То, что вызывает у меня печаль, у нее вызывает ярость; но боль — одна и та же. Нам больно видеть, как люди уничтожают себя, лишают своих детей всякой надежды. «Ты не могешь спасти всех, Иван», — так говорит миссис Корнелиус. И все же я думал, что отыскал путь. «Они должны сами совершить свои ошибки», — замечает она. Иногда она страдает от той равнодушной терпимости, которая стала проклятием ее касты и которую средний класс идеализирует как величайшую ценность. Миф о британском чувстве честной игры — самое надежное средство сохранить статус-кво, поддержать элиту. Они говорят: если что-то сделано не так, люди будут жаловаться. Но все знают, что британцы жалуются только на погоду, которую никак не могут изменить, даже объединив усилия. И все же иногда погода их удивляет. У них остались мифы о снежной зиме и жарком лете, вычитанные из детских ежегодников. Они привыкли к тщеславию стоика, к тому, что страдание с нравственной точки зрения превыше удовольствия, — и теперь заперли самих себя в надежную тюрьму. Я это ясно вижу. Да любой может увидеть! Если я подмечаю правду — это не значит, что я коммунист! Легко определить болезнь, но намного труднее найти лекарство. Вот чего никогда не поймет ни одна из враждующих сторон. Я не дурак. Я знаю, что означает независимое положение в жизни. Люди не понимают боли и одиночества, присущих этому положению, не замечают презрения и оскорбительных угроз, которые приходится сносить. Не думаю, что это «вне морали», как говорят женщины. И не аморально тоже. Я — человек глубоко и тонко чувствующий. Только идиот не согласится с тем, что не всегда можно выбрать наилучший план действий. Почему политики постоянно конфликтуют? Нельзя решить все моральные дилеммы разом. Неужели я — единственный человек на земле, которому от природы свойственны терпимость и отсутствие предубеждений? Человек, который любит взвешивать все «за» и «против»?
Почему я должен чувствовать себя виноватым из-за того, что отказываюсь пройти по улицам Парижа рядом с каким-то малограмотным студентом? Неужто я стал чудовищем только потому, что на самом деле увидел, как красный флаг вздымается над захваченными дворцами и парламентами, и понял смысл происходящего? Почему агенты ужаса стали для молодежи такими романтическими фигурами? Бонни и Клайд? Я видел фильм. Спросите любого: в дни их расцвета по этой дорожке идти было совсем не весело.
Хотя проблемы с освещением не позволили нам снимать прямо в гробнице, работа над фильмом в те первые две недели шла довольно легко, и основные сцены уже были на пленке. Сэр Рэнальф заверил нас, что в конечном счете генератор доставят, а если этого не случится, он получит разрешение на съемки в руинах Карнака. Всю прочую обстановку, по его словам, можно было воссоздать в студии. Мне еще предстояло сыграть в гробнице ключевую любовную сцену с миссис Корнелиус. Мы умрем в объятиях друг друга, чтобы возродиться столетия спустя, став юными влюбленными в начальных эпизодах фильма. Потом мне следовало разыграть так называемую сцену соблазнения с Эсме; на несколько дней я должен был поддаться ее чарам, едва не предав любовь к миссис Корнелиус. Даже Вольф Симэн соглашался, что это мое величайшее актерское достижение. Если я никогда больше ничего не сыграю, весь мир запомнит этот фильм, запомнит страсть и чувственность, которые я смог воплотить на экране! Лента станет настоящим памятником, доказательством моей любви и моего вдохновения, даже если я умру в тот день, когда она будет завершена. Нашу картину увидят во всех кинотеатрах мира. Корниш и Питерс сделаются так же знамениты, как Гарбо и Гилберт. Мы играли свои роли под палящим солнцем, в окружении неряшливых немецких туристов, местных детей и гидов в фесках. Они с восторгом приветствовали все наши жесты и объятия. От недостатка сна и чрезмерной жары мы все чаще спасались, принимая кокаин, которым нас постоянно обеспечивал наш «технический продюсер» Малкольм Квелч. Сэр Рэнальф Ститон выражал восхищение при виде наших достижений. «Страсти пустыни» побьют все кассовые рекорды в Европе и Америке. Сэр Рэнальф настаивал, чтобы в течение дня Эсме сопровождала его везде, куда бы он ни направился. Она была его «милой маленькой деточкой», его «благородной девой». Мне эти восторженные разглагольствования пожилого человека об очаровании юного тела казались чрезмерными и неестественными. Но Эсме объяснила, что очень важно сохранить расположение сэра Рэнальфа. Она слышала, как он расхваливал достоинства фильма своим партнерам-египтянам. Она думала, что они ожидали чего-то более сенсационного. Я к тому времени уже просмотрел кое-какие невнятные местные мелодрамы. Я сказал Эсме, что наш фильм настолько выше этих поделок, что даже нет смысла их сравнивать. Египетские «триллеры» вряд ли демонстрировались за пределами страны, а об американском прокате и говорить нечего. Но я понимал, как важно способствовать тому, чтобы продюсер не понижал художественные стандарты ради сиюминутной коммерческой выгоды. Поэтому я разрешал своей девушке проводить время с англичанином; она не раз участвовала в деловых встречах и помогала убедить его партнеров в благородстве и предстоящем финансовом успехе нашего предприятия. Если сэра Рэнальфа и связывали с моей возлюбленной какие-либо иные отношения, то я не замечал проявлений этого, хотя, должен признаться, время от времени мне с трудом удавалось сдержать подозрения. Я часто вспоминал о Коле и изо всех старался добиться того, чтобы наши сцены с миссис Корнелиус были по возможности безукоризненны. Увы, я уделял своей юной возлюбленной гораздо меньше времени, чем она заслуживала. Пренебречь прекрасным цветком — это безумие, как говорили у нас в Киеве. Если такой цветок не оценить, он исчезнет или его сорвет кто-то другой. Я виноват ничуть не меньше прочих. Сэр Рэнальф Ститон сорвал мой цветок, но я не думаю, что во всем остальном тоже должен винить себя. Полагаю, мне не следует винить и Эсме — ведь она наверняка чувствовала уколы ревности, видя страстные сцены, которые мы разыгрывали с моей давней подругой, хотя за пределами съемочной площадки нас связывали исключительно товарищеские отношения. Симэн довольно ровно держался со мной, но с большим подозрением поглядывал на профессора Квелча. Пожалуй, только миссис Корнелиус умела развеселить старика. Рядом с ней профессор начинал по-детски дурачиться и говорил, что она была самой забавной собеседницей, какую ему случалось повстречать.
Очень сильно сбивала с толку и атмосфера, царившая в съемочной группе. Грэйс почти всегда ходил, изображая оскорбленное достоинство; однажды ночью он исчез, очевидно, с греческим солдатом, отпущенным в увольнение. О. К. Радонич явно не испытывал ни уважения к режиссеру, ни симпатии к сценарию фильма. Он проводил большую часть времени в поиске хороших сигар, садился за камеру только тогда, когда его вынуждали это сделать, и все сильнее страдал от жары; в конечном счете утомление от перегревания его одолело. Оператора отвезли к венгерскому доктору в Луксор, и оказалось, что он не может продолжать работу. Симэн решил проблему, усевшись за камеру сам, но нас покинули двое осветителей, связавшись с богатыми шведками, которых они встретили у гробницы Тутанхамона. Мы теперь больше напоминали не киногруппу, а маленькую театральную труппу, но сэр Рэнальф по-прежнему сиял от восторга! Он заверил нас, что вскоре из Каира прибудет новый персонал. Он знал лучших египетских киноработников, настоящих профессионалов, а в случае необходимости мог вызвать квалифицированных технических сотрудников из Италии. В конце концов к нам присоединился александрийский грек, на которого произвело впечатление наше, по его словам, «современное» оборудование; он проявил себя как достаточно компетентный оператор и выполнял все указания Симэна. Вслед за ним прибыли еще два грека и несколько коптов, и скоро съемочная группа собралась в полном составе, хотя Симэн постоянно жаловался на некомпетентность и лень новых сотрудников. Копты, обнаружив, что Эсме бегло говорит на турецком, проводили большую часть времени, болтая с ней. У нее с ними скоро сложились превосходные отношения, но у сэра Рэнальфа это вызвало возражения. Ее дружелюбие подрывало дисциплину. Нужно было уметь держать дистанцию.
