Глава двадцать пятая

Наркотики не обладают лечебными свойствами «белых» психоделических веществ. Я говорю не о ЛСД-трипах, которые устраивают жаждущие удовольствий хиппи, а о чистом кокаине, расширяющем разум и одновременно помогающем сосредоточиться. Сегодняшние мальчики и девочки ничего не знают о кокаине. Они никогда его не нюхали. Они испытали иллюзию удовольствия от чистящего средства, смешанного с детским слабительным, и они снисходительно относятся к человеку, который принимал «женское лекарство» с величайшими знаменитостями двадцатого века — и я имею в виду совсем не наших нынешних правителей и их родственников. Я высказываю свое мнение, когда оно у меня есть, но я давно прославился осторожностью. Я усвоил ценность молчания в Египте и Марокко. Для тамошних жителей «свобода слова» стала синонимом «богохульства».

Самодисциплина при мавританском дворе — это залог выживания. Я постиг старые, средневековые добродетели и начал осознавать смысл рыцарства. Я путешествовал во времени. Как мне известно, на подобных древних соглашениях были основаны кодексы «Черной руки»[647]. Так называемая мафия в своем мире воплощала древние формы Закона, противостоявшие новым, точно так же, как сегодня арабы противостоят учреждениям демократии.

В Телуэ[648], месте, где зародилось могущество его семьи, эль-Хадж Тами Бен Мохаммед Мезоури эль-Глауи, паша Марракеша, изложил мне свой план — еще до того, как мы вошли в столицу. Величественная средневековая громада была заполнена, почти как в странной фантазии Херста, смесью мавританских сокровищ и дорогой европейской мебели с будто бы выбранными наугад произведениями искусства. В замке обитала большая часть наложниц паши, по крайней мере половина из них, по слухам, были француженками. Прислуживали во дворце огромные нубийцы, и там никогда не смолкал шум.

По словам паши, его беспокоил неприятный маленький француз низкого происхождения, человек по имени Лапен[649] — коммунистический журналист, получивший какое-то юридическое образование. Он вступил в союз со старым врагом Глауи, неким опозоренным сеидом по имени эль-Хаким, который нанял приспособленца-француза, чтобы тот помог подать иск против паши. Сторонники эль-Хакима даже предоставили в распоряжение Лапена газету, где он печатал самую разную клевету о паше и его семье. Одно из обвинений (его эль-Глауи считал особенно унизительным) состояло в том, что он якобы не вкладывает свое богатство в развитие страны. Он ничего не тратил на культурные проекты или научные разработки. Если Глауи — действительно просвещенный властитель, вопрошал Лапен, почему же он не поощряет науку и общественное развитие в своей стране? В ответ на это паша указывал на мистера Микса, нанятого, чтобы запечатлеть детали просвещенного правления великого паши и быта его окружения «для ботомков». Он основал в Марракеше киноиндустрию, которая в конце концов сможет соперничать с Голливудом. Теперь настал черед аэронавтики. Это было поистине блестящее, современное начинание. С каждым днем город все сильнее напоминал второй Лос-Анджелес. Внезапно, по совету защиты, мистеру Миксу поручили подготовить планы солидных общественных построек английского типа. «Вроде туалетов на Лестер-сквер», — заявил паша. Другие гости также включились в работу. К графу Шмальцу обратились за советом касательно дисциплины и организации современной постоянной армии, хотя немец, подобно мисс фон Бек, был только гостем паши.

Обо всем этом эль-Глауи подробно рассказывал, когда мы стояли вместе на крыше самой внушительной из башен касбы, глядя на вершины Высокого Атласа, прислушиваясь к шуму Уэд-Меллы и всматриваясь вдаль, в скрытую за окрестной полупустыней истинную Сахару, которую мы совсем недавно покинули. Я никогда не видел таких ярких разноцветных гор. Сами скалы сияли темно-зеленым и желтым, блестящим вишневым и сиреневым, глубоким красным и голубым; каменные плиты иногда сливались с холмистыми лугами, полными полевых цветов, которые словно вспыхивали под жарким синим небом. Я не перестаю думать о том, насколько отличался этот пейзаж от всего, что я видел раньше, о том, что пустыня скрывала целый мир контрастов и перемен, в котором не было ничего общего с миром европейским. Пока солнце опускалось за горы и их тени вытягивались, словно поглощая замок, эль-Глауи говорил о своей любви к этой земле. Именно здесь, а не в Марракеше, была его истинная столица, которую он считал подлинным домом и к которой питал самые сильные чувства. Его бы воля, сказал мне паша, он проводил бы здесь гораздо больше времени. Меня представили нескольким кузенам и шуринам паши (хотя сам местный вождь, Стервятник, проявляя тактичность, отсутствовал), но я никого из них не запомнил. Это было ничем не выдающееся семейство, за исключением основной линии. Именно тогда эль-Глауи попросил, чтобы я работал на него и построил для него воздушный флот. Я сказал, что тщательно все обдумаю. Той ночью мне прислали двух черкесских гурий, наделенных самыми изысканными и удивительными дарованиями. Моя жажда осталась неутоленной, но я оценил заботу гостеприимного хозяина. В то время я предполагал, что это было своеобразное извинение с его стороны, учитывая его интерес к мисс фон Бек, но позже стало ясно: слово «вина» не существовало для эль-Глауи ни на каком языке.

Он спросил мое мнение о лейтенанте Фроментале; я дипломатично ответил, что лейтенант казался достаточно приятным молодым человеком.

— Он здесь, чтобы шпионить за мной, — пробормотал эль-Глауи с еле заметной улыбкой. — Думаю, он скрытый коммунист.

Я в глубине души считал, что это чрезмерно сильная реакция на христианский гуманизм Фроменталя; но свое мнение я держал при себе. Я не стремился к гибели. Как мне уже случалось говорить, я по натуре не мученик.

Возможно, уже слишком поздно, даже для нового мессии? Иногда я говорю еврею Барнуму, что у людей его племени, может, и появляются правильные мысли. Способно ли все стать еще хуже? Где же этот мессия, о котором вы нам рассказываете? Еще не явился? Он не может ответить. Он будет ждать своего мессию, даже когда все мы уже окажемся на глубине двух футов, но он, без сомнения, и тогда заберется ко мне на шею.

— Я считаю, что причина всего — смерть семьи, — говорит Барнум.

Он особенно расстроен из-за своей девочки, о которой миссис Корнелиус предупредила его, когда той исполнилось всего шесть лет.

— Смерть семьи, — сказал я, — вероятно, остается нашей единственной надеждой.

Но тогда я думал, будто знал, что означает «семья в первую очередь». Со своей стороны я по-прежнему верю в великие политические идеалы, которые мы создали в течение девятнадцатого столетия. Ницше в этом случае нельзя абсолютно доверять. Мы должны вернуться к тем самым ценностям девятнадцатого столетия, а не искать какой-то идеальной анархии.

— Кто захочет жить в твоей Утопии? — спросил я у него.

Твоя мать! А кто еще? Некоторые семьи нужно разлучать сразу же! Я встречал в Марракеше Г. Дж. Уэллса[650]. Он все еще предлагал в качестве решения проблемы какой-то проект вроде гигантских детских яслей, но я сказал, что гораздо проще на самом деле уничтожить фактор отцовства. Пусть отец всегда остается неизвестным. Это его позабавило.

— Есть немало знакомых мне парней, включая и меня самого, которые выпили бы за это, — сказал он. — Теперь я знаю, чем мы похожи!

Illustre Abraham; procriateur fanatique du Mythe sacrificateur[651]. У Герберта Уэллса уже не оставалось времени на занятия практической наукой, и его общественные воззрения были зачастую неосновательными, но, став вдохновителем моего поколения, он оказал на него огромное влияние. Сталин считал его своим близким другом. Только мистер Микс, как я припоминаю, никогда его не поддерживал. Но я привык к странным переменам в настроении этого человека. Я думаю, мистер Микс чувствовал себя хуже других и потому злился. Теперь он обычно обменивался со мной только несколькими фразами, но иногда бывал столь же любезным и дружелюбным, как в прежние времена. Я начал подозревать, что он зависел от какого-то ужасного наркотика.

