаю Восток. Я лично изведал все тайны мира, породившего наш общий Завет. Если я и не понимаю ничего другого, то религию я понимаю хорошо. Дэвидсон знает, что я уважаю его положение и его веру, но я всегда побеждаю его, подыскивая примеры из Талмуда или из апокрифов. Он говорит мне: «Полагаю, вы живете на свете с самого начала времен, полковник Пятницкий».
— Нет, — отвечаю ему я. — Я родился тогда, когда родился Христос.
Он распознает символы и словесные игры, но только на довольно примитивном уровне тех англичан, которые дали миру Браунинга и затем отказались понять его. Он известен сегодня благодаря своим мимолетным причудам, огнестрельному оружию, что носит его имя, и некоторым стихам, написанным для детей и старых друзей[334]. И, конечно, благодаря его давней вражде с Джоном Гилгудом, звездой кинематографа, — об этом недавно передавали по телевидению. Когда я спросил миссис Корнелиус, почему она плачет, она ответила, что ей жаль собаку. Я только что вышел из туалета и не понял ее. «Флаш, — сказала она. — Флаш!»[335]
И вправду, я стал по этой части немного рассеянным. Недавние впечатления иногда затуманиваются, но я могу вспомнить запах огромных полей мяты, окружавших стены Феса, как осадная армия, могу вспомнить Александрию, где мяту добавляли в напитки и казалось, что душистый воздух льется в легкие, возвращая старикам молодость. Кто теперь знает, на что похожа настоящая мята? Ароматизированные конверты, уборка туалетов, зубная паста и кремы для секса — вот во что ее превращают! Мы в свое время обходились вазелином, а единственный аромат был ароматом нефти! Лоцман доставил нас в переполненную Александрию, и даже в море я чувствовал дуновение опьяняющего бриза подлинной Африки, долетавшего со стороны Нила. Тем прохладным средиземноморским утром, когда со срывавшимся с губ паром от дыхания мы поднялись на палубу и обнаружили, что туман еще не совсем растаял, я воображал, что буду наслаждаться зрелищем греческого и римского великолепия, возносящегося над турецкими и арабскими постройками. Капитан Квелч, несмотря на свою настойчивость, не смог убедить меня, что в Александрии царит беспросветная серость.
Вместо ожидаемой роскоши я увидел муниципальные здания провинциальной Англии — ряды их тянулись во все стороны, окруженные цветниками, которые можно отыскать в швейцарских городах (хотя тут растения казались более вялыми). Местами ввысь устремлялись минареты, напоминая о географической реальности. И действительно, здесь обнаружились внушительные готические гранитные здания, а также кирпичные постройки, наводившие на мысль об эпохе королевы Анны; я словно оказался в экзотическом Брэдфорде[336]. И все-таки городу было свойственно какое-то удивительное величие, а размах огромной гавани восхищал. Суда Британского торгового флота окружали нас со всех сторон, рядом с ними стояли столь же нарядные корабли из других цивилизованных стран. Чтобы не попасть в «смешанный» док, заполненный сомнительными местными буксирами, дау и ржавыми трампами[337] со всех концов земли, капитан Квелч, подняв звездно-полосатое знамя, представился лоцману «другом Сэмюэла Голдвина» — лоцман спокойно передал эти сведения на берег и получил обычный почетный эскорт из наших изголодавшихся по культуре моряков, которые знали о своих киногероях гораздо больше, чем о собственных матерях. Сегодня только Голливуд обеспечивает вселенскую славу, некогда бывшую привилегией одного лишь Александра Великого. Эти англичане находились настолько далеко от центров цивилизации, что с готовностью поверили, будто мы — звезды десятков пока еще не увиденных ими киноэпопей. Некоторые из них даже не знали о скандале с Арбаклем! Если бы мы пожелали, то могли бы обмануть их и лишить самого ценного — так странствующие продавцы древностей и торговцы благословениями бродили в Средние века среди невежественных сельских жителей, вдали от Рима или Парижа. Власть казалась поистине безграничной. Эти люди, подобно своим предкам, жаждали историй, жаждали волшебства. И мы, конечно, могли дать им все, чего они хотели, — даже больше, чем Норма Толмедж или Джон Гилберт, поскольку мы видели все стороны Голливуда, от самых низких недостатков до самых высоких устремлений, — и общение с нами могло подарить им куда больше волшебства, чем самый замечательный фильм. Лоцман извинился перед нами. Таможенные досмотры и правила въезда для американских граждан, провозящих в страну специальное оборудование, особенно фотографическое, были сложны и суровы, и нам предстояли малоприятные испытания. Но почти сразу после того, как мы пришвартовались, румяный лейтенант доставил приветствие от губернатора вместе с извинениями, что тот не смог встретить нас лично, — оказалось, вся наша группа приглашена на особый прием следующим вечером. А пока нам предоставили наилучшие условия.