Лишившись большинства опытных помощников, Симэн все сильнее отдалялся от съемочной группы. Очень немногие из вновь прибывших говорили на английском языке, кто-то понимал по-немецки, и Симэну приходилось полагаться на то, что мы, знающие французский, будем переводить его простейшие указания. В конечном счете, когда я не смог починить захудалый генератор, который нам доставили, чтобы подключить прожектора, Симэн заявил, что больше не может работать в таких условиях. Мы установили камеру в гробнице Тутанхамона — слишком холодном и тесном пространстве для царя, с крошечными помещениями и невыразительными картинками, похожими на плохие комиксы. Здесь не было ни красоты, ни вдохновения, которые я наблюдал в других гробницах и храмах, где мне удалось познакомиться с вершинами древнеегипетского искусства. Двумерные изображения после этого казались мне совершенно естественными, и я очень легко мог отличить возвышенное от низменного. Да, у египтян были замечательные барельефы и росписи, чудесное храмовое искусство и монументальные скульптуры, но за тысячи лет появилось и великое множество ущербных копий выдающихся оригиналов, никчемные безжизненные подражания — в точности так же, как и теперь, в нашем мире. Плохое искусство с годами не становится лучше. В одном месте и в одно время никогда не бывает много великих художников, и слава Тутанхамона, кажется, основана на его золоте и физической красоте, а не на великолепном мастерстве строителей гробницы и рисовальщиков, которые ее расписывали. Ученые полагали, что могила на самом деле предназначалась для министра, но юный правитель внезапно умер, и потребовалось бы слишком много времени, чтобы построить новую гробницу из камней Вади-эль-Мулак. Звезды на темной крыше были безжизненными; синие, зеленые и красные фигуры на стенах казались какими-то неправильными. Все это место произвело на меня гнетущее впечатление. Впрочем, такова, я полагаю, природа гробниц. Я не разделяю всеобщего восхищения подобными достопримечательностями. Пока остальные проводили свободное время, исследуя различные места сомнительного вечного успокоения мертвецов, я довольствовался рисованием эскизов для нового проекта, которым я надеялся заинтересовать сэра Рэнальфа. Я задумал его несколько месяцев назад и назвал «Лайнером пустынь». Настало время отказаться от «кораблей пустыни», терпеливых верблюдов, ради гигантского мотора! Мой транспорт сможет перевезти пассажиров через вселяющую ужас пустыню Сахара с удобствами и даже роскошью, достойной лучшего океанского лайнера. Я показал планы сэру Рэнальфу однажды днем, когда он сидел в автомобиле, наблюдая, как Эсме играет в крикет с греком, миссис Корнелиус и профессором Квелчем.
— Каково! — то и дело выкрикивал сэр Рэнальф. — Хорошая подача!
— На моем «Лайнере пустынь», — заверял я, — будет обеденный салон, комната отдыха, смотровая площадка, отдельные каюты и другие удобства. Очень легко можно построить целый флот таких кораблей. Опытный образец будет в сто тридцать футов длиной, сорок два фута в высоту от нижней точки колес до крайней точки верхней палубы и двадцать шесть футов в ширину. В общем, этот корабль будет напоминать пассажирский пароход, за исключением того, что он станет перемещаться на колоссальных размеров колесах!
— Роскошно! — воскликнул сэр Рэнальф. — Удивительно! Продолжайте, отважный волшебник! Скорее поведайте мне остаток истории!
— Колеса будут тридцати девяти футов в диаметре, — объяснил я. — Как вы можете увидеть здесь, благодаря тщательно продуманному (простите мою гордость) компенсаторному механизму они окажутся близко к песку и почве в любой возможной позиции. Это означает, что корпус судна всегда останется на нужном уровне. Независимо от расположения колес, корпус сохранит устойчивость!
Сэр Рэнальф кивал большой головой; его, очевидно, потрясли мои технические замыслы.
— Но что приведет в действие такого монстра, мой мальчик? Двигатель потребуется просто огромный! Такой вес! Такой вес!
Вопрос не застал меня врасплох.
— Корабль будет оснащен двумя дизельными двигателями на четыреста пятьдесят лошадиных сил; один из них останется запасным. Две динамо-машины обеспечат движущую электрическую силу. Регулировку можно осуществлять с помощью вот такого гидравлического аппарата. — Я развернул свой чертеж.
— Вам нужно это запатентовать, о великолепный юноша!
Потом внимание моего покровителя привлекли какие-то действия на поле для крикета, и он издал странный звук, будто поперхнулся.
— Машина может подниматься под углом в тридцать градусов. Крутые холмы, как вам известно, в Сахаре довольно многочисленны. Большая скорость не была моей целью, потому что трение песка о колеса создаст очень высокую температуру, хотя часть этого тепла, по общему признанию, можно преобразовать для множества целей. Судно будет двигаться со скоростью примерно девятнадцать миль в час.
— Так медленно!
— Быстрее верблюда, сэр Рэнальф! Корабль может перевозить сто пятьдесят человек, включая пассажиров и членов команды, двести тонн товаров и запас топлива, достаточный для того, чтобы проехать десять-двенадцать тысяч миль. Это транспортное средство сможет пересечь самую большую пустыню в мире!
Я объяснил, что там будет четыре палубы. На верхней — рубка управления, комната беспроводной связи, каюты командира и трех офицеров, двухместные пассажирские каюты и четыре люкса. На этой палубе, как я указал на своих планах, будут туалеты, офис, багажное отделение и длинная прогулочная зона, защищенная крышей от палящих лучей солнца. На двух промежуточных палубах — каюты, обеденный салон, кухня, читальный зал, курительная и еще багажные отделения. Я показал Ститону, где планировал установить два крана, весом две тысячи фунтов каждый, чтобы с обеих сторон поднимать багаж и грузы. Особенно радовала меня еще одна важная деталь. На моем наземном корабле будет камера охлаждения, в которой постоянно поддерживается низкая температура. Здесь могли отдыхать пассажиры, измученные жарой пустыни. Все мы на собственном опыте узнали, что в таком чистом воздухе солнечные лучи достигают земли очень легко, не встречая сопротивления. Пребывание под открытом небом, конечно, было крайне опасно, так как излучение воздействовало на головной и спинной мозг (именно по этой причине, напомнил я, арабы всегда носили тяжелые тюрбаны, прикрывая головы и шеи).
Очаровательные спортсменки закричали, засмеялись и начали, пусть и несколько неловко, совершать «перебежки». Интерес сэра Рэнальфа к крикету усилился. Я никогда не понимал британского энтузиазма по поводу этой таинственной игры. Всякий раз, когда удавалось привлечь внимание собеседника, я продолжал объяснять, что оставил на нижних палубах место для складов, каюты рулевого, моторного отсека, ремонтной мастерской, запасов воды и топлива.
— Если вы захотите привлечь к этому делу своих партнеров, то, естественно, зайдет речь о том, что при покорении песчаных просторов маленькие транспортные средства гораздо практичнее такого «земного левиафана». Да, сэр Рэнальф, все мы недавно читали в «Иджипшн газетт», что было доказано: небольшие автомобили особой конструкции, подобные вашей машине, могут пересечь Сахару! Но вы также прочтете и о том, что они подвергаются огромной опасности. Например, возможно нападение дикарей!
— Пустыня, мой дорогой друг, и впрямь переполнена опасностями. Эти язычники — в основном, похоже, берберы из Триполи. Британская полиция бессильна, конечно. Хорошая «перебежка», прекрасная мадемуазель!
— Вы непременно оцените, сэр Рэнальф, превосходство моего «Лайнера пустынь», сравнив его с автомобилями. Грузовой «Лайнер пустынь» измещением в триста пятьдесят тонн обойдется приблизительно в двадцать шесть тысяч фунтов. А сорок грузовиков будут стоить, скажем, по пятьсот фунтов за штуку. Затраты на мой лайнер, вооруженный «буфошами» и «Баннингами»[494], окажутся примерно на шесть тысяч фунтов больше, чем на грузовики, и все же текущие расходы на содержание сорока грузовиков при отсутствии заправочных станций будут значительно выше, чем расходы на мой роскошный крейсер. Для каждого грузовика понадобится по крайней мере двое шоферов — так что минимальный штат составит восемьдесят человек. А для управления моим лайнером будет довольно всего лишь двадцати! Буйные племена в пустынях — это примерно три с половиной миллиона человек. Дикие животные — еще одна опасность. Грузовикам придется останавливаться, понадобится принимать какие-то меры для защиты от этих угроз, а мой лайнер будет двигать день и ночь без остановки. Компанию Томаса Кука это, должно быть, особенно заинтересует.
— Каково! Ха! Ха! Каково! Кук? — Сэр Рэнальф смотрел на меня с беспокойством. — О, нет! Мы уладим ситуацию, не обращаясь к ним. Мой партнер в Асуане всегда интересуется новыми рискованными проектами. Я уверен, что он захочет вас поддержать. Я знаю и других, в Александрии и Каире. Возможно, даже здесь, в Луксоре. Увидимся позже, прославленный бард, и я с радостью помогу отыскать кого-то, кто заинтересуется вашим кораблем! — Он снова отвел взгляд, посмотрев на крикетную ивовую биту и кожаный мяч. — Эта схема, мой прекрасный механик, достойна Суэцкого канала и всех его строителей! Я впечатлен.
Сэр Рэнальф больше не мог держаться в стороне от состязаний; он, покачиваясь, шагнул в клубы пыли, чтобы выхватить биту из рук Эсме и бросить вызов профессору Квелчу, который, глубокомысленно потерев мяч о зад, начал пятиться — такова была характерная особенность этой игры.
Все, знавшие меня в 1926‑м, понимали, откуда — целиком и полностью — Бишофф из Киля взял свои чертежи, когда объявил о постройке «Графини Марианны». В любом случае нацисты перечеркнули все эксперименты и исследования Бишоффа, когда пришли к власти. Я понимал, почему Гитлер принял такое решение, но он уже превращался в обычного близорукого политикана. Идеология нацистов требовала от них продемонстрировать обществу немедленные результаты. Как и в случае Сталина, пришлось пожертвовать всем: жизнью, достоинством, духом. Геббельс оказался прав. Он и его друзья действительно были темпераментными противоположностями терпеливых евреев. Симэна — и того отличала тевтонская решительность. У славянина же есть оба этих достоинства — вот почему он может так легко пережить взлеты и падения истории, сопротивляясь всем чужестранным завоевателям.