Он часто исчезал со своей камерой и разношерстной командой берберских погонщиков ослов и уличных арапчат в горах, а потом возвращался в Талуэ. В этой мрачной семейной крепости клана Глауи высоко над Соленой рекой[652] в трудные времена по-прежнему собирались вожди, чтобы решить судьбу племен, которые остались в Атласе и принесли феодалу Глауи присягу на верность, по забавному выражению берберов, не обменяв ружья на мулов.

Берберы гордились своими кланами примерно как шотландцы, и, судя по моим воспоминаниям, оставшимся от чтения «Роб Роя»[653], их общественное устройство и занятия были почти одинаковы, за исключением того, что у марокканцев тогда не нашлось непримиримой, решительно возрастающей власти, готовой навсегда их подчинить, заставив склониться под суровой и все же совсем не жестокой рукой прогресса. Мистер Микс стал в какой-то степени защитником этих кланов («бербер» — просто искажение греческого слова «варвар») и проводил очень много времени с блокнотами, пытаясь записывать местные диалекты и народные верования. Я задумался о том, не возникло ли в его затуманенном сознании мысли, что эти таинственные люди могли оказаться его предками. Я высказал свое предположение вслух; он ответил отрицательно. Поскольку мистер Микс стал личным режиссером эль-Хадж Тами, он считал своим долгом запечатлеть величие и многообразие владений паши. Не испытывая ни малейшего интереса к мелким отличиям шрамов одного племени от шрамов других племен, я понял, что описание местных нравов помогает мистеру Миксу получить более полее полное представление о собственном прошлом.

Я также начал понимать, что осторожность мистера Микса связана в основном с его нежеланием смущать меня перед прочими белыми. Это было типичное проявление чуткости моего друга, и я позволил ему догадаться, что высоко ценю такое решение. Когда мы оставались наедине, он возвращался к нашей прежней товарищеской манере общения. И все-таки даже в таких ситуациях он как будто не мог преодолеть чувство обиды. Не раз он предлагал мне сесть на первый же поезд в Касабланку и оттуда отправиться в Италию, где, по его словам, было мое настоящее место. Он говорил, что там во мне нуждаются. Сначала я считал, что он просто заботится о моем процветании, но потом постепенно осознал: мистер Микс почему-то желает отправить меня подальше от Марракеша. Без сомнения, он боялся, что я, истинный представитель Голливуда, вскоре могу затмить его и лишить места. Однако мистер Микс продолжал заниматься производством фильмов без всякого моего участия, а паша с огромным удовольствием пользовался его услугами, чтобы делать записи торжественных событий и общаться с иностранными журналистами, когда им требовалась кинохроника или интервью. По сути, мистер Микс занял высокое место пресс-атташе правителя, а также придворного хроникера. В те первые дни на службе у паши я еще не очень понимал, как мистер Микс добился своих должностей; вдобавок он наверняка тосковал по железным дорогам. Что до моего собственного положения, как я в шутку сказал лейтенанту Фроменталю, теперь меня можно было назвать и придворным инженером, и арлекином, и королевским строителем самолетов.

Марракеш — наиболее изящное из всех мавританских поселений. Это бесконечный город, цвет красных бархатцев и зеленых пальм здесь насыщен и глубок, а небо так же спокойно и сине, как отлично прорисованный голливудский небесный свод. Дни Марракеша полны запахов животных, мяты, шафрана и мускуса, хны и свежих апельсинов, моркови, лука-порея и десятков загадочных сушеных пряностей, чая, и сладкого шербета, и варящегося кускуса, поджаренной баранины и тушеной козлятины, меда, кофе и красок, тяжелого табачного дыма и густого манящего кифа, кислого молока и сладкой плоти, горячей грязи летом и кислой сырости зимой, когда засоренные стоки скрыты под водой и даже французские коллекторы не могут справиться с наводнением. Марракеш — один из волшебных городов Земли, деловая, современная столица Магриба, где автомобили и верблюды на равных спорят о праве проезда по узким переулкам. Марракеш великолепен и красив в любое время года. Весной он поистине совершенен; огромные заснеженные горы видны со всех сторон, и многие мили пальмовых рощ создают пышный изумрудный фон для города, который, словно пылающий рубин, сверкает в сердце страны.

Марракеш красив во время дождя, когда деревья и кусты темнеют под тяжестью воды, а стены начинают блестеть; он красив летом, когда в густых, насыщенных цветах появляются оттенки пустыни. Он был основан в тот год, когда Вильгельм Завоеватель сделал Лондон своей столицей[654]. Даже если внезапные песчаные бури мчатся по улицам, словно беспощадная харка[655], и в течение многих недель почти невозможно выйти наружу, не ослепнув и не захлебнувшись в этом непрерывном потоке красной пыли, — даже тогда есть что-то волнующее в облике города, есть особое благородство в том, как величественные пальмы и крепкие люди принимают удары стихии. Если ваше воображение не умерло, нельзя не полюбить Марракеш. Этот город превосходит Париж, он может обольстить путешественника и удержать его в уютном убежище, за массивными зубчатыми стенами. Ведь Марракеш — в силу необходимости — город-крепость. Всего несколько лет (даже не десятилетий) назад крепостные стены отделяли местных жителей от неутомимых варваров. Возможно, и впрямь именно здесь, а не в пустыне, я встретил Искушение и уступил ему. Очарование эль-Глауи и волшебство Марракеша объединились и сбили меня с пути. Они создали иллюзию научного прогресса. Эль-Глауи был щедрым работодателем. Я познал такую роскошь, о которой прежде не мечтал. Я обрел почет, положение, поддержку — все, что мне мог обеспечить паша. Все, о чем я когда-либо мечтал.

— Я сам, — сказал он мне, — вовсе не аскет. Есть немало сбосопов исболнить волю Аллаха. Он дал мне возможность изучать брироду наслаждения. А иногда, — он улыбнулся как мужчина мужчине, — даже брироду поли.

Мисс фон Бек выразила намерение задержаться в Марракеше на неопределенный срок. Только она могла представить меня дуче. У меня не осталось выбора. Я принял предложение паши. Я решил потратить полгода или девять месяцев, чтобы наладить для паши производство аэропланов и исполнить нашу общую мечту. Я сменил гардероб и сочетал европейскую одежду для тропиков с местными роскошными костюмами — шелковыми рубашками и брюками, шелковыми кафтанами и остроконечными бабушами[656] на ногах. Это было удобно, это мне шло и позволяло с иронией относиться к многочисленным западным официальным титулам: советник аэронавтики, председатель La Compagnie de l’Aviation du Monde Nouvelle à Maroc[657]. Моей целью было создание местной, марокканской авиационной промышленности, которая не просто обеспечила бы потребности страны, но и могла экспортировать машины в другие страны.

— Здесь у нас идеальные условия для взлета и бриземления аэробланов. Вот бричина, бо которой Марракеш должен стать авиационной столицей Средиземноморья, — с заразительной уверенностью сказал эль-Глауи, в первый день приветствуя меня в современном офисе, способном украсить любое парижское учреждение.

Я не стану воспроизводить здесь все многословные обороты и цветистые фразы, которыми он пересыпал французскую речь. В ней, если уж на то пошло, было куда больше приукрашиваний и лести, намеков, тонких угроз и скрытого хвастовства — на арабском он говорил намного проще; однако это странным образом усиливало чарующую власть его слов.