Тем утром капитан Квелч получил несколько телеграмм, о содержании которых он попросил оператора ничего не рассказывать. Стремясь узнать новости о моих пропавших фильмах, я ходил в радиорубку вместе с капитаном — он заглянул туда по пути на мостик. Одна телеграмма была от Голдфиша, и ее капитан мне показал, но другую он сложил и спрятал в карман белого хлопчатобумажного пиджака. В то утро Квелч оделся в штатское, лишь фуражка выдавала его положение, и я сказал, что выглядел он так, словно ухаживает за кем-то. Он рассмеялся. Он заметил, что я недалек от истины, тра-ла-ла. Представляло ли интерес сообщение от Голдфиша?
Нужно изменить название попробуй старое тчк жди прибытия новой звезды по воздуху алекс обязательно тчк не делай пока не начал тчк у нас принц индии тчк снимаем одну катушку на местности тчк игнорировать все прошлые сообщения тчк подтвердить след египетской колесницы тчк с. г.
Телеграмма хранится у меня в альбоме для вырезок. Вот и все, что осталось от моей былой известности. Миссис Корнелиус говорит, в ее коробках куда больше вещей, но в последнее время, по ее словам, крысы добрались до бумаг, точно так же как моль сожрала всю одежду в ее подвале, — так что, полагаю, мои вырезки превратились в труху, а личинки пожирают застывшие мгновения прошлого, гниющие кадры давно испорченной пленки. Телеграмма осталась у меня, потому что я по рассеянности забыл показать ее другим. Полагаю, меня выбила из колеи мысль о конкуренте-актере, готовом разрушить наш кружок как раз тогда, когда дело пошло на лад. Была ли звездой Констанс Беннетт[338]? Или Бэрримор? Голдфиш прославился своими внезапными решениями: усилить «качество» — или увеличить бюджет — проекта. Я выбросил эту неприятную мысль из сознания и, сделав так, позабыл о телеграмме до тех пор, пока она снова не попалась мне на глаза — гораздо позже. К полудню, воодушевленные радушным приемом британцев, мы встретили еще одного гостя, который, судя по внешнему виду, не мог быть никем иным, кроме брата капитана, профессора Квелча. Он поднялся на борт так резво, что, оказавшись на палубе, вынужден был надолго остановиться и перевести дыхание; говорить он поначалу почти не мог, и его извинения звучали невнятно: «Ужасно жаль — старый поезд — всегда опаздывает — надо бы выехать пораньше — моя вина — как дела. Малкольм Квелч». И я пожал костлявую обветренную руку, которую протянул вновь прибывший — худобой он даже превосходил брата.
— Надеюсь, вы, парни, получили мою телеграмму. Я ответил, как только…
Капитан Квелч жестом заставил его прерваться, и гость пожал мне руку в молчаливом изумлении, как будто ожидая, что брат его спасет.
— Откуда ты узнал, что мы прибудем, Малкольм? Наверняка из газет! Что-то из Касабланки? Говорю же, разве не удивительно, какие теперь средства связи?
Очевидно, капитан Квелч спланировал все так, чтобы наше прибытие совпало с прибытием его брата и мы сразу получили хорошего британского гида. Я не видел в этом ничего дурного. Капитан Квелч прежде всего беспокоился о нашей безопасности. Он знал, что мог доверять брату, который позаботится обо всем так же добросовестно и разумно, как заботился сам капитан. Я, со своей стороны, был ему признателен.