Терпение помогало мне избавиться от неуместного напряжения, тогда как Симэна все больше расстраивало поведение неопытной киногруппы и вмешательство сэра Рэнальфа. Во втором случае я мог только посочувствовать режиссеру. Я объяснил сэру Рэнальфу, что задача продюсера — стать эффективным посредником для реализации творческого потенциала художника; но Ститон в кои-то веки почувствовал свою власть и не собирался выпускать ее из рук. Будет ли у фильма достаточный «вес» — вот о чем размышлял сэр Рэнальф. Когда мы потеряли нить рассуждений, он объяснил, что до сих пор мы слишком многое в фильме считали само собой разумеющимся. Характеры следовало углубить.
Мы объединились против него, став одной командой. Мы не совсем понимаем, что он называет «углублением», говорили мы. Все актеры, даже Эсме, играли исключительно хорошо. На экране появились настоящие люди, с которыми могли себя отождествлять другие настоящие люди.
— Но не все!
Сэр Рэнальф настаивал, что фильм должен привлечь максимально широкую аудиторию. Он не был уверен, к примеру, что Эсме действительно покажется сладострастной, чувственной соблазнительницей. Меня его мнение оскорбило. Наша порывистость наглядно демонстрировала сексуальность Эсме. Сама Клара Боу это подтвердила.
— Но разве можно поверить, что она в силах обольстить величайшего из жрецов Египта, благороднейшего из мужчин, вас, Ах-ке-тепа! Вы — самый могущественный технический гений в мире, драгоценный мой эсквайр, самый влиятельный архитектор Рамзеса Второго!
Ему не следовало меня умасливать. Я лучше всех прочих понимал символический смысл своей истории! Я не мог отрицать, например, определенных автобиографических элементов. И все-таки меня озадачивал язык тела, которым пользовался Ститон. Как будто кальмар подавал сигналы, размахивая конечностями…
— Я думаю, что мы должны показать Ру-а-на в особой сцене. Там, где она демонстрирует вам свое очарование. — Он прочистил горло.
— Тшего?
Миссис Корнелиус, кашляя, промчалась сквозь клубы пыли и наконец остановилась подышать воздухом. Она провела на верблюде большую часть утра и, в отличие от меня, не испытывала никакой симпатии к животному.
— Грязь?
— Сцена художественного обнажения. — Сэр Рэнальф не обращал внимания на миссис Корнелиус, которая, задыхаясь от гнева, стояла у него за спиной.
— Тшто за хрень! — воскликнула она. — Я знала, тшто ты больной псих, Рэнни. Мне говорили, как ты занимался грязными картинками!
— В самом деле, моя дорогая Королева Нила, уверяю вас, что говорю от имени всей Европы; сцены с обнаженной натурой там считаются вполне нормальными. Должен согласиться, в Америке, где правит ханжество, это не так. Но, конечно, вы, как истинные космополиты, понимаете: я не требую ничего недостойного ваших великих талантов?
— Тоже верно, кореш. — Миссис Корнелиус прижалась ко мне и быстро прошептала: — С меня хватит, Иван. Этот ублюдок задумал тшто-то мерзкое, и я тшую вонь. Убираемся отсюдова, щас же. Поверь актерскому тшутью. — И, поднеся розовый палец к восхитительному носу, она сообщила мне, что связалась с майором Наем в Каире. — Мы с майором теперь снова кореша, с прошлой нотши. Он прислал билет в первый класс. И я уж потратшу немного денег. С меня этого довольно, Иван. По ходу, дальше я могу оказаться на какой-нибудь тшортовой лодке и поплыву в гарем треклятого султана. Бог знает, тшто они сделают с тобой! — И она улыбнулась, хотя руку мне по-прежнему сжимала крепко.
Я редко видел, чтобы миссис Корнелиус проявляла такую настойчивость. И все же она просила отказаться от проекта всей моей жизни. Я должен был закончить свой фильм. Правда, пленка с главными сценами уже лежала в коробке, и нам требовалось снять лишь несколько интерьеров, которые можно было и «подделать», но я хотел, чтобы она осталась со мной! Я просил миссис Корнелиус не уезжать. Мы добьемся полного контроля и сможем убрать любой сомнительный материал.
— Он весь, тшерт возьми, сомнителен, Иван. Ты, как и я, хорошо знаешь, как делаются всякие «дутые дела». Садись на тшортов поезд, Иван. Вместе со мной.
Я доверял ее инстинктам, но моя верность Эсме и искусству была сильнее страха. Эта верность, конечно, оказалась совершенно неуместна. Я всегда буду проклинать собственное безумие, хотя миссис Корнелиус ни разу не напоминала мне о том предупреждении за все годы, проведенные в Англии. Я сказал, что обдумаю ее предложение. Я позволю Эсме решать (я, в конце концов, не сумел бы бросить ее). И оставались партнеры сэра Рэнальфа, которые могли вложить капитал в мой «Лайнер пустынь». Я мог сделать сразу несколько карьер в Египте — тогда эта страна была готова развиваться во всех направлениях. Разве не следовало мне довериться людям, интересы которых совпадали с моими? Я тогда еще не понимал, как часто подобные деловые люди предпочитают говорить, а не действовать. (Их бездеятельность обусловлена расой, исключение — самые истеричные и безответственные типы. Кровная месть и футбольные матчи — вот все, что их занимает.)
В тот жаркий май я увидел возможность вернуть былую славу. История уже погубила мои надежды, уничтожив многообещающую карьеру, которую я начинал в России, потом в Турции и во Франции. Подобная же угроза возникла и в Америке. Но теперь у меня появился шанс вернуть все. Здесь были богатые вожди, имевшие огромные состояния и готовые вкладывать средства в развитие передовых идей. Мой «Лайнер пустынь» годился не только для гражданских, но и для военных целей. Эта безжалостная сила могла утвердить британское владычество во всей пустыне и далеко за ее пределами.
Неужели миссис Корнелиус хотела, чтобы я бросил эту мечту (так же как мечту о нашем экранном союзе) вместе с зарплатой и невестой? Как я мог послушать ее? И все-таки я доверял своей старой подруге настолько, что готов был согласиться на побег, если Эсме отправится вместе со мной. Все прочие уже с интересом поглядывали в нашу сторону. Миссис Корнелиус успокоилась.
— Ну, хорошо тебе время провести, Иван. Не замерзни. — И она вернулась к себе в палатку.
Тем вечером мы возвратились в Луксор и приготовились поужинать на борту. Я решил, что при первой возможности отведу Эсме в сторону и настоятельно посоветую ей не участвовать в сцене, которую предложил сэр Рэнальф. На станции я смогу купить билеты до Александрии. Оттуда мы отправимся в Италию, где нас встретят друзья. Пройдет немного времени, и мы вернемся в Америку. Я ничего не сказал о собственных сомнениях.
К превеликому облегчению, она не пожелала от меня никаких жертв!
— Ты так много вложил в этот фильм, Димка. Я не могу позволить тебе все бросить. Я понимаю, что сцена необходима для успеха. — Она захихикала. — В конце концов, мой любимый, я привыкла к внимательным мужским взглядам.
Я сказал ей:
— То дурное время — только сон, о котором тебе нужно забыть. Я обещал, что ты больше никогда не испытаешь подобного ужаса.
— О, Димка, мой сладкий, это же весело, — ответила она. — Это — всего лишь забавная игра. Сэр Рэнальф все объяснит. Не будь таким чопорным, дорогой.
Я признавал, что принадлежал к другой эпохе, сильнее тяготевшей к правилам, и все же я не хотел, чтобы любимая считала меня слишком осторожным. Я требовал от нее сознательного повиновения. Я улыбался ее шуткам о моем «строгом, старомодном виде». Но она победила меня! Я понимал, что благодаря искусству она не унизит себя. Мне следовало добавить что-то насчет замечаний миссис Корнелиус. Я сказал Эсме, что ее формами будут любоваться иностранцы.
Она рассмеялась:
— Среди них нет мусульман, милый Димка.
К нам присоединился Вольф Симэн, огромный, как башня, и принялся печально и настойчиво объяснять, что наш фильм в Европе никого не удивит. Без этих сцен история утратит силу воздействия. Режиссер попросил сделать их ради художественного совершенства. Он, конечно, не знал, что миссис Корнелиус, которую он все еще называл своей невестой, собиралась уехать. Я решился. Я отыскал подругу в коктейль-баре и увлек ее в тихий уголок на палубе. Дрожащим голосом я попросил ее остаться подольше — хотя бы для того, чтобы закончить сцену в гробнице. Она была непреклонна.
— Когда я утшую какую-то гадость, Иван, я беру ноги в руки. Здесь какая-то подстава и воняет совсем гадко. Я ухожу, пока все не так плохо, тебе лутше тоже поторопиться. Только молтшок, ладно?