Он часто притворялся, что слушает, но никогда не слышал собеседника. Важнее всего были его собственные интересы. И все-таки его великодушие, приветливость и природный интеллект очаровывали каждого, особенно когда он обращался к темам, в которых разбирался лучше всего, — к войне и религии. Даже по мавританским стандартам он казался воплощением легендарного прошлого, интеллектуальным человеком действия; возможно, он сознательно развивал эти свойства характера — точно так же, как создавал свою знаменитую библиотеку, но не думаю. Если бы эль-Глауи получил достойное образование и избавился от саморазрушительных убеждений, он бы и сегодня был среди нас. Он оказался не единственным другом французов, которого безжалостно предали. Даже принцесса Елизавета пренебрежительно обошлась с ним, когда он явился на ее свадьбу с маленьким пирогом. В определенных отношениях он был человеком удивительно простым, но всегда оставался величественным. Нож, которым следовало разрезать пирог, был вложен в золотые ножны, инкрустированные драгоценными камнями. Но увы… Она приняла бы кокосовые орехи из Тонги, она приняла бы ведра бобов от бонгу[658]. Но бесценный — и изысканный — дар великого паши Марракеша был отвергнут. К тому времени, конечно, сионистская удавка сжала Европу и Америку крепко — и ее не удалось бы разорвать. Эль-Глауи знал, что евреи унизили его. Он слишком долго доверял им вести свои дела. Но он уже сломался. Он умер в одиночестве, бывшие подданные оскорбляли и избегали его, а на улицах его благородного города снова раздался звон оружия, когда племена скрестили клинки. Но это случилось в 1956‑м — тот год имел для христианского мира не меньшее значение, чем 1453‑й. Эль-Глауи знал: тогда же настал конец арабскому рыцарству. В 1956‑м христианский мир испытал свою силу — и оказался слишком слаб; большевизм испытал свою силу — и победил; безбожные арабы создали светское государство, а евреи купили у французов Тунис; британцы отменили в поездах места третьего класса, назвав их вторым классом, а Нью-Йорк приказал англичанам забыть о священном долге защиты Суэца. Британия теперь стала верной собакой Америки. Она никогда не понимала, кто ее настоящие друзья. У нее были свои провидцы. Они верили в великую независимую Аравию; Аравию, которой управляли достойные халифы, решительные, неустрашимые и справедливые. Они верили в Аравию, где снова могли бы сформироваться рыцари Круглого стола, явив свои религиозные идеалы в слове и деле. Величайшие правители Аравии всегда находили утешение в речах Иисуса, которого они признавали замечательным пророком. Их вражда с христианами началась из-за того, что в Магомете те не видели нового и самого главного из пророков Божьих и не подчинялись воле Его, хотя души их, несомненно, стремились к этому. Какое зло, какое ужасное тайное бесчестье владеет христианином, если он не способен принять истину ислама? И тем не менее мы могли уважать друг друга. У нас, в конце концов, оставались общие враги. Но все это не означает, конечно, что я поддерживал сближение двух вероисповеданий на каком-то ином уровне, кроме самого поверхностного. Мусульманам нужно разрешить остаться в своем анклаве, в зоне мира, при условии, что они прекратят закупаться в «Хэрродс» и «Бритиш хоум сторс»[659]. Будем жить и дадим жить другим — так я всегда говорил. Но это уже не прежние благородные мусульмане вроде эль-Глауи или тех, которых завербовал Лоуренс; это существа более грубой породы, не закаленные в пламени пустыни, появившиеся в залах с кондиционированным воздухом, в какой-то искусственной Флориде. Подобные люди нефти не понимают обязанностей власти. Вагнер знал об этом. В одной из бесед с графом Отто и лейтенантом Фроменталем мы коснулись христианских убеждений композитора и его уважения к буддизму и исламу, которые в своих лучших проявлениях проповедовали идеалы рыцарства, так полно воплощенные Вагнером в его последнем великом труде, «Парсифале», где содержался призыв создать всеобщее братство, чтобы достичь наивысшего совершенства. Таков был и древний кодекс ислама. И древний идеал Платона. Шмальц критиковал политику французов в Северной Африке. По его мнению, разрушая исламские законы и заменяя их французскими, набережная д’Орсэ фактически поощряла анархию.

— Вы свысока относитесь к этим варварским законам и традициям. Но, предположим, вы попадете во Францию тринадцатого столетия и решите, что с рыцарством, старомодным и примитивным, нужно покончить. Нравится вам это или нет, но вы уничтожите их единственную этику, а то, что вы предложите взамен, покажется людям еще одним проявлением чуждого правления, которое их и так возмущает.

Лейтенант Фроменталь запротестовал:

— Эль-Глауи — истинный друг французов.

— Потому что дружба с французами — единственное, что позволяет ему сохранить власть. Он сделал свой выбор и знает, что должен следовать ему до конца. Я не обвиняю нашего хозяина в недостатке храбрости, сэр! Но мавританское рыцарство тоже умирает, поверьте. Если французы завтра уйдут, они оставят разрушенный миф — удивительное чудовище. Местным не нужны теории демократии. Им нужно предложить то, на чем теории основаны. А это, я убежден, христианская вера или нечто подобное. В обмен на их свободу вы предлагаете этим людям современную философию, по меньшей мере на триста лет опережающую их потребности.

Думаю, граф Отто отчасти выражал идеи того модного язычества, которое поставило на колени Веймар[660], но он происходил из прекрасного древнего южнонемецкого рода, и я потом никак не мог поверить, что он был причастен к этому преступлению. Его заинтересовало мнение Коли о Вагнере, которого мой друг называл «великим современным гением».

— Я хотел бы побеседовать с вашим русским князем, — сказал немец.

Я ответил ему, что, вполне вероятно, это желание исполнится. Коля мог как раз тогда направляться в Марокко, хотя нельзя было исключать, что Судьба забросила его и в какую-то иную, более удаленную область мусульманского мира.

— Вагнер — это будущее, — провозгласил граф Шмальц. — Что за совершенные, блистательные новшества! Все движется с такой невероятной точностью, словно тщательно подогнанные детали в сложной машине. Это — величайшая музыка двадцатого века. Штраус и Малер — просто путаники, которые отчаянно потчуют нас неблагозвучными пустяками, не давая существенных и возвышенных мелодий.

— Такой яркий свет, такая черная тень! — воскликнул Фроменталь. — О, эта вдохновенная вульгарность! — И он восхищенно расхохотался. Он воспринимал немецкую серьезность с традиционной французской подозрительностью. — Вы, как мне кажется, противник империализма.

Его отношение к графу Шмальцу было скорее вызывающим. Все мы знали, что у Шмальца семья в Восточной Африке и он собирался ее посетить после отъезда из Марракеша.

— Вы предпочли бы, мой дорогой граф, французское влияние или то варварство, которое существовало здесь до нашего прибытия?

— Не нужно сравнивать благотворный империализм с диким племенным строем, — заявил немец. — Я согласен, в первом случае возможен хотя бы намек на оппозицию, а во втором подобное просто невероятно. Но это не единственный выбор. Таково мое мнение.

— Вы думаете, старина, что слабая власть должна сама решать, с какой сильной властью она свяжет свою судьбу?

Мистер Уикс постоянно возвращался к любимой теме: большинство неевропейских стран, включая Америку, если им предоставить выбор, пожелают жить под защитой государственного флага Соединенного Королевства. Он воображал некий Пакс Британника, который воцарится на земном шаре с помощью гигантских дирижаблей, способствуя торговле и увеличивая богатство всех, кто решил присоединиться к великому Содружеству наций. Он рассматривал империю, созданную его страной, как ядро нового мирового порядка, при котором справедливость и мир станут доступными для всех. Я с восторгом выслушивал его оптимистические фантазии, но не мог понять, как они воплотятся в реальность, если не воззвать к силе Христа; однако мистер Уикс, вдобавок к прочим странностям характера, оказался сторонником старомодного и примитивного атеизма.