— Держимся за семейство, джентельмены? — Миссис Корнелиус улыбалась всем и каждому. — Не против выпить, проф?
Болезненная кожа рослого ученого напоминала древний папирус, щеки глубоко запали, нос еще больше походил на хищный клюв, чем нос его брата, а серо-голубые глаза светились каким-то могильным светом; едва оправившись, он чуть заметно подмигнул моей подруге:
— Отнюдь, госпожа. Я — строгий трезвенник. В моей семье все воздерживаются от алкоголя.
— Воздерживаются, пока не выпьют, так? — Миссис Корнелиус рассмеялась и похлопала его по спине.
Профессор носил помятый европейский костюм, который, как и его кожа, пожелтел от египетского солнца. Панаму он снял, когда поднялся на борт. Черные седеющие волосы прилипли к черепу и пропитались потом, который профессор попытался стереть носовым платком — платок был на удивление тщательно выстиран, и это никак не сочеталось со всем обликом мужчины, немало испытавшего в жизни. Профессор неуверенно улыбнулся. Я никогда не пойму, почему миссис Корнелиус приняла одного человека с такой же готовностью, с какой отвергла другого. Со своей стороны, я очень обрадовался, что запасся, по разумному предложению капитана Квелча, большой партией коки. Его брат казался человеком ограниченным; вероятно, он был бы потрясен, если б я попросил его о помощи в прибретении запрещенного препарата. В Египте торговля наркотиками шла вовсю. Британские таможенники всегда оставались настороже — и в морях, и в пустынях, где верблюжьи караваны доставляли гашиш, опиум и героин по старым азиатским торговым маршрутам. Но я не хотел недооценивать Малкольма Квелча. Возможно, в Египте подобные люди были нужны, чтобы напоминать нам: всегда следует поддерживать наши европейские стандарты. Такого, как он, греки назвали бы kalokagathos, идеальный джентльмен. И вдобавок эрудит, как я довольно скоро обнаружил. Он спросил, наслаждались ли мы «смехом морских неисчислимых волн» — kymaton anerithmon gelasma, как говорится у Эсхила[339].
— Жаль, тшто я в первый раз не обратила внимания, — сказала миссис Корнелиус, обхватив его костлявые плечи; профессор разинул от удивления рот, когда моя подруга добродушно проревела ему в лицо: — А вы-то все заметшаете, проф. Хо! Хо!
Заработавший дурную репутацию Вольф Симэн выбрался на палубу в костюме для бега, который обтягивал тело так, что виднелись мельчайшие волоски; Симэн знатно растолстел. Он со страдальческим выражением на лице остановился рядом с нами и сквозь пот и слезы посмотрел на вновь прибывшего.
— Добрый день? Сэр…
— Это перфессор К. - образованный братан дона К. — Рука миссис Корнелиус крепко обвила талию Квелча, и моя подруга продемонстрировала гостя, словно трофей, своему потенциальному Свенгали[340] и неприветливому любовнику. — Перфессор, это велитшайший шведский худошник после Ханса Андерсена. Он делал разные шикарные картины. Я сама в некоторых снималась.
Археолог смутился, услышав все это. Он приподнял шляпу перед Симэном и всеми присутствующими с таким видом, как будто случайно вмешался в пьесу, а остальные ждали, что он сыграет свою роль.
— Ну, — сказал он, — viva, valeque[341], вот что.
— Думаю, нам стоит отправиться в обеденный салон и устроить совещание, — капитан Квелч явно настаивал на этом, по каким-то причинам желая увести брата с палубы.
И все мы спустились вниз, где сам капитан, исполнив обязанности официанта, подал напитки. Профессор взял содовую, и брат последовал его примеру — без сомнения, из уважения к их покойным родителям. И мы провозгласили первый тост — за короля Англии, короля Египта, президента Соединенных Штатов и Сэмюэла Голдфиша. Лед тронулся. Мы собрались вокруг профессора Квелча — он несколько расслабился и, кажется, не возражал против того, что оказался в кольце людей с коктейлями, которые слушали граммофон и пытались вовлечь его в свой хор.
— Vive la bagatelle![342] — воскликнул он, внезапно оказавшись не настолько скромным, как я предполагал поначалу. Но я все равно думал, что он не станет мне таким другом, каким стал капитан Квелч.