Конечно, я не мог выдать ее. Я поклонился. Я поцеловал ее руку. И затем я возвратился, с некоторым нежеланием, к тому, что осталось от нашей съемочной группы.
Исчезновение миссис Корнелиус было обнаружено следующим утром, когда мы собирались снимать у Колоссов Мемнона[495], странных хранителей утраченной дороги в бесплодные долины мертвых. Я как можно быстрее укрылся в небольшом греческом кафе, где обслуживали проезжавших туристов. Сидя в тени за чашкой «Липтона», я слушал вопли Симэна — он ревел так же громко, как эти легендарные колоссы, голоса которых заглушали пустынные бури даже в те времена, когда сюда, чтобы подивиться памятникам побежденного прошлого, являлись римские императоры. Симэн произносил монологи о природе искусства, о художнике, его роли и правах, о необходимости порядка, о том, что всем нужно работать так же напряженно, как работает он, о том, что пунктуальность — основа любого хорошего фильма. Все полагали, что Глория Корниш осталась в Луксоре, но я на заре выглянул из окна и увидел, как она в сопровождении крадущихся нубийцев направлялась к повозке. Она села на ранний поезд в Каир — наверняка она возвратится в Англию с майором Наем, заново начнет карьеру и, возможно, потом присоединится ко мне в Голливуде. Она легко могла получить работу в Англии — достаточно было напомнить о «Капризах общества» и «Леди Лорекр». В одиннадцать прибыл сэр Рэнальф, которого призвал на помощь Симэн. Сначала наш продюсер казался таким же рассерженным, как режиссер, но скоро он собрался с мыслями и постарался успокоить всех участников группы, белых и цветных. Она сказал, что проблема невелика. Основные сцены сняты. Роль Эсме может немного увеличиться. Сэр Рэнальф заявил, что ни одна актриса (тут он кончиками пальцев коснулся щеки моей возлюбленной) не откажется от такого шанса. Эсме вспыхнула от удовольствия. Должен признаться, что в тот момент не сумел скрыть ревность. Я встал из-за столика и шагнул к ним, воскликнув:
— Уверен, что мисс Корниш скоро вернется к нам. А пока я должен напомнить вам, господа, что этот сценарий — мой. Я не допущу постороннего вмешательства. Никаких замен.
Видел ли и сэр Рэнальф миссис Корнелиус, направлявшуюся к станции? Может, когда выглянул из окна отеля посмотреть на наш пароход? Он ничего не сказал об этом. Сэр Рэнальф мягко успокоил нас, подтвердив, что сценарий фильма — образец литературного искусства. Об изменении основной линии не могло идти и речи. Но он был шоуменом, в каком-то смысле оформителем витрин. Его задача состояла в том, чтобы удостовериться: публика придет посмотреть нашу картину. Если зрителей не окажется, мое сообщение останется неуслышанным. Это был вполне разумный аргумент, и я мог его принять в таком варианте. Тогда сэр Рэнальф занялся не столь легким делом — попытался усмирить Симэна, который утверждал, что не может работать в отсутствие своей звезды. В конечном счете мы пришли к соглашению, что снимем отдельные сцены с «Айрин Гэй», которая будет носить вуаль, изображая Глорию Корниш, а на следующий день, когда исполнительница главной роли вернется, мы сделаем еще несколько дублей. Сэр Рэнальф напомнил нам, что время — деньги и, так как это решение проблемы обойдется дороже, мы несомненно оценим исключительную щедрость предложения.
Миссис Корнелиус, конечно, так и не появилась. Через несколько дней люди сэра Рэнальфа узнали, что она села на каирский экспресс. После этого Симэн вернулся к себе в каюту и отказался выходить. Когда он все же появился на следующий день, то выглядел весьма смущенным. Ночью сэр Рэнальф навестил его и привел в чувство. После этого Симэн стал гораздо покладистее. Более того, его участие в съемках сделалось почти незаметным, иногда режиссура вообще отсутствовала.
Сцену с обнажением со вкусом сняли днем среди руин Карнака. Конечно, не было никаких посторонних, да и большинству членов съемочной группы запретили в этом участвовать. Когда Эсме снимала свои шелка и то и дело обращала ко мне жаждущие взгляды, должен признать, как мужчина я был глубоко взволнован. Это зрелище неожиданно вызвало прилив похоти. Зверь прыгнул на меня и слился со мной; чувство казалось даже более сильным, чем в дикие дни любовных ласк и экспериментов в Каире. Мы добились наилучшего художественного результата. Симэн был полностью удовлетворен нашей работой. Эсме, пришедшая в превосходное расположение духа, от природы склонная к наготе и свободе, заставила меня понять, что я действительно был излишне щепетилен. В ту ночь мы с моей маленькой девочкой продолжили разыгрывать сцену — уже без посторонних глаз. Свидетели исчезли — и Эсме стала раскованной и изобретательной.
Когда на следующий день Симэн собрал нас у священного бассейна и небрежно потребовал, чтобы моя возлюбленная сняла одежду и притворилась, что собирается плавать, — я оставался спокойным. Я понял, что нужна последовательность. Карнак, этот оплот дикого разума, глубоко языческого искусства, помог нам настроиться. Стало настолько жарко, что почти все уже разделись и носили лишь шорты, майки и легкую обувь. Эта полуобнаженность помогала расслабиться — она влекла и успокаивала вместе с медленным течением времени в Луксоре, качественным кокаином и кифом. Я был молод и относительно неопытен. Я не виню себя в том, что немного отступил от стандартов. Возможно, уже тогда я не сумел бы бежать. Теперь у нас были прожектора и мы могли снимать в тенистых уголках храмов, среди больших колонн. Мы уложили Эсме на громадную упавшую плиту, готовясь к жертвоприношению. И я, жрец Ра, должен был поднять нож и поднести его к ее телу, а прекрасная Эсме — закричать. Я обсуждал эту сцену с Малкольмом Квелчем. У меня возникли художественные и исторические сомнения. Конечно, тогда не приносили подобных жертв? Он сказал, что существует такая вещь, как вольность человеческой фантазии. Я спросил, имел ли он в виду «художественную вольность», и Квелч кивнул. Он стал себя вести исключительно небрежно.
Теперь наша жизнь сделалась особой, совершенно закрытой. Мы снимались у стен, в альковах, в разрушенных часовнях, среди высоких колонн Карнака, которые видели человеческое безумие, человеческую жадность, человеческую похоть и темные, неестественные страсти. Мои запреты действительно казались глупыми рядом с этой горячей африканской чувственностью. Я отдался прошлому, варварской цивилизации, которая старела, становилась терпимее и все-таки жаждала человеческих чувств, острых ощущений, трепета плоти рядом с плотью, прикосновения кончика пальца к соску, бурления и жара в крови, захватывающего дух желания, пахнущего потом и сексом. Видя на той скале распростертое взмокшее тело Эсме, я испытал такой прилив неконтролируемого вожделения, что вскрикнул от удивления, когда дружеская рука сэра Рэнальфа коснулась моего обнаженного плеча.
— Разве она не прекрасна, друг мой? Такая восхитительно естественная молодая леди, сами знаете. Ну, нам бы следовало знать всем. О тех вещах, которые мы делаем тайно! — И он захихикал.
Я был оскорблен.
— Что вам известно о моей частной жизни?
Он тотчас стал заботливым и замурлыкал как кот.
— Только то, что мне рассказала наша маленькая красотка.
И, конечно, тогда я понял, что она предала меня.
Осознав это, я пережил неописуемый прилив эмоций. Хотя я ненавидел их обоих, но мое вожделение к ней стало сильнее прежнего. Неужели я всегда ненавидел ее и всегда принимал одно глубокое чувство за другое? Любил ли я ее когда-нибудь? Я испытал ужасное замешательство. Эта кошмарная страсть пронизала все мое существо и изменила его. Меня словно сжали кулаки похоти и гнева.
Моя Эсме была шлюхой! Она трахалась столько раз, что у нее во влагалище появились мозоли. «Они не плохие, эти солдаты». Почему она предала меня? Она была моим ангелом. Meyn batayt, meyn doppelgänger[496]. Долг требовал спасти ее. Но долг требовал и многого другого, особенно долг перед Искусством и Наукой. Перед Будущим.
— Эсме? — Я двинулся туда, где лежала она, скованная цепью и готовая к жертвоприношению. — Сэр Рэнальф признался.
Я повернулся, чтобы заставить камеры замолкнуть. Я спокойно заметил, что эта сцена не предназначена для всеобщего обозрения.
Ее голос был немного сонным, точно она дремала, ожидая съемки:
— Но ты сказал мне, что все в порядке, Димка.
Теперь, конечно, я понял свою ошибку. Несмотря на все ее экзотическое прошлое, моя маленькая девочка мало знала о нравах большого мира. Я слишком долго защищал ее. Я смягчился.
— Я не имел в виду…
— В самом деле, мой дорогой Чайльд Макс[497]! Как светский человек! — Это говорил сэр Рэнальф, который воспользовался нами.
Мое уважение к продюсеру исчезло в один миг. Я развернулся к нему.
— Как вы могли?