Другие гости (которые приезжали на пару недель и зачастую были всего лишь собирателями анекдотов, а экзотический опыт хотели использовать в своих послеобеденных беседах — им хватило бы его на десять или двадцать лет) выступали против того, что они называли социализмом мистера Уикса. На деле же он именовал себя синдикалистом и развивал мнения унылого нудиста Уильяма Морриса[661], который настаивал на том, что должен работать голым в оксфордской плотницкой лавке, подражая своему кумиру Блейку. Оба думали, что они могут построить Новый Иерусалим из бесконечных стихов, пользуясь палитрой художника и несколькими перьями из ласточкиного хвоста. Мистер Уикс не соглашался только с резким протестантизмом прерафаэлита, но снисходительно замечал, что Моррис просто родился слишком рано. Я так и вижу, как этот сумасшедший с могучим задом склоняется над беленым столом; огромные гениталии, которые сделали его настоящим Тарзаном для некой Джейн, легко и ровно покачиваются, пока стружки падают со стола — художник занят изготовлением нового буфета! Я не отрицаю заслуг Морриса как производителя мебели или как декоратора. Миссис Корнелиус не раз говорила, что ей нравились его обои; но они слишком дороги, даже у «Сандерсона»[662]. Г. К. Честертон[663] тоже был учеником этого добродушного викторианского мечтателя и развивал его взгляды в газете, которую сам основал. Я не видел ничего дурного в его идеях, как и в идеях мистера Уикса, но они были столь же сильно испорчены католицизмом, сколь идеи Уикса были испорчены вероотступничеством. В наши дни такие крупные мужчины становятся трансвеститами. Они никогда не удовлетворяются достигнутым.

Между службой у марокканского паши и у голливудского магната есть немало общего. Вы можете ждать и того, и другого в течение многих часов, иногда месяцев. Они меняют мнения чаще, чем нижнее белье, и неизменно удивляются, что вы не можете исполнить их мгновенные прихоти (обычно связанные с уничтожением всего сделанного ранее). Наниматель также обрушивает на вас большой, но неравномерный поток денег, лишая возможности строить долгосрочные планы и ставя работника в зависимость от воли хозяина. Он хочет, чтобы вы постоянно общались с ним, делались его задушевным другом, когда в три утра он пресытится своими новыми сексуальными завоеваниями. В иных случаях можно ожидать, что он пройдет мимо, даже не признав вас. Вы становитесь всего лишь тенью в лучах его тщеславия. Подобно его женщинам или мальчикам, вы — просто способ провести время. И все же, пока вы у него в фаворитах, он наделяет вас немалой властью. Вам достается значительная часть его влияния, хотя вы полезны и достойны привязанности не больше, чем хороший охотничий пес. Мой новый патрон был, надо признаться, несколько более терпимым к человеческим слабостям, чем многие другие тираны, а я так устал от пережитых испытаний, что очень быстро привык к изобилию, обретенному под покровительством паши. Я принимал как должное новообретенную власть и безопасность, которыми наслаждался при дворе — точно так же как в Голливуде. И в самом деле, когда я просыпался утром, стоял на балконе и смотрел на высокие пальмы, на мавританские крыши и зубчатые стены, на башни муэдзинов и горы, мне казалось, что я вернулся в Голливуд. Почему было не потратить несколько месяцев жизни на это замечательное предприятие? У меня не находилось особых причин торопиться обратно в Америку. Я пил шербет. Я читал книги. Что еще мне можно было делать?

Через несколько дней после прибытия я снова пристал с разговорами к мистеру Миксу. Теперь я положил руку на его объектив и шутливо предупредил, что буду делать это каждый раз, когда его вижу, если он не явится тем же вечером в мой номер в отеле «Трансатлантик». Он согласился быстро и легко, как мальчик, не привыкший высказывать собственное мнение.

— Я буду. А теперь позволь мне уйти, Макс.

Но он выглядел расстроенным и явно не хотел соглашаться. Он казался усталым, почти измученным и думал о чем-то своем. В первые дни я получил помещение в резиденции паши — в одном из нескольких небольших зданий, примыкавших ко двору, где размещались почетные гости или высокопоставленные должностные лица. Все эти постройки были из одинакового оранжево-розового камня, с зелеными плиточными крышами; окна их выходили только во внутренний двор, как в любом здании в той части Марракеша, которую называли мединой, то есть Старым городом. Новые французские администраторы и торговцы возводили для себя прекрасные особняки за окружавшей медину стеной. Некоторые из построек, если забыть о цвете, могли украсить любую провинциальную улочку — от Брюсселя до Барселоны. Помимо коммерческого чутья, империализм еще склонен к банальности.

Теперь я оставался гостем паши в единственном приличном отеле в Марракеше, названном «Трансатлантик» — полагаю, в честь американцев, которые сочли новую колонию достаточно безопасной, чтобы отсюда начать отважное наступление на таинственный Восток. Американцы пойдут куда угодно, если там есть приличные туалетные комнаты. Первое действие любой страны, желающей привлечь доллары США, — заказать сантехнику у «Томаса Крэппера и сыновей»[664], причем лучшие модели. Так и Великобритания извлекает выгоду из психологии своих новых хозяев. «Без американцев, — говорит водопроводчик в пабе (его называют Флэш Гордон[665]), — британская туалетная промышленность пошла бы псу под хвост». Других метафор он не признает. «Как только японец помочится — Стаффордширу перекроет кислород», — предсказывает он. В политике он просто тупица. Он как-то сказал, что люди вроде меня засорили коллектор истории. Если так, то все потому, что история не может вызвать тебя, ответил я. Эти водопроводчики все одинаковы. Они в целом мире прославились. Заговорите с берлинцем о его огорчениях — и он вспомнит о водопроводчиках, заговорите о грабительских счетах — и бомбейский брамин закричит: «Водопроводчик!» В Каире «водопроводчик» — прозвище любого кровопийцы или вымогателя, а в Сиднее «утопить водопроводчика» означает выбраться из передряги. Москвичи и сегодня считают водопроводчиков вульгарными нуворишами, теперь живущими в тех же самых многоквартирных домах, где обитают академики и инженеры! «И тебе хватает нахальства, — кричу я Гордону, — называть меня эксплуататором!» Водопровод в «Трансатлантике» близ Маммуния-гарденз оставлял желать лучшего (хотя он был европейского, а не турецкого типа), так как воду часто отключали по таинственным причинам. Однако я мог регулярно принимать душ и пользоваться западным мылом, что казалось настоящей роскошью. Даже самые гостеприимные обитатели пустыни старались экономить воду. Впрочем, некоторые наслаждались, попусту расходуя запасы. Миссис Корнелиус как-то убиралась у одного араба. Все краны в доме были открыты. Ему нравился звук льющейся воды — он говорил, что это лучшая музыка, которая ему ничего не стоила!

Мистер Микс явился ко мне в номер, расположенный на верхнем этаже «Трансатлантик». На балконе можно было насладиться теплотой летней ночи, естественными геометрическими узорами пальмовых рощ и далеких гор под алмазными звездами и золотой луной. Камердинер уже лег спать, и я сам открыл дверь Миксу. Мой номер был обставлен в том богатом мавританском стиле, который можно увидеть разве что в лучших ресторанах. Мистер Микс вошел и закрыл за собой зеркальную дверь. Он был одет в тропический костюм цвета хаки и большую широкополую шляпу. Мистер Микс снял головной убор и попробовал шербет, которым я его угостил (мне пришлось отказаться от алкоголя — теперь я пил очень редко и в определенной компании). Гость тотчас спросил, есть ли у меня «снежок», и я сказал, что немного осталось. Я мог предложить ему пару дорожек. Он поблагодарил и тут же расслабился и извинился за свое поведение.

— Приходилось держаться подальше от тебя, Макс. Паша не любит, когда у его мальчиков появляются друзья в другом лагере. Но теперь ты в нашей команде. Наверное, это хорошо. Я тебе все быстро расскажу, Макс, я попал в беду и должен выбраться отсюда. Я на крючке у паши, и мне нужно отработать долг.

Теперь я все понял и тотчас испытал прилив сочувствия.

— Мистер Микс! Так ты хочешь купить себе свободу! Тебя все-таки захватили работорговцы!

Он казался смущенным.