Празднество продолжилось, когда наши счастливые ласкары, без сомнения, с нетерпением ожидавшие увольнения на берег, подали обед. Профессор Квелч был экспертом по части всего египетского. Действительно, древний мир казался ему ближе, чем современность, и не составляло труда заметить, что он относился к проблемам перевода иероглифов с большим энтузиазмом, чем к эфемерным похождениям героев и героинь из мира кино. А романтика, как я подозревал, в его представлении сводилась к загадке анкха[343] странного цвета, который держало одно из второстепенных египетских божеств. Изъяснялся профессор довольно путано. Тем не менее Малкольм Квелч казался тем самым человеком, который мог провести нас сквозь тени далекого прошлого и мимо подворотен и соблазнов нашего непосредственного настоящего. Разумеется, поскольку берег манил всех нас, в съемочной группе начались разговоры о разных искушениях. Малкольм Квелч добился одобрения нашей команды и продемонстрировал способность к решению практических вопросов, порекомендовав salon des poules[344], который, по его уверениям, был безопасен и предоставлял все возможные услуги. Только Эсме не проявила к новому знакомому никакого интереса; она почти сразу спустилась в каюту, чтобы, по ее словам, собрать вещи. Симэн тоже рано удалился из-за стола: он заявил, что должен побыть в одиночестве и как следует обдумать новые идеи. Его отсутствие никого не огорчило. Когда он удалился, атмосфера за столом стала значительно непринужденнее. Подстрекаемый миссис Корнелиус, доброжелательный профессор потчевал нас каирскими сплетнями, касавшимися людей, о которых мы никогда не слышали; речь в основном шла о мужеложстве и супружеских изменах, иногда для разнообразия с элементами кровосмешения. Я заскучал. Извинившись, я сказал, что должен вернуться в каюту и проверить багаж, тщательно упакованный после таможенного досмотра. Таможенник заинтересовался моими грузинскими пистолетами, но я удовлетворил его любопытство, объяснив, что они предназначены для съемок фильма. Постучав в смежную дверь, я громко позвал Эсме, чтобы она не напугалась. Потом я услышал, как что-то упало. Я попытался открыть дверь, но она была заперта. Я спросил, не ушиблась ли Эсме, и через мгновение она ответила, что ее чемодан свалился на кровать. Она начала что-то бормотать, как будто сильно смутилась. Я предложил помощь, но она громко сказала, что справится сама. Эсме была сообразительной малышкой — и неважно, что думала по этому поводу миссис Корнелиус. Успокоившись, я прогулялся по палубе и увидел капитана Квелча — он курил трубку, беседуя со старшим сотрудником иммиграционной службы, рыжеволосым мужчиной по имени Престань, который вернул мне паспорт, отметив, что счастлив познакомиться с таким одаренным человеком. (В паспорте было указано, что моя профессия — инженер, но в анкете, конечно, перечислялись мои теперешние обязанности.) Печати и виза придали паспорту солидный и законный вид, которого ему ранее недоставало. Я получил официальное одобрение правительства его величества. В те дни, конечно, такое одобрение означало и полную безопасность. Британская империя взяла на себя ответственность за свои доминионы и протектораты, поддерживая закон и порядок повсюду и для всех. Вот почему империя вызывала восхищение целого мира. Я всегда свысока относился к людям, которые вытаскивают на свет божий несколько сомнительных случаев и начинают обвинять британцев и доказывать, что они не лучше французов, скажем, или голландцев управляли империей. Я не согласен с ними. Пока англичане управляли по образцу Рима, они знали только успех и повсюду царила справедливость. Им приходилось проявлять строгость и в Египте, и в Индии, и в отдельных районах Африки, поскольку местные жители признавали только сильную руку. Туземцы совсем не понимали смысла структур, которые были предназначены для их защиты. Я часто удивлялся подобным представлениям о национализме и о свободе. Кажется, все, к чему стремились аборигены, — это свобода убивать друг друга во время ужасных межрелигиозных конфликтов. Их научили порядку. Они утверждали, что мечтали о таком порядке, но хотели установить его сами. Но у них не было ни истории, ни опыта, ни интеллекта, чтобы постичь смысл общественных институтов. Возможно, несколько индусов и погибли в Амритсаре[345]. Но сколько их погибло в 1948‑м, когда британцы ушли? Они жаждали «свободы» примерно так же, как наши предки жаждали золотого века. И когда золотой век не пришел, они взбунтовались от разочарования. И все-таки феллахи, прямые потомки людей, которые построили пирамиды и завоевали большую часть Африки и Малой Азии, без сомнения могут считаться солью земли; они — послушные работники и добрые слуги, если не теряют человеческого облика от бильгарции[346], теперь поразившей весь Нил благодаря британской дамбе, или от гашиша, который они курят, чтобы позабыть о проблемах.