— Мой милый маленький странствующий рыцарь, не сердитесь! Мы все — просто невинные юноши и девушки, которые собрались здесь, чтобы получить немного языческих удовольствий; ведь мы гостим на этой Земле совсем недолго. Что тут дурного, милый Орфей? Это всего лишь игры! Вполне естественные игры, знаете, как у маленьких мальчиков и девочек. У ребят и девчат, а? Мило, мило! — И он коснулся теплыми пальцами моей руки. — Никакого вреда не будет. Мы же не всякие там зануды, скованные и ограниченные ужасной, бесполезной ревностью и собственническими чувствами, ведь так? Я считал вас, благородный сэр Галахад[498], поклонником Шелли, как и я сам. Поборником всего, что естественно.
Я снова почувствовал себя бесчеловечным и неискушенным. Невыносимым фанатиком. Я покраснел и откашлялся:
— Я не совсем понял. Это было потрясение…
— Конечно, именно так! Я так сожалею об этом, мой добрый старый друг. Я думал, что все происходило с вашего согласия. Я знал…
— А я не знал! — И хотя я старался принять ситуацию, как принял бы ее познавший жизнь человек, я едва не плакал. Во мне смешалось слишком много разных эмоций.
— Вы, конечно, не забудете о своих профессиональных обязательствах.
Я не мог сразу ответить. Пах у меня словно раскалился добела. К нам присоединился Симэн, сопровождаемый Квелчем, который теперь всегда находился рядом с режиссером. Возможно, я, как и миссис Корнелиус, смотрел на Квелча в поисках сочувствия, но он ответил на мой взгляд с прежней двусмысленной теплотой, в которой я угадал смущение, так и не исчезнувшее с тех пор, как я стал свидетелем его пасхальных развлечений. Симэн, казалось, полностью лишился прежней энергии. Его слова: «Могу ли я помочь?» — звучали почти робко.
— Вы нужны, чтобы убедить нашего сбитого с толку кореша в том, что все наши требования — в пределах хорошего художественного вкуса, — приветливо заметил сэр Рэнальф. — Конечно, на стенах самых респектабельных бирмингемских вилл есть картины, которые кажутся более вызывающими, чем наш небольшой эпизод.
— Все дело в убеждении, — произнес Симэн. — Мы должны поразить их.
— Нам нужно уверить аудиторию, поймите, в абсолютной ценности нашей мизансцены.
Пока они говорили, мы выкурили немного кифа, и я начал понимать, к чему они вели. Я вспомнил, что в книгах многие египтяне ходили голыми во время торжеств и особых религиозных обрядов. Но, конечно, не при таких обстоятельствах? Я обернулся к Квелчу, который взмахнул руками.
— Полагаю, как я раньше говорил, небольшая вольность…
— Но, разумеется, вам бы очень помогло, если бы вы тоже оказались немного ближе к природе, к древним временам. Разве вы не согласны, герр Симэн? Дорогой Макси должен лишиться своего маленького килта, возможно, заменив его церемониальной набедренной повязкой?
Я, конечно, отказался. Я спросил: какая в таком случае разница между нашим фильмом и коммерческой порнографией?
— Между ними нет ничего общего, — обиженно заверил меня сэр Рэнальф. — Наш великий моралистический труд станет одной из вех в истории драматического театра. Это будет «Гамлет», Пинеро[499], «Рождение нации» своей эпохи. Потому что мы осмелились, дорогой Макси. Потому что мы осмелились…
Но я по-прежнему не видел оснований для того, чтобы раздеваться. Меня больше всего пугало, надо признаться, то, что обнаружатся последствия «гигиенического» решения моего отца. Малкольм Квелч снова отвел меня в сторону и напомнил об определенных прецедентах на известных картинах, а также в великих мифах об изобилии и возрождении, тех самых, которые мы надеялись раскрыть в будущем фильме. В другой части храма он помог мне раскурить еще одну трубку с успокоительным зельем и попытался смягчить меня, демонстрируя свои обширные познания, рассуждая о великом призвании и о мировой известности.
— Это может стать вашим пропуском в бессмертие. — Он чиркнул спичкой.
Киф был особенно едким; теперь я склонен полагать, что профессор сделал нечто, известное под названием «коктейль», — возможно, с опиумом или с чем-то еще. Снадобье подействовало — я как будто вернулся к своему истинному «я», к своим изначальным верованиям, к пониманию своего величия. Квелч бормотал, что все это — только средства для достижения цели. Когда «Капризы фараона» сделают меня всемирно известным, к моим ногам возложат великие награды. Это меня убедило, но все-таки я настоял, чтобы у меня была особая уборная, за занавесом в углу развалин. Квелч согласился. Он помог мне раздеться — я не очень твердо держался на ногах. Потом, в «ритуальном переднике» и прочих великолепных одеяниях, я вышел на съемочную площадку.
Я не ожидал увидеть еще одного зрителя; кто-то стоял рядом со Ститоном в тени пилонов. Чудовищно толстая негритянка, тонкая вуаль которой едва прикрывала огромные губы и плоский нос, моргала глазами под чрезвычайно длинными, как у коровы, ресницами. Она встретила мой взгляд; судя по ее движениям, она явно считала себя очень привлекательной. Неужели это кормилица, присутствие которой должно придать сцене убедительность? Через несколько мгновений сэр Рэнальф, подойдя ко мне, пробормотал, что это «весьма высокопоставленная персона, которая может профинансировать все наши проекты». После выкуренной трубки я пребывал в чудесном настроении; я улыбнулся и поклонился негритянке, та в ответ почти кокетливо отступила в тень. Я ни секунды не размышлял, кем или чем она могла быть на самом деле.
Когда Эсме впервые увидела женщину, она испугалась и начала осторожно приподниматься на плите, проверяя свои узы на прочность. Потом она обернулась ко мне, как будто успокоенная. Судя по ее поведению, я предположил, что Эсме уже сталкивалась с негритянкой у сэра Рэнальфа на одной из «встреч», куда я сам по наивности ее отправил.
Мой гнев снова усилился. Я сделал шаг вперед и обратился к Симэну:
— Мы можем заставить их поторопиться, господин режиссер? У меня есть другие обязанности, сами знаете, помимо исполнения главной роли и написания сценария.
Симэн бросился к камере и коснулся ладонью бесстрастного грека, который готов был поворачивать рукоятку. Проверив свет и угол съемки гораздо быстрее, чем обычно, он кивнул мне и крикнул: «Мотор!»
Держа нож в руке, я приближаюсь к своей малышке-предательнице. О, как я трудился для нее; я жил для нее, терпел такие муки для нее. И что стало моей наградой! Я вспомнил о собственном безумии, о бесплодном идеализме, о попытках превратить грязный сорняк в прекрасную розу — и теперь я желаю только истязать ее, запугивать, пока она не попросит прощения. Я хочу, чтобы она страдала каждой клеточкой своего тела, ибо прежде я никогда не причинял ей боли. Подобные чувства не вызывают во мне гордости, но это нормальные эмоции для мужчины, оказавшегося в такой ситуации, да и я не из тех, кто сопротивляется правде. От наркотиков у меня в ушах стучали барабаны. Казалось, огромная толпа стояла за моей спиной; невидимые существа давили на меня, я чувствовал на коже их влажное дыхание, их затуманенные глаза следили за каждым моим движением. Они хотели, чтобы я отомстил, отомстил за них, за все предательства, которые совершили женщины, — с тех пор, как Ева предала Адама, с тех пор, как Бог изгнал их из Сада.
Симэн внезапно оживляется — он так разговаривает исключительно в случаях, когда знает, что снимает великолепную сцену.
— Вот так! Замечательно! Ты идешь к ней. Ты любишь ее. Ты ненавидишь ее. Ты хочешь ее убить. Ты хочешь ее спасти. Она — твоя. Она — общая. Все ждут, что ты принесешь ее в жертву. Вот так. Ты поднимаешь нож. Хорошо. Но твоя рука замирает. Ты не можешь шевельнуться. Ты не можешь решиться на убийство — только после того, как надругаешься над ней. Да. Ты изнасилуешь ее. Ты возьмешь ее. Ты не замечаешь ее криков. Ее сопротивления. Она отдается тебе. Отдает то, что должна отдать. Это — долг, который ты потребуешь, а потом успокоишь гнев богов ее кровью.
К горлу у меня подступила желчь. Я, конечно, испугался, что меня сейчас вырвет, и все-таки происходящее полностью меня поглотило, я знал, какое невероятное ощущение будет передано на экране. Я бросился на Эсме. Глядя в ее испуганные глаза, я понял, что она тоже была одурманена и тоже чего-то боялась. Я отступил. Я наклонился и сплюнул в песок у основания камня.
— Снято! — закричал Симэн.
Он сказал, что потом мы сделаем еще один дубль. Возможно, завтра, когда почувствуем вдохновение. Я извинился за свое состояние. Мне было тяжело работать в такую жару. Сэр Рэнальф забеспокоился:
— Мы должны вернуть вас на корабль, мой милый малыш. Вы справились великолепно. Сцена наверняка потребовала слишком больших усилий. Но именно так мы сделаем наш фильм не просто хорошим, поймите, а по-настоящему великим.