— Не совсем, Макс.

Он наклонился вперед на кожаном диване, нашел опору и успокоился, поднеся один конец соломинки к ноздре, а другой — к небольшой дорожке кокаина, которую я насыпал для него.

— Это долгая история, — сказал он. — Но после того, как я дезертировал с корабля в Касабланке, у меня возникла идея поехать в здешние места на поезде и посмотреть, что кругом творится.

— Тебя не похитили цыгане?

— Эти парни… Они просто задницы. Они попытались ограбить меня. Нет, я купил билет и сел на поезд, в первый класс, все мои вещи были в багажном вагоне. Я получил в свое распоряжение целое купе, едва лишь додумался подсунуть нужное количество франков нужным людям. Только поезд шел в Рабат. Я проснулся — а за окном по-прежнему был Атлантический океан! Я не успел выйти, и поезд отправился в Фес. В общем, в поезде я встретил алжирского организатора развлечений. Он устраивал местные представления, чтобы веселить туристов и все такое, но он вдобавок организовал несколько эстрадных театров в Танжере. Он собирался открыть еще два в Касабланке и один в Марракеше.

— Он предложил тебе возможность, о которой ты всегда мечтал, — догадался я. — Как ты мог отказаться? Что это было… что-то вроде негритянского номера? Одни только твои танцевальные навыки…

Он устало приподнял руку, попросив не прерывать рассказ.

— Мы пришли к соглашению. Сделка казалась мне выгодной, так как я получал в свое распоряжение театр в Марракеше. Я начал понимать, что Африка не сильно отличается от Америки. Никто не приветствовал меня, словно потерянного брата. Они только хотели знать, почему я оказался таким дураком и уехал оттуда и еще сколько бабок я с собой привез. Это больше напоминало слова Валентино, которые он сказал, вернувшись в Штаты: «Во всем мире я был героем, в Италии я просто еще один итальяшка». Здесь я просто еще один черномазый, а в Танжере это означает примерно то же, что и в Теннесси. Затем деловой партнер меня надул, завладев моей долей в компании, и я решил убраться оттуда и приехать в Марракеш, где, как я слышал, босс был почитай что настоящим черномазым и цветному джентльмену удалось бы прожить получше, чем на Севере. В общем, в итоге я наконец добрался туда — по суше, — заработав немного денег в пути. Я явился в город три месяца назад, и к тому времени у меня скопилось достаточно, чтобы открыть «Дворец кино» — там, где прежде находилась бойня на Джема-эль-Фна, неподалеку от мечети Кутубия[666]. Все было перестроено. Поверь мне, Макс, это самый роскошный маленький театр за пределами Касабланки. Мы открылись в июне, и бизнес выстрелил. Я тебя не разыгрываю, Макс, мы могли заработать целые кучи долларов, и берберские горцы держали всех прочих ребят в стороне. Я нашел альтернативу. Поверь, «Ас среди асов» круче заклинателей змей и тысячных пересказов «Али Бабы и сорока разбойников». Местные ребята заплатят хорошие деньги, чтобы посмотреть кино. Любое кино! Черт побери, не имеет значения, что говорят муллы, они все равно туда идут. Мне требовалось только прикрывать лавочку в самые большие религиозные праздники и проверять, чтобы сеансы не совпадали со временем молитв. Пять шоу в день, с утра до ночи, семь дней в неделю, и каждый раз полный сбор. Одни и те же парни приходили снова и снова. Эти люди не поверят, что получили максимум от истории, пока не услышат ее раз сто. Они никогда не уставали от наших «промежуточников»!

Только теперь выяснилась причина роскошного приема, ожидавшего меня в городе, а также готовности, с которой паша доверил мне воплощение своих авиационных замыслов, — все это имело кое-какое отношение к деловому предприятию мистера Микса. Но почему мой старый сотрапего теперь вынужден отрабатывать долг?

— Я только не знал, что у Тами есть интересы почти во всех денежных городских делах. Он — генеральный директор добывающих компаний, импортных и экспортных фирм, банков, газет. Неважно чего — было бы оно прибыльным. Меньшие фирмы он оставлял своим большим мальчикам, а самые маленькие просто платили комиссионные местным чиновникам. А я не платил никому, кроме ребят из мечети. Наверное, никто и подумать не мог, что «Дворец» станет популярным. Ну, Тами много времени не понадобилось — он новый бизнес чует лучше, чем Аль Капоне, — и однажды я получил предложение. Он сообщил, что собирается купить компанию и сделать меня управляющим. Или, сказал паша, он может бросить меня в тюрьму как нелегального эмигранта, или отослать обратно в США, или оштрафовать. Именно тогда я узнал, что он не просто мэр Марракеша, но и все чертово министерство юстиции, судья и присяжные разом. Мое дело уже рассмотрено. Я должен ему сто тысяч дирхемов, штраф за мой незаконный бизнес. «Дворец кино» конфискован вместе со всем имуществом. Ну, Макс, у меня в гостиничном номере было пятьдесят тысяч франков, но его гориллы нашли деньги, с меня «стребовали налог», и я снова остался без гроша в кармане!

— Ты не обращался за помощью к американскому консулу?

— Там не могли мне помочь, — вот все, что он сказал в ответ.

— А «Дворец кино»?

— Я вытащил из проекторов пару винтов, и через несколько дней все сломалось. Я думал, что поступил по-умному. Я сказал эль-Глауи, что могу снова запустить машину, но мне нужно отвезти ее в Танжер на ремонт. Он ответил, что пошлет за новым аппаратом. Его пока еще не привезли, а тем временем два местных инженера осмотрели проекторы, которые теперь работают довольно сносно, за исключением того, что нет большинства линз. Я не могу даже добраться до пленок. Тами где-то все спрятал. И вот я здесь. Я даже послал в Касу за некоторыми английскими и египетскими фильмами. Пора уже заменить «Белых асов» — у них не хватает середины — и «Пропавшего ковбоя» — там огромная царапина на последней катушке.

— Кажется, они предпочитают кинофильмы Макса Питерса, — с некоторым удовлетворением сказал я.

Все стало ясно! По выражению лица мистера Микса я угадал, что именно он забрал с собой пленки, когда сбежал. Это мои фильмы много раз показывали в Африке, по всему Марокко, меняя названия, переводя их на арабский, — и это мои фильмы стали основой прибыльного бизнеса негра! В желудке у меня возникло необычное ощущение — так организм выразил странную смесь негодования и благодарности. Вот почему нас не схватили как итальянских шпионов! Вот почему эль-Глауи так твердо верил, что мы — американские кинематографисты, вот почему он так заботливо обхаживал меня и ловко заманил негра в ловушку!

Я молчал несколько минут, пока Микс смущенно бормотал извинения.

— Это был единственный выход, который у меня оставался, Макс. Я знал, что существовали другие копии. Я понимаю, что немного навредил твоему тщеславию, но для меня это был способ выжить.

— Лучше бы ты остался на борту, — сказал я наконец.

— Я не мог, Макс. Я пытался объяснить вам. Ноги у меня зудели. Я должен был уйти.

Я понял это стремление, хотя едва ли мог сочувствовать ему.

— А мои фильмы — теперь личная собственность паши?

— Наверное. Может, нам удастся выкупить их.

Я вздохнул, не решаясь винить темнокожего в содеянном. Нельзя судить о людях других рас по собственным высоким стандартам. Я сказал ему, что тайна разгадана и я этим доволен. И несколько принужденно добавил, что по-прежнему рад нашему воссоединению.

— Поверь мне, Макс, — произнес он. — Я так счастлив тебя видеть. Ты еще и половины не знаешь. Мне везло, как петуху в супе. Мне нужно добраться до Танжера!

— Но я не собираюсь в Танжер. — Я не знал, что еще ответить.

— Соберешься, Макс, — сказал он. — И когда это случится, я буду с тобой.

Он поблагодарил меня за кокаин. По его словам, порошок поможет ему исполнять официальные обязанности. Он посмотрел на карманные часы.