— В Китае так же обстоят дела с кули[347], - сообщил мне профессор Квелч. Он не раз бывал в археологических экспедициях на Дальнем Востоке. — Я был тогда совсем молод. Но я могу сказать вам, мистер Питерс, что ни Александрия, ни Каир не в силах соперничать с публичными домами Макао или Шанхая. Такие милые маленькие создания… Можно подумать, что они с другой планеты! Боюсь, у меня слишком старомодные вкусы. Современные девицы оставляют меня равнодушным.
— Ну, зависит от того, тшто ты хошь, верняк, — сказала миссис Корнелиус.
Она облачилась в шляпку в стиле Гейнсборо[348] с синими кружевами и была готова встретиться с удовольствиями и испытаниями Александрии.
Она подмигнула своему новому «кавалеру». Я едва не начал ревновать, хотя и понимал, что узы, которые связывают миссис Корнелиус со мной, куда сильнее мимолетных прихотей. Чуть поодаль от нее, одетая в матросское платье, шла Эсме в сопровождении повеселевшего Вольфа Симэна, который, без сомнения, обрадовался возможности снова покомандовать. Он надел бледно-голубой костюм, казавшийся слишком тесным. Симэн прибавил в весе не меньше стоуна с тех пор, как мы покинули Лос-Анджелес. Я подумал: если он часто страдал от морской болезни, как же ему удалось удержать в желудке такое количество еды? Эсме, улыбнувшись Симэну, которого она, очевидно, обхаживала в расчете на главную роль в фильме, приняла руку, протянутую мной. Я повел возлюбленную следом за миссис Корнелиус. На раскачивавшемся трапе она шаталась, как бумажная кукла. Испуская клубы зловонного черного дыма, катер доставил нас на пассажирский причал, а оттуда мы направились во временное жилище на присланном из отеля автомобиле. Когда я увидел круглое лицо нубийца, сидевшего за рулем, то на миг решил, что мистер Микс вернулся, чтобы раскрыть свой тщательно продуманный трюк. Но я быстро понял, что этот негр, пусть и красивый и вполне жизнерадостный, не имел ничего общего с моим другом, который был куда более утонченным.
— Боюсь, местные жители покажутся вам чем-то вроде rudis indigestaque moles[349], - заметил профессор Квелч на берегу реки, отталкивая зазывал ротанговой тростью. — И сам город практически не представляет археологического интереса. Его буквально растащили разные захватчики, как вам известно. — Он прикрыл рот длинными пальцами и захихикал, как будто сказал что-то непристойное.
Его брат пошел вместе со мной к причалу. Я обменялся с ним рукопожатием, тщетно пытаясь сдержать слезы.
— Удачи, — пожелал я.
— И вам того же, дружище. Малкольму стало лучше, как вам кажется, когда я подлечил его содовой с капелькой «Гордонс»? — Он подмигнул и добродушно потрепал меня по руке. — Удачи и вам, старый кореш. Если я услышу о ваших пленках и о вашем негре, то найду способ передать весточку.
Истинная привязанность выражалась в этих скупых словах и жестах. Воодушевленный, я отсалютовал капитану и забрался в автомобиль, сев напротив надменного герра Симэна и нетерпеливой Эсме, которая, как всегда, радовалась посещению нового города с новыми магазинами. Миссис Корнелиус устроилась рядом со мной.
— Надеюсь, холодное пиво у них тутотшки есть. Это все не слишком по-английски.