Остаток вечера и всю ночь я провел в своей каюте, погруженный в сны и грезы. Образ моей скованной цепями невесты часто появлялся в этих видениях, а вместе с ним — вязкая, ужасная похоть, бесконечно тоскливая и однообразная. Тогда я вспомнил об огромной негритянке. Кто она? Принцесса из великой династии? Незаконнорожденная дочь правителя? Или просто содержательница борделя? Казалось, я ей понравился. Нежная бледность моей распростертой на камне малышки и тесные объятия негритянки слились воедино; внезапно это невероятное ощущение проникло в гениталии — и я проснулся, задыхаясь и крича. Я был один в своей каюте; корабль мягко покачивался на воде. Где-то далеко выл шакал, призывая собратьев. Грезы не прекращались. Мои простыни промокли.
На следующее утро меня разбудил жизнерадостный Квелч.
— Приходите в смотровую комнату, мой дорогой. Вы чудесно сыграли. Все уже готово к показу.
Еще не очнувшись от опиума, я позволил профессору помочь мне с мытьем и одеванием. Потом на негнущихся ногах вышел на жаркий, желтый дневной свет и добрался до кормы, где все уже сидели в полутьме, ожидая, пока Симэн запустит проектор. Экран засветился, затрепетал, потом изображение сфокусировалось и мы совершенно внезапно увидели очень сильную трехминутную сцену. Теперь я понимал, почему остальные были настолько возбуждены. Мы сняли невероятные кадры. Запечатлелось все — моя жестокая похоть, гнев и ненависть. Ужас Эсме был неподдельным. Никогда прежде на экране не появлялись эпизоды такой эмоциональной силы! Увиденное вызывало и тревогу, и гордость. Конечно, это надругательство станет для меня тем, чем для Валентино стало его танго.
— И все-таки, — сказал сэр Рэнальф после того, как все поздравили нас, — необходимо сделать еще немного, чтобы наш фильм достиг своей великолепной кульминации!
Я заметил, что, с моей точки зрения, мы уже преодолели вершину. Но он искренне рассмеялся.
— Нет, дорогой мой, милый кореш, мы только начали подниматься! Не так ли, профессор Квелч?
— Именно. Мы пока, если угодно, в предгорьях экстатической составляющей нашего фильма. Скажем так, его метафизического элемента. В конце концов, мы ведь пытаемся запечатлеть невещественное и неописуемое!
Англичане всегда восхищались нематериальным — во всем, кроме религии. Их композиторы и художники, их модные авторы — все с готовностью заменяли реальный опыт мистикой. Наша русская «душа» была совсем не тем же самым. Однако я согласился. Слишком велика оказалась художественная и интеллектуальная ценность отснятых сцен. Я уже почти гордился тем, что все, кроме нас с Эсме, называли моей актерской игрой.
— И помните, нам еще нужно польстить леди Торговле, — добавил сэр Рэнальф и покачал головой, смиряясь с грубостью нашего мира.
Я подумал, что речь идет о негритянке.
— Мы должны убедиться, что будет достаточно сентиментальных фрагментов, которые станут дополнением, мне кажется, к еще нескольким «занятным сценам». Чтобы продемонстрировать весь спектр эмоций, как вы понимаете. Нужно показать, что мы касаемся всех аспектов человеческой жизни, ни о чем не забывая. Сегодня днем, Макси, мой добрый друг, я хочу, чтобы вы подумали о том, не следует ли сорвать ваш ритуальный передник, когда вы надвигаетесь на беспомощную соблазнительницу. Конечно, мы не будем это снимать, но так мы сможем создать необходимый настрой, верно, мистер Симэн?
Симэн молча кивал, сжавшись в кресле. Он достиг пика карьеры и все-таки по каким-то причинам был недоволен.
Я отказался от предложения сэра Рэнальфа.
— Мне нужно заботиться о своей репутации, — объяснил я. — Не уверен, что в инженерном мире станут доверять человеку, который показал голую задницу посетителям синематографа.
Они рассмеялись. Публика получит только намек! Конечно, я смогу отсмотреть предварительные материалы. И увидеть, насколько тонко будут сняты кадры.
Несмотря на сильнейшее желание продолжить работу над фильмом, я никак не мог согласиться. Я считал, что важнее всего благополучно доставить отснятый материал обратно в Америку и как следует его смонтировать. Истинный успех ждет нас только в том случае, если фильм получит одобрение в Штатах. Самые интимные сцены не появятся в американской версии, но слухи о них привлекут миллионы зрителей. Вероятно, в других странах не станут проявлять такое ханжество относительно изображения естественности, практически необходимого для успеха фильма, — во Франции, например. И все же меня по-прежнему сдерживало доказательство моего позора — или, скорее, позора моего отца: крайняя плоть, удаленная по гигиеническим причинам, когда я еще ничего не понимал. Я снова отказался — вежливо и доброжелательно.
Сэр Рэнальф выглядел только немного разочарованным.
— Как пожелаете, дружище. Я, однако, делаю вывод, что вы не против снять еще несколько дополнительных дублей сегодня?
Я совершенно искренне объяснил ему, что этот фильм для меня означал все. Я ни в коем случае не стал бы вредить проекту.
Когда сэр Рэнальф увез Эсме в «Зимний дворец» на обед, я почувствовал некоторое облегчение. Теперь мне было трудно общаться с ней в реальной жизни — наши роли стали слишком убедительными. Потрясенный и напуганный, я очень обрадовался, когда профессор Квелч продемонстрировал те же добрые чувства, которые проявлял его брат; он предложил выкурить еще пару трубочек, прежде чем начнется работа.
— Чтобы вас успокоить, дружище… Вы же хотите быть в лучшей форме. И вчера это, конечно, сработало. Какие превосходные кадры получились!
Мы сидели вместе в нашей каюте, и Квелч читал мне Браунинга и некоторых более современных авторов. Но я никак не мог сосредоточиться на смысле слов. Я изо всех сил пытался найти способ, позволивший бы мне описать возникшую проблему. Наконец я признался, что прекрасно понимаю логику своих партнеров и их потребности, но не желаю, чтобы мы с Эсме впредь снимались обнаженными.
— Дело не в том, что мы имеем в виду, а в том, как нас поймут, — сказал я.
Квелч отмахнулся. Он уверил меня, что возражать станут только немногие зануды в Америке, а в Европе мое имя будет известно в каждой семье. Выдающийся художник! Великий инженер! Но я по-прежнему колебался. Есть и другое затруднение, сказал я; дело в моей операции. Он выразил сочувствие. Он не знал, что у меня есть подобные проблемы. Шрам? Он не помнил шрама.
Шрам, ответил я, был тайным и неизгладимым. И затем, не в силах нести свое тяжкое бремя в одиночку, я рассказал ему, что мой отец, социалист, врач и современный человек, исполнил варварскую хирургическую операцию, от последствий которой я страдал много лет и которая много раз могла стоить мне жизни. Квелч все понял. Он слышал о таких операциях. Детям в Англии их тогда делали очень часто. Он даже знал, что это вошло в моду в низших классах общества. Волноваться глупо. Это вовсе не клеймо. Все поймут.
— Кроме того, — рассмеялся он, — ваш лысый джентльмен, знаете ли, не будет сильно выделяться в этой стране!
Последние слова меня нисколько не утешили! Но он продолжал говорить, что подобные вещи теперь не имеют ни малейшего значения за пределами Украины и мои волнения по этому поводу просто нелепы и старомодны. Никто не примет меня за того, кем я не являюсь. Пришло время оставить позади все глупые мысли и страхи.
— В конце концов, мой дорогой Питерс, fortuna favet fortibus!
И еще говорили: «Fortuna favet fatuis»[500]. Если бы я был дураком, которого любила Фортуна!
Тем вечером я пришел на площадку в легком пальто. Я заранее надел свой костюм, чтобы избежать неловких ситуаций. Я чувствовал некоторую слабость. Отдельные детали того вечера вылетели у меня из головы, но я еще помню, что нам нужно было заново разыграть сцену в «гробнице» — ее устроили в небольшой разрушенной коптской часовне в предместьях города; стены часовни недавно покрыли фресками, на которых, как предполагалось, изображены жизнь и посмертное странствие нашей мифической царицы. Эсме будет прикована в гробу, на месте мумии. Ее удел — остаться там навсегда; так она займет место царицы, которой осмелилась бросить вызов. Мы снимем несколько вариантов сцены. В одной версии я заколю ее кинжалом. В другой я прижмусь к ее губам, и мои мускулы напрягутся, как будто я хочу освободить ее. Потом я подарю ей один поцелуй, развернусь и умчусь прочь по хлипкому картонному коридору, который изображает туннель, ведущий к гробнице. Я вновь приближаюсь к Эсме, уже лежащей на плите; ее ноги прижаты к теплому камню, ее восхитительное тело извивается, в каждом движении выражается неподдельный ужас. Я горжусь ею. Я оживляюсь. Я никогда не чувствовал такой удивительной силы. Я никогда не хотел этой силы. Но она не покинет меня. Зверь внутри меня движется и рвется наружу. У нас в животе металл. Я отступаю, чувствуя, как в атмосфере скапливается электричество. Я оборачиваюсь к Симэну.
— Я не могу, — произношу я.
— Ты должен. — Он говорит негромко и настойчиво. Кажется, в его голосе слышится страх. — Должен.