— Я должен лететь. Не думай обо мне слишком плохо, Макс. Мы вернем твои фильмы.

Когда он ушел, я по-настоящему развеселился — и не без оснований. Теперь я понял причину своего нынешнего успеха и успокоился. Вдобавок свидетельства моей голливудской карьеры, пусть и не полные, по крайней мере, оказались в безопасности. Я решил, что частью платы за мои услуги станут фильмы, которые паша прятал, чтобы не позволить мистеру Миксу сбежать. Несомненно, мне не так-то легко удастся добиться согласия эль-Глауи на это — требовалось подождать, выбрать нужный момент. Утвердившись в таком решении, я целиком отдался работе. Я подготовил все первоначальные планы и проекты, расчеты и расценки (в долларах и франках) задолго до того, как паша послал за мной. Кажется, возникла проблема с наследованием, и он участвовал в возведении на престол нового султана. Я постарался с максимальной пользой провести время. Мои нормальные желания наконец полностью восстановились, а Марракеш славился красивыми шлюхами, стоявшими по ночам по периметру Джема-эль-Фна, в пешей доступности от моего отеля; я увлекся и спал с несколькими партнершами каждую ночь.

За исключением того, что в Марракеше не было побережья, город почему-то казался странным эхом Голливуда. Он порождал во мне удивительные воспоминания. И чувствовал я себя как в Голливуде — так, словно вернулся домой. Тем не менее я не был готов назвать конкретные черты, объединявшие эти два очень похожих места и столь отличный от них Киев, в котором я провел большую часть детства.

Марракеш мог бы в конечном счете стать столицей кинопроизводства Карфагена и распространять по Земле исламские идеалы, как мы пытались распространять идеалы христианства. Но один идеал — Смерть, а второй — Жизнь. Сегодня Жизнь отступает под давлением Смерти. Самое время для чудес, как сказал я миссис Корнелиус. Она загадочно ответила, что, по ее мнению, с меня уже довольно чудес. И захохотала от всего сердца, отчего у нее начался приступ кашля, и я так и не смог добиться от нее объяснений.

— Ваши легкие доведут вас до беды, — сказал я. — Нужно курить сигареты с фильтром.

Но она небрежно относится к таким вещам. И все-таки я думаю, что теперь, сидя в старом кресле в сыром подвале, полном заплесневелых журналов, потягивая джин из стакана и беседуя с той маленькой черно-белой кошкой, которую до безумия любит ее сын, миссис Корнелиус иногда счастлива, как в прежние времена. К сожалению, она не замечает запаха. Но она настаивает, что сама будет делать всю работу по дому.

— Я завсегда аккуратная, но особо не привередничаю, — говорит она. — Нет смысла волноваться из-за кошатшьего дерьма на ковре.

Она смеется, складки жира качаются, как кружева актера, играющего роль Пьеро на курорте, и я вспоминаю о ее недолгом возвращении на сцену в сороковые годы, когда она развлекала военных и шесть недель подряд выступала в «Килберн эмпайр» с братьями Миллер: Карлом, Джонни и Максом[667]. Тогда все они еще были комедиантами.

Я думаю, что чувствовал себя с ней счастливее всего в наши голливудские времена и потом, уже в пятидесятых, когда она гораздо чаще искала моего общества. Я переехал в Ноттинг-Хилл, потому что она жила там. Я в те годы был еще очень активен и полон надежд, хотя она жаловалась, что я слишком часто искал во всем темную сторону. Тогда мы стали вместе проводить отпуска. Сначала это были просто случайные поездки в Брайтон, Маргейт или Хэмптон-Корт, но со временем она обнаружила, что наслаждается моим обществом, и решила: будет забавно поселиться на недельку в пансионе, чтобы вечерами беседовать о нашем полном приключений прошлом, о довоенных годах.

— Энта война сильно протрезвила нас, — считала миссис Корнелиус. — Но по правде скажу тебе, Иван, мне так же весело кататься на автобусе в Батлинс[668], как пить шампусик в Биаррице.

Признаюсь, я никак не мог разделить этот энтузиазм, хотя всегда пытался проникнуться духом ее развлечений.

Мы ездили в Майнхед в Сомерсете два года подряд, в 1949 и 1950‑м, и оба раза погода была превосходная. В 1952‑м мы отправились в Сент-Айвс[669] в Корнуолле и провели ужасный день на лодчонке, которая плыла к островам Силли; миссис Корнелиус извергала (большей частью за борт) все деликатесы и вкусности, съеденные за предшествующие двадцать четыре часа. Да, настоящий рог изобилия полупереваренных пирогов и сладостей… Когда мы добрались до Силли, то увидели только дюны и несколько самых обычных зданий, и мне пришлось поверить, что это и есть остатки острова д’Авильон, куда Артур приехал умирать. «Без вопросов, Иван, так и есть», — заверила меня миссис Корнелиус в перерывах между резкими вдохами и ужасными судорогами, когда она беспомощно тащилась обратно к лодке. Море Силли, возможно, и было Стиксом.

Тами эль-Глауи, уважаемый вождь клана, несомненный правитель одной половины Марокко и политический посредник другой половины, послал за мной, когда я провел в Марракеше около месяца, сполна насладившись праздностью. Вождь был в своем кабинете, окна которого выходили в большой внутренний двор резиденции, где тенистые кусты окружали шумный фонтан, украшенный роскошной мозаикой. В такое утро я мог представить, что нахожусь в Византии и наношу визит какому-то греческому сановнику. К сожалению, Тами, при всех его достоинствах, продолжал выглядеть как пригородный ростовщик и, по крайней мере, пока не открывал рта, мог обмануть возвышенные ожидания. Кроме того, он казался еще меньше в окружении старинной массивной испанской мебели, которая придавала комнате вид тесного музея. Здесь располагалась часть огромной библиотеки эль-Глауи. По слухам, он читал с трудом, а большинство книг просто украл.

Тами и вправду хотел казаться людям мудрецом, но он действительно прочитал львиную долю этих сочинений и многое понял гораздо лучше, чем я. Как истинный книжник, он наслаждался запахом и видом принадлежавших ему томов. Сегодня мы стояли у окна, глядя на роскошный столик, где он разложил мои чертежи. Позади нас были прекрасные арки, своды и плитки лучшей мавританской архитектуры, снова напомнившие мне об офисе голливудского магната. К сожалению, эту архитектуру с готовностью опошлили все модернисты, которые проектировали пригородные кинотеатры или парки для пикников.

— Я сейчас их бросмотрел, — сказал эль-Глауи, улыбаясь мне. — Они очень хороши, я думаю. Я дал взглянуть на них паре эксбертов. Надеюсь, вы не возражаете.

Я что-то пробормотал об уже зарегистрированных патентах.

— Ну, — сказал он, поправляя шелковый воротничок, — вобреки мнению юного лейтенанта Фроменталя, думаю, мы можем начать строить аэробланы, мистер Битерс. — Мой энергичный отклик обрадовал пашу, и он громко рассмеялся. — Вы — человек, который любит такие штуки!

— Иногда я думаю, что люблю их больше жизни.

Эль-Глауи пришел в восторг. Подобно многим тиранам, где бы они ни обитали, он ценил сильные выражения и решительные мнения, пока они не начинали противоречить его желаниям. Он казался заботливым, дружелюбным, почтительным, вежливым — и все-таки сохранял уверенность и властность. Как я узнал от мистера Микса, он распоряжался жизнью и смертью во всем Марракеше и окрестностях, хотя не хотел пользоваться этой своей властью по политическим соображениям; он был сильнее, чем номинальный правитель в Рабате, и обладал достаточным могуществом (и не желал большего, потому что отличался природной острожностью), чтобы сохранять равновесие между французами, мятежниками и султаном. И пока я дивился внезапному решению Глауи, последовало новое предложение.