Когда я заметил, что было около шестидесяти пяти градусов[350] — в Лос-Анджелесе такая погода казалась нам прохладной, — она ответила, что всегда ненавидела теплое пиво, даже зимой.
Прежде чем автомобиль тронулся с места, капитан Квелч наклонился к открытому окну и вполголоса сообщил мне:
— О, между прочим, друг мой, похоже, закон все же дотянулся до бедняги Болсовера. Я слышал, что его сегодня должны арестовать. Наркотики, очевидно, — вот бедолага. — Он подмигнул и послал мне воздушный поцелуй, а потом шагнул в сторону.
— Помните, дорогой мой мальчик, — сказал он вслед тронувшемуся автомобилю, — доверяйте только Богу и Анархии.
Теперь мы выехали на набережную, вдоль которой тянулись ряды пальм, белоснежных отелей и летних резиденций — окна зданий выходили прямо к морю. Балконы из кованого железа, аура спокойствия и аристократизма — все это сильно напоминало мне весеннюю Ялту. Но я не смог бы спасти тех девочек, даже если бы попытался. Они наслаждались острыми ощущениями, эта ситуация радовала их… Я не захотел присоединяться к ним и оставил их в покое. Слабый ветер покачивал ветки на набережной и поднимал волны на море, а по улицам двигались в основном повозки, запряженные лошадьми, частные автомобили и редкие трамваи, все было нарядно и выглядело просто образцово — насколько это возможно в такой пыльной стране. Даже в Александрии, между океаном и озером, все быстро привыкали к густой пыли цвета хаки, которая покрывала газеты, книги, одежду и отполированные прилавки на базарах. Все стало желтым или коричневым. Теперь, когда охряный туман рассеялся, над высокими крышами открылось нежно-голубое небо. Бледно-золотой свет постепенно разливался над синей водой, белой набережной и строгими гранитными зданиями, и пальмы меняли цвет — от лимонно-желтого до серовато-зеленого. Их оранжевые, коричневые и красные стволы, разнообразие трав, которые росли у оснований деревьев, помогали смягчить суровость кирпича власти и песчаника дипломатии, придавая национальным флагам и эмблемам не столько солидный, сколько веселый вид. Оштукатуренные фасады местных зданий блестели, как свежий хлопок. В такие мгновения город казался силуэтом со старой фрески; яркие цвета как будто пробивались сквозь густые слои времени, прежде чем добраться до нас. Это зрелище вызывало восторг, и я едва не забылся сладким сном. Я очень мало спал той ночью и действительно слегка задремал, когда автомобиль остановился возле здания, напоминавшего нечто среднее между замком крестоносца и мексиканским публичным домом. Я соскочил с подножки автомобиля и посмотрел на пять великолепных этажей отеля. Профессора Квелча позабавило мое удивление.
— Именно это мы бы увидели, если бы мавры завоевали Трун[351], - прошептал он.
Смысл его замечания стал мне ясен только двадцать лет спустя, когда я посетил Шотландию. У британцев сохранилась привычка использовать местный стиль и превращать его во что-то веселое и легкое. В прохладных коридорах отеля пахло воском и жасмином, стволы пальм были отполированы до неестественного блеска, в тон с темным деревом и турецкими мозаиками в холле. Нас приветствовал управляющий, грек с французским именем. В наше распоряжение был предоставлен целый этаж отеля. Рождественские каникулы уже начались, и многие постояльцы путешествовали по стране или посещали родственников в Англии. Богатые египтяне и британцы проводили в Александрии лето, но в прохладные месяцы перебирались в Каир. У меня в голове не задержалось название заведения, но, кажется, его дали в честь какого-то английского лорда; возможно, это был отель «Черчилль».