Я начинаю дрожать. Подходит сэр Рэнальф:
— Мой бедный старый друг, вы больны?
Я вообще не могу играть в этой сцене. Я никогда не сыграю. Он спрашивает, нервничаю ли я. Я не знаю. Я дрожу. Сэр Рэнальф произносит какие-то успокоительные слова. Он отдает меня на попечение Квелча. Морфий и кокаин помогают мне собраться. Теперь я чувствую себя очень виноватым. Я вел себя непрофессионально. Если я подведу своего потенциального покровителя — это может повредить моим личным интересам.
Когда я возвращаюсь на площадку, Эсме уже успокаивается. Ее глаза закрыты, и она вздыхает, словно погружается в сон. Отдаляясь, она становится другим существом, прекрасным зверьком, еще более желанным. Теперь я гораздо спокойнее, я почти весел — я поправляю свой костюм, позволяю эфиопке добавить последние штрихи к гриму и иду к алтарю. Все боги Египта смотрят на меня свысока. Пока Симэн двигает камеру, я с внезапным ужасом гляжу на Гора и Анубиса, Осириса и Изиду, Мут и Сета, Тота и полубогов с головами животных, окружающих нас. Зверь соединяется с мужчиной, женщина — со зверем. Я чувствую в себе силу зверя. Я чувствую ту ужасную силу, которая может вселиться в каждого из нас, если мы предложим ей войти, но которой мы должны управлять. Я могу ею управлять. Я управлял ею с тех пор. Затем Эсме начинает кричать, издает странный слабый звук, приходящий из снов, и я оборачиваюсь и вижу, как на ее лице появляются, сменяя друг друга, разные выражения, словно маски слетают одна за одной; ее глаза открываются, и она улыбается мне. Она думает, что я могу спасти ее.
— Давай, Макси, давай! — шепчет сэр Рэнальф, который прячется за спиной Симэна. — Ты не знаешь, убить ее или истязать. Ты в бешенстве. У тебя в руке нож! Но ты не можешь немедленно убить ту, которую любил так страстно. И какова будет твоя месть?
И я прижимаюсь к ней, целуя ее, лаская ее, припадаю всем телом к мягкой, трепещущей плоти. Крики теперь звучат приглушенно, и они пугают меня. Я продолжаю целовать и ласкать ее, но вдохновение снова начинает меня подводить. Я встаю, ступаю на острые камни и объявляю, что больше ничего не сделаю.
— Но это невозможно.
Говорит негритянка. Глубокий, четкий голос, великолепный и чувственный.
— У нас должно состояться изнасилование, полагаю. Иначе просто не будет развязки. А публика требует развязки.
Я не понимаю ее. Я слышу, как сэр Рэнальф решительно беседует с ней, но не могу разобрать ни слова. Она непреклонна. Сэр Рэнальф подходит ко мне.
— Мой милый мальчик, это наша главная покровительница. Любой из нас поступил бы очень глупо, обидев столь важную персону. Если бы вы смогли как-то отыскать необходимое вдохновение, я был бы вам весьма признателен.
Я стою и качаю головой. Внезапно негритянка шагает вперед, словно водоворот из ярких шелков и перекатывающейся черной плоти. Она движется с осторожностью великана.
Она резко вздыхает. Теперь ее глубокий грудной голос наполнен печалью.
— Я хотела принять участие в одной из величайших кинокартин этого века. Насилие обеспечит катарсис. Развязку. Ты понимаешь Фрейда?
Я говорю, что не готов притворяться, будто насилую свою девушку.
— Мы и не предлагали тебе притворяться. — Крупное тело негритянки шевелится, словно она беззвучно смеется.
— Тогда я не буду больше играть. — Я с трудом могу сфокусировать взгляд.
От этого существа исходит аура сверхъестественной власти. Ее глаза преодолевают любое неповиновение. И все же я стою на своем. Ради моей девочки. Ради себя самого.
— Это настоящий позор, дорогой мальчик, — бормочет сэр Рэнальф из-за спины своего «партнера». — Для всех нас это исключительно важно.
— Вы, однако же, просите слишком многого. — Губы у меня пересохли, слова звучат несвязно. — Я и Эсме утром возвращаемся в Каир. Полагаю, вы действительно напугали ее. — Я наклоняюсь и стискиваю ее благодарные пальцы. — Все это зашло слишком далеко.
— Очень хорошо. — Сэр Рэнальф отворачивается, слегка пожимая плечами. — Как только вы погасите долги и разберетесь с остальным, идите своей дорогой.
— Вы можете забрать мою зарплату — до последнего пенса. — Я совершенно спокоен. — Все, чего я хочу, — билеты домой для меня и Эсме. — Я говорю внятно. Мои требования просты. Я отказываюсь от компромисса.
— Милый мальчик, боюсь, вашего гонорара, довольно щедрого по египетским стандартам, недостаточно, чтобы погасить долги. — В голосе сэра Рэнальфа слышится лишь глубокое сожаление. — Не так ли? — И он испуганно смотрит на свою покровительницу.
Негритянка делает подтверждающий жест.
Я не могу разгадать их знаки.
— Профессор Квелч объяснит, — коротко говорит сэр Рэнальф.
— Боюсь, что мне тоже пришлось заплатить по счетам, дорогой мальчик. Руки у меня связаны. Felix qui potuit rerum cognoscere causas[501], можно сказать. Ваши долговые расписки были моим единственным имуществом.
Сэр Рэнальф разъясняет смысл слов Квелча. Мы с Эсме должны около двух тысяч пятисот фунтов. Наши гонорары составляли не больше пятисот фунтов. Следовало также учесть затраты на проживание, местные налоги, счета из баров и все прочее. Еще возник вопрос о нарушении условий контракта.
— Все очень легко, — говорит сэр Рэнальф. — Если вы желаете выйти из проекта, просто оплатите счета, возместите нам расходы и уходите.
— Но что с нашим фильмом?
— Полагаю, вы можете забрать все, что было снято.
— И негативы?
— Если договоритесь с мистером Симэном. — Но, когда я смотрю в сторону Симэна, тот отходит прочь. Я понимаю, что он уже принял окончательное решение.
— Мы должны уехать. — Это говорит Эсме.
Я оборачиваюсь к ней. Она шевелит ослабевшими руками, на которых висят цепи.
— Мы должны вернуться домой, Максим. В Америку. Это была моя ошибка. Помоги мне.
Я не знаю, нужно ли обвинить ее в случившемся или заключить в объятия и утешить. Ясно, однако, что мы теперь попали в ловушку. Все, что я могу сделать, — ждать, пока не представится возможность сбежать. Завтра я обращусь за помощью к американскому консулу.
— Мы уедем, — заявляю я, еще не очнувшись окончательно.
— Нам нужно сохранить за собой фильм, как я понимаю, в качестве гарантии безопасности. — Это говорит негритянка.
Я не могу представить, что моя обнаженная Эсме станет ее собственностью. Я не могу думать ясно. Я стою там, пытаясь отыскать наилучший план действий.
— Ты должен принять решение, Максим. Ты должен принять решение. — Никогда прежде я не слышал в голосе Эсме такой настойчивости.
— Но фильм наш. Мы — его создатели!
— Боюсь, что как продюсер должен подтвердить: фильм принадлежит моей компании, — говорит сэр Рэнальф. — И наша подруга, присутствующая здесь, конечно, остается нашим главным акционером.
— Полагаю, вы все мне принадлежите. — За вуалью негритянки видна тонкая улыбка. — Я так думаю. Но нам не нужно ссориться. Вы будете хорошо себя вести, я знаю.
Эсме снова шепотом говорит со мной. Она должна сбежать. Она должна добраться до Каира. У меня так много обязанностей. У меня долг перед нашим фильмом. Она перестанет уважать меня, если я брошу фильм. В конце концов, с этой картиной связан и ее шанс прославиться. Мы должны только вернуться в Голливуд — и наше положение обеспечено. Но у нас теперь нет денег. Я смотрю на Квелча. Он бросает на меня смущенный и в то же время ликующий взгляд, и тут мне приходит в голову, что именно Квелч и мог быть настоящим виновником нашего затруднительного положения. Неужели он вынашивал какой-то ужасный план мести с тех самых пор, когда мы с Эсме, единственные, случайно обнаружили его в обществе нубийского мальчика?
— Мы можем пойти на компромисс, — настаивает сэр Рэнальф. — Мы можем еще остаться друзьями и партнерами. В конце концов, у нас есть основа для очень недурного фильма!
— Но он должен изнасиловать девчонку. — Негритянка говорит спокойно, в ее словах — непререкаемая и угрожающая убежденность.
— Да, да, конечно.
Я поворачиваюсь, чтобы проверить узы Эсме. Она крепко прикована цепью к плите. Я кое-что понимаю о сути ловушки, в которую мы попали, но я не в состоянии отыскать легкий способ выбраться.
— Решайся, Максим! — В ее голосе звучит отчаянное напряжение.
Но как я могу решиться? В конце концов, она предала меня. Она была всего лишь маленькой шлюхой, которую я спас из сточных канав Константинополя. Чем я ей обязан? До сих пор она наслаждалась вместе со мной жизнью, которая намного превосходила все ее ожидания. Она родилась шлюхой. Пусть испытает судьбу шлюхи. В душе у меня с прежней силой пылает любовь к моему ангелу, моей сестре, моей розе. Но я не могу допустить, чтобы эта любовь возобладала над здравым смыслом.