— Думаю, нам надо сделать бо одному каждого тиба. А тем временем набечатаем каталог, где расскажем о достоинствах наших машин. Исбользуйте столько цветов и фотографий, сколько захотите. Когда бридут заказы, мы сделаем аэробланы. И болучим основные инвестиции от клиентов. Как думаете?

Я просто радовался тому, что снова могу заняться делом, которое больше всего любил. Я решил подождать, а потом уже поднять вопрос о конфискованных «Ковбоях». Не было смысла спорить с пашой, который мог спокойно пообещать что угодно, а затем объявить, что делом занимается полиция, а он бессилен. Восток уже научился обращать любимые Западом слова и порядки себе на пользу.

— Мы бронумеруем их, я болагаю, — продолжал он, — и, возможно, дадим им названия. Как я вижу, вы именно это делаете в своих набросках. Например, я думал о «Ветре бустыни». Или это немного бровинциально, как вам кажется?

— Нам нужно выбрать тему, — предложил я, — примерно так, как я сделал здесь. Вот названия животных — вспомните знаменитый «Сопвит-кэмел»[670] — и океаны: Тихий, Атлантический, Индийский — или погодные явления: тайфун, ураган, водоворот, песчаная буря.

Я признался, что сам предпочитаю птиц: ястреба, ласточку, сову и гуся. Мой корабль зовется «Серебряное облако». Члены экипажа — только ясноглазые славяне. Паша согласился на птиц. Он сказал, что слышал, будто меня в некоторых местах называли Ястребом. Я признал, что этим именем меня наделили бедуины Восточной Сахары.

— Меня тоже сравнивали с хищной бтицей. — Он повернулся к окну и прислушался к музыке своих фонтанов. — Меня иногда называют «Орлом Атласа», в то время как мой блемянник Хаммон, как вам, к сожалению, известно, стал «Стервятником». Вот так. Кажется, мы «одних берьев»?

Я не пытаюсь воспроизводить странную смесь изысканного арабского, довольно примитивного французского и жаргонного английского, на которой изъяснялся паша. Знаю, что женщины считали это особенно очаровательным.

— Что скажете, брофессор Битерс?

Он решительно похлопал меня по спине, и от этого жеста я преисполнился странным чувством гордости. Я не сомневался, что обнаружил собрата-гения. Я всегда сильно сожалел, что он использовал свой талант так неосмотрительно и не по-христиански. Я никогда не был лицемером. Я посещал мечеть по крайней мере раз в неделю и соблюдал ежедневные обряды с тем же тщанием, что и сам эль-Хадж Тами, который часто читал фрагменты из Священного Корана, но мои искренние молитвы были адресованы несколько более прогрессивному Богу. Я, однако, не жил во лжи. За время, проведенное в Марракеше, моя вера окрепла, и я не раз спорил с самим собой о природе Бога и о своей роли в Его замысле. Я научился принимать ответственность, связанную с новым положением. Я был вдобавок большой мировой знаменитостью, приглашенной ко двору паши. В его резиденции я проводил не меньше времени, чем за рабочим столом. Почти каждый день прибывали новые гости из Европы. Наши дела продвигались неспешно; такой темп сначала огорчает европейца, пока однажды он не обнаружит, что научился ценить его и считать единственно возможным цивилизованным способом работы. Теперь я понимаю, что меня соблазнило нечто напоминающее роскошь и лесть сатаны.

Все советники паши были евреями. Один из самых молодых оказался великим энтузиастом моих фильмов о ковбое в маске и считал меня кем-то вроде героя. Он, к большому удовольствию своих товарищей, не отставал от меня, требуя сообщить каждую деталь биографии юного Текса Риардона. Я прилагал все усилия, чтобы ответить ему; такое внимание мне немного льстило. Это был европейски образованный, очень интеллектуальный еврей. Он обучался во французской школе. Я называл его «месье Жозеф». Эти евреи часто сидели рядом со мной за обеденным столом и вели себя достаточно дружелюбно. Некоторые знали идиш. Все они были сообразительными, говорливыми людьми, часто заставлявшими пашу смеяться. Он уделял им очень много внимания, поскольку они консультировали правителя по всем интересовавшим его вопросам, шла ли речь о сельском хозяйстве, добыче ископаемых или производстве. Слушая евреев, которые работали на пашу, я понемногу стал понимать его «генеральный план». Он не хотел вступать в вооруженный конфликт с султаном. Вместо этого он строил для себя современную коммерческую империю, настолько же обширную и разнообразную, как империи Херста или Хьюза. Подобно им, подобно Ротшильду или Захароффу[671], паша понял важность новейшей техники для увеличения состояния и вовремя завладел всей марокканской прессой. Он хотел добиться власти и влияния, пользуясь демократическими средствами. Все яснее и очевиднее становилось сходство моих хозяев в Голливуде с моим хозяином в Марракеше; поначалу мне это казалось забавным. Думая, что так мы сможем решить наши общие проблемы, я предложил мистеру Миксу сделать для паши несколько хороших старомодных кинокартин, которые наверняка его порадуют, но мистер Микс охладил мой пыл.

— Кинопленка, — объявил он, — подходит к концу. Что-то заказано в Касе у «Пате», но заказ еще не прислали. Скоро мне придется заняться подделкой. Или придумать какую-нибудь интересную штуку вроде двойной экспозиции.

И я весь отдался своим аэропланам. Я переселился в изумительный огромный дом в новом Французском квартале, что строился по другую сторону стены, за Бэб-Дждид[672] — воротами, через которые проходил бульвар Кутубия. Мне прислуживали рабы из дворца паши, в том числе несколько прекрасных существ, доставленных исключительно для моего удовольствия. В моем распоряжении был персональный экипаж с гербом паши — этот знак свидетельствовал, что я могу ехать куда пожелаю. В целительном однообразии неспешной придворной жизни я начал понемногу забывать о своих египетских испытаниях. Я иногда думал о Коле, моем замечательном друге, и о его благородном упрямстве, поставившем этого человека в такое трудное положение. Но я верил в Колю! Став рабом или сохранив свободу, он мог выжить где угодно, и я в глубине души знал, что когда-нибудь мы встретимся снова и весело вспомним о приключениях в пустыне, ставших далекими миражами.

Мисс фон Бек по-прежнему не хотела говорить со мной на людях; она оставалась любовницей паши дольше, чем любая другая женщина. Чернокожий визирь, Хадж Иддер, получивший свободу раб, который был самым близким доверенным лицом эль-Глауи, очень радовался такому постоянству. Он говорил, что его хозяин нашел себе подружку. Как нам казалось, Глауи, по заведенной привычке, каждый вечер выбирал себе новые развлечения, но значительную часть времени он уделял мисс фон Бек. Его лошади, его поле для гольфа, его автомобили — все было в ее распоряжении. И опять же, не меняя привычек, он очень ревниво относился к обретенной дружбе и не раз сурово смотрел на людей, которых подозревал в нежных чувствах к мисс фон Бек. Мы с ней научились скрывать наши краткие встречи, так что в конечном итоге наша связь вновь окрепла и усилилась. Только Хадж Иддер подозревал нас. Как и многие жители Марракеша, он стал поклонником «Ковбоя в маске» и не раз хвалил мою актерскую игру, но этот энтузиазм не мог поколебать его верность паше — Хадж Иддер относился к своему хозяину так же, как мистер Микс ко мне. В каком-то смысле Хадж Иддер напоминал монахинь-христианок, только он восхищался не делами Бога, а делами паши. По слухам, они были единокровными братьями и любовниками, и мы могли поверить почти всему — безусловно, Хадж Иддер оставался самым близким эль-Глауи существом. На черном лице появлялась восторженная улыбка, когда паша находил для себя новые удовольствия. В эти минуты Хадж Иддер очень сильно напоминал мистера Микса. Он хохотал, кричал или плакал, улавливая мимолетные настроения хозяина. И все же, делая свое дело, он выглядел солидным, как дворецкий в большом особняке в спокойные годы на Юге. В таких случаях он представал дипломатом, осторожным и неподкупным, — возможно, при дворе паши он остался единственным (разумеется, кроме меня) человеком, которого нельзя было купить ничем. Ему доверяли по тем же самым серьезным причинам, по каким во многих кварталах еще доверяют Всемирной службе Би-би-си.