Из окон просторных комнат открывался вид на отвесные скалы и гавань, а там (на случай, если вы немного побаивались этой страны или ее уроженцев) глаз радовало успокоительное зрелище: на мачтах полудюжины современных военных кораблей развевались британские флаги, а мимо время от времени проезжали хорошо обученные и дисциплинированные представители египетской конной полиции, в солидной синей или алой форме, в красных фесках или кепи. Они скакали на чудесных сирийских «арабах» по широким улицам, и их суровая мужественность резко контрастировала с обличьем тех неуловимых белых призраков, блуждавших в тенях и иногда останавливавшихся, чтобы пошептаться друг с другом или обратиться к какому-нибудь смущенному туристу, у которого уже возникли затруднения с «Бедекером» или «Гид блю»[352]. Многие из них носили строгие фески, кремовые джеллабы и красные туфли официальных гидов, большие бронзовые диски на шеях свидетельствовали о законности их притязаний. Самозваные драгоманы[353] ежедневно рассчитывали на то, что смогут втереться в компанию богатых американцев, жаждущих неведомой романтики. Небольшие группы детей, часто одетых в тряпье и страдавших от болезней, носились по пляжам и садам, избегая встреч с полицейскими, и преследовали все экипажи, в которых ехали европейцы или состоятельные египтянине. Местные полицейские решительными жестами регулировали движение, при этом не забывая добродушно улыбаться. Здесь царила обычная суматоха современного космополитического портового города. Я возвратился к цивилизации!
Обставленные в вездесущем индийском колониальном стиле, мои комнаты не соединялись с комнатами Эсме. Уладить вопрос с распределением ключей у стойки администратора, не вызвав подозрений, было нельзя. Эсме разделила номер в южной части отеля с миссис Корнелиус, и я очень обрадовался тому, что нам предстояло остаться в Александрии только на одну ночь, прежде чем мы займем заказанные места на каирском экспрессе. Я также обрадовался тому, что мне не придется жить в одном номере с Вольфом Симэном и моим соседом по комнате на следующие тридцать часов станет Малкольм Квелч. Я с нетерпением ждал продолжения общения. Капитан Квелч, кажется, не ошибался, когда с энтузиазмом рассказывал об учености Малкольма и его осведомленности о местных особенностях.
Тем вечером, после позднего обеда, мы с Эсме отправились по магазинам. К ней вернулось обычное веселое настроение, и она была полна интереса к окружающему миру, ухоженным садам и изящным деревьям, красивым ровным улицам, толпам феллахов, заполнявшим переулки, скрытым под вуалями женщинам, безвкусно одетым евреям и трезвым коптам, а также представителям других бесчисленных вероисповеданий, обитавших в этом городе, который всех принимал и практически никого не отвергал. Повсюду виднелись почти незаметные свидетельства того, что основателя Александрии до сих пор почитают. То и дело встречались надписи на греческом языке. Здесь были греческие кафе, базары и разнообразные лавки. Был греческий кинозал и греческий театр, греческие газеты, греческие церкви. Здесь два великих защитника нашей веры объединили усилия, чтобы даровать порядок и обновление этому древнему, пришедшему в упадок государству; точно так же Птолемей, следуя по пути богоподобного Александра, принес спасительную открытую новую династию в страну, погруженную в пучину разврата, — в тот час, когда были особенно нужны благородные вожди. С тех пор Египет всегда улавливал момент, когда возникала потребность в новых лидерах, со времен Клеопатры, которая так мечтала, чтобы Марк Антоний правил ее сердцем и ее судьбой. К сожалению, мы увидели очень мало примеров древнегреческого величия. Мы заключили сделку с кучером экипажа — он стал нашим гидом и отвез гостей в те части города, которые считал подходящими для европейцев, стараясь избегать арабских кварталов. «Очень грязно, — говорил он. — Очень плохо. Не nedif[354]». Это был мужчина примерно моего возраста, с большими честными карими глазами и маленькой, аккуратно подстриженной бородкой; он носил феску и европейский льняной пиджак с местными брюками, которые, по словам капитана Квелча, обычно именовались дерьмохватками. Нам не оставалось ничего другого, кроме как подчиниться новоявленному восточному Чингачгуку, и он в итоге остановил экипаж на большой, внушительного вида площади.
— Площадь Мохаммеда Али[355], - объяснил он нам. — Хорошие европейские магазины. Я подожду вас здесь.