— Да. Вам действительно нужно решиться. — Сэр Рэнальф, очевидно, боится негритянки. — В конце концов, теперь вы находитесь по другую сторону закона, дорогие мои. Наркотики и проституция в Египте — это преступления, ха, ха! Власти будут сильно удивлены, если обнаружат белого, занимающегося и тем, и другим.
Сэр Рэнальф, конечно, говорит о себе, но он слишком хорошо защищен и его не поймают, а мы с Эсме уже снялись в фильме. Квелч, несомненно, использует все доказательства, чтобы осудить нас за употребление наркотиков. Хуже того, без денег у нас нет никаких гарантий, что мы когда-нибудь выберемся из Каира. Неужели негритянка выкупила или просто забрала долговые расписки у Квелча? Ясно, что она крепко держала в руках и сэра Рэнальфа, и профессора, а у меня здесь вообще не было никаких друзей. Здравый смысл подсказывал, что Коля давно вернулся к своим делам и теперь уже уехал в Алжир.
— Оцени собственное имущество, — по-прежнему настаивает негритянка. — Что у тебя есть? Симпатичная невеста и молодое, здоровое тело? У тебя еще есть мозги и талант. Но это — довольно незначительные вещи. Что ты можешь мне продать за две тысячи пятьсот фунтов?
— Мой талант, очевидно. — Мне становится все страшнее. — И мои проекты. Я — инженер. Есть много вещей, которые я умею делать.
— Несомненно. Таким образом, никаких причин ссориться нет! Если ты хочешь разорвать наши отношения, мы согласимся. Если ты недоволен, тебе не следует принуждать себя здесь находиться. Так, давайте скажем, что девочка стоит две с половиной тысячи, и мы в расчете. Она останется довольна. Это позволит расплатиться с долгом. Что скажешь?
Предложение просто отвратительно. Я теперь в их власти, но я сохраняю свою цельность.
Где-то позади все еще бормочет Эсме, умоляя меня принять решение. Но это невозможно. У меня нет выбора. Меня сбивает с толку поразительная резкость их угроз — и еще наркотики, которыми меня накачал Квелч. Верно, у меня есть долг перед фильмом, но у меня есть долг и перед своей судьбой. В конце концов, Эсме уже обманула мое доверие. И что особенного, если мы на несколько мгновений предстанем перед камерой чувственными животными, освободив свои страсти? Фильм останется великим. Мир увидит Глорию Корниш в моих объятиях. Мы уже обрели бессмертие. Эсме теперь успокоилась. Ее грудь вздымается и опускается очень медленно; глаза, потемневшие от наплыва эмоций, бессмысленно смотрят на меня.
Никаких альтернатив нет. Я могу принять решение, выбрав меньшее из зол. Я еще раз осознаю, что означает быть бессильным и лишенным дипломатической защиты. Я один. У меня нет прав, и мне приходится полагаться только на собственные силы. Разум требует принять единственно возможное решение:
— Очень хорошо. — Я прижимаю кулак к бедру и поднимаю голову, стараясь держаться максимально достойно. — Я сыграю сцену изнасилования.
Мое заявление встречают общими аплодисментами — все хлопают, кроме Квелча, который молча смотрит на меня, и глаза его темнеют от восторга и предвкушения; кажется, будто наш ужасный компромисс — результат его злобного замысла; кажется, будто он полагает, что исправляет некую исключительную несправедливость, которую мы с ним сотворили. Злорадный автомат, Голем, он улыбается мне из тени. Я ищу взглядом Симэна. Он мог сейчас стать моим единственным союзником, моей последней связью с Голливудом и безопасностью, но он исчез. Сэр Рэнальф пожимает плечами и улыбается. Теперь он будет снимать фильм сам. (Я слышал, что Симэн следующим утром уехал и в конечном итоге возвратился в Швецию, а оттуда в Голливуд, где продолжил карьеру.) Как только я раздеваюсь, сэр Рэнальф выражает восхищение. Обрезание, уверяет он меня, часто совершали египтяне благородного происхождения. Это был признак знатности. Важно подтвердить значение нашей работы и добиться детального воспроизведения мельчайших подробностей.
Abraham, der als erster seiner eigenen Menschlichkeit ein Opfer brachte: Wo traf dein Messer deinen vertrauensvollen Sohn? Alte, geliebte, furchttreifende Sumer. Leugne den Juden, und du leugnest Vergangenheit[502]. Было время, когда евреев боялись в Египте, боялись в Греции и Риме, а потом они создали свой коварный, всеразрушающий фатализм, философию, которая назвала добродетелью поражение и гибель. И в этом, полагаю, мы тоже должны винить Веспасиана. Так появился richtung-gas[503]…
Я совершаю изнасилование. Тот и Изида смотрят вниз с горечью и отвращением, но англичанин в восторге.
— Хорошо, Макси. О, милый мальчик, очень хорошо!
И Эсме плачет совсем тихо.
Тактичная камера этого не сохранит. Кажется, будто Эсме улыбается. Bar’d shadeed[504]. Холодно. Кусок металла у меня в сердце. Я не могу избавиться от него. Говорят, мы в начале нового ледникового периода. Теперь лишь лед может очистить мир. Потом огонь, и затем море. После Рагнарёка мир обновится и станет прекрасным.
Не только нацисты признают это.
«Ибо зло навеки сгинет, и для высшей жизни вновь очищенным добро восстанет из огня…»[505] Я знаю, что мусульмане верят во что-то подобное — в очищение мира в сражении, смерти и возрождении. Такие идеи привлекательны и просты. Я сам поддаюсь их обаянию. Они в основном не противоречат христианству. Некоторые совершенно разумные люди убеждены, что ныне ядерный холокост — наша единственная надежда.
На следующий день я повторяю сцену изнасилования. Я достигаю цели, превращая ужас и ненависть в любовь. Сделать это куда проще, чем я представлял. У меня нет времени, чтобы рассуждать о духовных обретениях и утратах. Важно только мгновение. Кажется, в такой реакции нет ничего необычного.
Возможно, я думаю о Лив и Ливтрасире[506], которые скрываются в лесу Мимира и спокойно спят, не осознавая гибели света, пока не придет время, когда мы сумеем занять возрожденную землю? Какая великая мудрость сохранилась в этих старых камнях? Какие уроки можно извлечь из этой земли ожидающих мертвецов и древних, но еще реальных сил? Сахара многое скрывает, но то, что сокрыто, — спасено! В ней мир тайного волшебства, которое могло оживить случайное дуновение ветра; в ней миры здесь-и-сейчас пересекаются с мирами духа и звезд. В ней сокрыты давно исчезнувшие устремления, бессмертная тоска, которая никогда не утихнет окончательно, величественные и огромные мечтания; в ней почиет живая культура истинной любви и ненависти, где смерть восхваляют как лучшее и прекрасное приключение и множество богов, богинь и полубогов приветствуют и принимают душу, облачая ее в новую плоть. Как легко запутаться, разрываясь между реальностью и грезами древних. Говорят, что под пустыней сокрыт пышный лес, где терпеливо ожидают суда души мертвых. Я тот, кто Осирис, тот, кто — Вчера и родич Завтра… Да не остановят меня ваши ножи, да не паду я на вашей бойне. Ибо мне ведомы ваши имена. Мой путь ведет в землю Ра, и моя истинная цель — Осирис. Да не будут отвергнуты мои подношения у ваших алтарей. Я — тот, кто следует за Господином. Я летаю подобно Ястребу. Я гогочу подобно Гусю. Я двигаюсь вечно, как Нехебкау[507]. О владыка всех богов, избавь меня от бога, правящего проклятыми, бога, у которого собачий лик, но человеческая кожа; от того, кто пожирает тени, переваривает человеческие сердца и исторгает грязь. Не дай мне предстать перед ним. Избавь меня от того бога, который забирает души, который расточает мерзость и погибель в темноте и на свету. Все те, кто боится его, бессильны. Этот бог — Сет, который также и Секхет, богиня. Секхет называют Оком Ра, и она — орудие уничтожения человечества. Избавь меня от бога, который одновременно и мужчина, и женщина. Да не паду я под их ножами, да не останусь я в их темницах, да не исчезну я в их пустынях, да не случится со мной то, что ненавидят боги. Вот что мне дал Квелч перед нашим расставанием — «Книгу мертвых».
— Это может оказаться полезным, — сказал он.
Для меня еще есть работа, говорит сэр Рэнальф. Я — звезда, говорит он. Я — гений. Я — естественен. Кто мог бы заподозрить такой талант? Эль-Хабашия, негритянка, просила передать мне свое восхищение. Я знаю, как и почему я должен заработать больше. Я слабею. Я думаю, что они кормят меня местной едой. Я не могу ее переварить. Я по-прежнему исполняю сцену изнасилования. Я насилую ее в зад. Я насилую ее в рот. У меня нет выбора. Если я хочу спасти ее и себя, то мне остается только исполнять их требования, пока не наступит момент, когда мы оба сможем сбежать.
Она не понимает.
Она думает, что я предал ее.