Он не потребовал денег и помог нам высадиться, а потом зажег тонкую сигарету и встал, насвистывая какую-то песенку, в нескольких шагах от экипажа. Я сделал все возможное, чтобы убедиться, что смогу найти его снова. Напротив над роскошными цветниками возвышалась большая конная статуя (по-видимому, самого героя, в честь которого назвали площадь). Обширное пространство окружали многочисленные официальные здания, построенные в обычном европейском стиле; здесь была готическая церковь и сооружение (я принял его за банк), очертаниями тоже напоминавшее церковь. В другой части площади блестели витрины кафе, элегантная обстановка которых могла соперничать с лучшими парижскими заведениями; бледные европейские леди и джентльмены пили чай и с интересом обсуждали других европейцев, которые грациозно шагали мимо, направляясь куда-то по своим делам. На меня производила все большее впечатление аура покоя и хорошего вкуса, а когда мы вышли на Рю Шариф Паша, то с удивлением обнаружили, что улицу заполняют магазины, подобные которым можно было найти только в крупнейших европейских столицах. Я как будто перенесся в Петербург, в те дивные свободные месяцы первых лет войны. Одесса, исполненная роскоши и самоуверенности, тоже была богатой и счастливой. Когда я заговорил об этом с Эсме, то испытал небольшое разочарование: она уделяла мне куда меньше внимания, чем содержимому витрин. К тому времени, когда вечерние крыши залил свет кроваво-красного солнца, мы посетили три магазина платьев, шляпную и обувную лавку, и Эсме пресытилась шелками, бусами и страусовыми перьями — по крайней мере, до прибытия в Каир. Я не мог отказать возлюбленной в этих мелочах. Она наверняка не забыла о моем предательстве. Однако она была настолько добра, что ни разу не вспомнила о том моменте, когда, оказавшись в чужой стране, смотрела в лица встречающих и не могла отыскать меня.
Когда мы вернулись к нашему преданному вознице, солнце уже почти зашло. Якоб помог уложить покупки Эсме в экипаж и потом, болтая на смеси арабского, французского и английского, быстро повез нас обратно в отель. Эсме излучала довольство, как человек, все желания которого исполнились, и нежная улыбка появлялась на лице моего ангела, когда она вспоминала какое-то особенно привлекательное платье или драгоценности, которые она еще надеялась получить. Я завидовал ей и ее простым удовольствиям. В тот день, как много раз случалось в прошлом, я воображал себя отцом, живущим ради ребенка. Просто изумительно — всего несколько соверенов могли подарить такое необыкновенное счастье девочке, которую я любил. Самый воздух, что мы вдыхали, пах медом, то был вечерний аромат гиацинтов, и левкоев, и роз, высаженных англичанами во многих древних столицах. Мы смотрели, как небо темнело, становясь фиалковым, цвета глаз райской девы, а море в лучах садившегося солнца делалось алым, как ее губы, и, когда наша коляска притормозила, чтобы пропустить группу одетых в килты горцев, возвращавшихся с какого-то музыкального представления, Эсме обняла меня маленькими мягкими ручками и поцеловала меня нежными губами, дрожа как дитя. Она сказала, что я единственный человек, которого она любила по-настоящему.
— Мы родились друг для друга, — добавила она. — Мы принадлежим друг другу, ты и я, мой любимый Макс, mon cher ami, mein cher papa[356]. — И она повернулась к темневшему морю и рассмеялась, как будто внезапно испугавшись глубины собственных эмоций. Она дрожала. Становилось прохладно. — Давай вернемся, — прошептала Эсме.
Я навсегда запомню Александрию такой: вечером жара отступает, и ветер начинает покачивать пальмы и кедры на склонах гор, и появляются огоньки, один за другим, круг за кругом, словно драгоценности, украшающие какую-то богатую вдову, и запахи моря и пустыни смешиваются, и повозки, мчащиеся по улицам, замирают на миг, словно ожидая перехода от дня к ночи, как будто этого перехода может не быть… И я помню мгновение высшего счастья, когда возлюбленная назвала меня своим другом.
За всю свою жизнь я испытал лишь несколько подобных моментов. Я научился ценить их и не жалеть о том, что они миновали. Я навеки сохраню благодарные воспоминания о былой любви.
Птицы умирают во мне, одна за другой.
Vögel füllen meyn Brust. Vögel sterben in mir. Einer nach dem anderen[357].
И что с этим поделать?