Я предложил использовать в качестве завода бывший кинотеатр, надеясь, что мои фильмы все еще там, но вместо этого мне выделили большой ангар в предместьях города. Первоначально там располагалась экспериментальная фабрика по производству пальмового масла, но ее забросили после неких разногласий генерального директора, кузена эль-Хадж Тами, с французскими совладельцами, которые жаловались на недостаток обученных сотрудников. Естественно, весь персонал состоял из родственников или слуг правителя. У меня пока не было никаких материалов для начала работы, и я проводил целые дни у чертежной доски, внося последние изменения в каталоги. В конечном счете их отправили в типографию в Танжере, что вновь вызвало продолжительную заминку; в это время я, разумеется, жил в роскоши, но не получал зарплаты. Сходство с Голливудом становилось все заметнее. Мои дни проходили в облаках дыма от кокаина и кифа. Я оставлял свой «самолетный завод» на попечение слуг и после длинной сиесты отправлялся на Джема-эль-Фна.

Главная городская площадь Марракеша окружена магазинами, кафе и небольшими улочками, уводящими в лабиринт базара, где продается все, включая арак. Площадь называют Собранием Мертвецов, и существует несколько легенд, объясняющих это, согласно наиболее вероятной версии, здесь выставляли разлагавшиеся тела мятежников. Головы врагов паши сохраняли евреи, гетто которых в Магрибе всегда называли «мелла» (соль), и до французского протектората праздные жители, великие торговцы и важные персоны Марракеша потягивали мятный чай и рассуждали о цене на гранаты, видя на другом конце площади явное напоминание о цене инакомыслия. К закату здесь собираются очень многие — чтобы сплетничать, торговать и развлекаться. Прыгающие заклинатели змей и садящиеся на корточки сказители, цыганские гадалки и берберские барабанщики, глотатели шпаг и пожиратели огня, акробаты и уроды являются сюда, выходя на Площадь Мертвецов с воплями, возгласами и дикими завываниями, принимая важные позы и хвастаясь, совершая нелепые прыжки и демонстрируя свои умения, показывая ленивых змей, обезьян и экзотических птиц, ящериц на нитках и пылающих цикад. В оранжевом свете угасающего солнца тянутся длинные тени, от жаровен исходит запах орехов и баранины, фруктов и кускуса, запах восхитительных маленьких колбас и хлебов, у которых есть тысяча названий, запах риса с шафраном и густого овощного рагу, таджина[673] и пастиллы из голубиного мяса и миндаля, которую так любят все южане, ибо Марракеш — Париж Магриба, где прекрасную еду готовят прямо у вас на глазах на маленьких керосиновых печах и на углях уличные торговцы, собирающиеся по краям Джэма-аль-Фна. Их лампы так ярко пылают в надвигающихся сумерках…

Тем временем огромный темно-красный шар дрожит, опускаясь все ниже и ниже, пока небо за острыми зубцами Атласа обретает цвет коралла и холодной стали; закутанные женщины идут по своим таинственным делам, покупая еду для мужей, посещая родственников или мечети, и за ними в воздухе разносятся запахи жасмина и лаванды. Крытые экипажи, запряженные роскошными лошадьми, куда более крупными, чем в египетских городах, медленно движутся в разные стороны, лавируя между ораторами, певцами, фанатиками и факирами. На площадь приходят, кажется, все берберы и арабы, обитающие в этих местах. Никто не спешит. Они бродят по обширной арене, а в это время с балконов и из-под навесов кафе крикливые мужчины и женщины сообщают друг другу последние новости о родственниках и друзьях или читают важные статьи из газет тем, кто умеет читать только по-арабски, или тем немногим, кто не умеет читать вообще. Здесь люди верят только Священному Корану и изреченному слову.

Я пробивался мимо стенавших нищих и вопивших уличных продавцов к своему любимому столику возле отеля «Атлас» и присоединялся к приятелям. Одни из них были соратниками и друзьями паши, служащими, как мистер Уикс, другие — разными европейскими гостями, которые являлись почти ежедневно по приглашению Глауи. Третьи были коммерсантами, желавшими узнать, какие дела можно вести с правителем. Это означало, конечно, что немногим из нас приходилось платить за свои удовольствия, и мы часто удивлялись, обнаруживая конверты с банкнотами, которые затем клали в карманы: ведь мы не имели никакого особого влияния. В результате, однако, я скоро смог открыть счет в «Сосьете Марсель де кредит»[674] на имя Питерса; в то же время куда более скромный счет был заведен на Мигеля Хуана Гальибасту (имя в паспорте, который у меня по-прежнему оставался) в «Банке Британской Западной Африки». Хотя я получал небольшую зарплату непосредственно от эль-Глауи, вскоре стало понятно, что, подобно всем прочим чиновникам, мне следовало вести личные дела и распоряжаться деньгами, когда речь идет о повседневных нуждах. Мистер Уикс заверил меня, что все это в порядке вещей.

— Необходимо приспосабливаться, мистер Питерс. В чужой монастырь… Ну, вы знаете.

Он действовал просто изумительно, когда, к примеру, какой-нибудь янки, торговец швейными машинками, пытавшийся продать сто штук в гарем по особым ценам, спрашивал, может ли мистер Уикс помочь в этом деле. Тот неизменно отвечал, что готов подкупить нужных людей, и, конечно, просто присваивал деньги. Когда его спрашивали о них, он делал многозначительный жест и объяснял, что бездействие чиновников — прекрасный пример арабского коварства. Его жертвы были, разумеется, готовы к такому ответу и принимали его с совершенным фатализмом. Потом ритуал повторялся вновь.

Медленно, но верно, прежде всего моими усилиями, удалось собрать команду корабельщиков из Агадира и Могадора[675], местных плотников и слесарей, обладавших необходимыми навыками, — этих людей я должен был превратить в строителей аэропланов. Все они оказались мастерами импровизации и охотно создавали прекрасные детали, воплощая мои представления. Мои прекрасные проекты — ар-нуво в практике машиностроения — обретали форму; дерево и тяжелые шелка сплетались в руках мавританских умельцев, и пустоту огромного ангара оживляли гигантские сверкающие стрекозы. Их было уже больше десятка. Все это, конечно, заставляло мое сердце биться сильнее, но, к моему возрастающему беспокойству, мы еще не получили инструкций касательно двигателей. Я объяснил паше, что, если нам придется делать собственные двигатели, потребуются другие вспомогательные заводы. Он ответил, что больше в заводах не нуждается, и после долгих размышлений решил купить готовые португальские моторы при посредничестве фирмы из Касабланки.

Однако у людей в Касабланке скоро возникли «проблемы с таможней» (явно помехи со стороны султана), и задержки не прекращались, пока, сгорая от нетерпения, я не взял дело в свои руки. Я услышал о машине, найденной туарегскими пастухами на пути к Таруданту[676]. Очевидно, она приземлилась более или менее благополучно, поскольку шасси было повреждено незначительно, однако пилота так и не нашли. Машина оказалась старым французским монопланом «Блерио»[677] и, возможно, попала в пустыню еще до войны. Лейтенант Фроменталь не смог проследить ее происхождение по французским документам и пришел к заключению, что самолет, вероятно, принадлежал джентльмену-летчику, который просто бросил машину, когда двигатель, без сомнения, засорившийся, окончательно заглох. Летчик, возможно, благополучно присоединился к каравану верблюдов, шедшему в Марракеш, а оттуда вернулся в родную страну. Или, что еще более вероятно, какие-то туареги поймали его и продали в рабство. Я так ничего и не узнал — зато теперь у меня, по крайней мере, был полезный, хотя и устаревший двигатель. После того как я провозился с ним несколько дней, очень радуясь возвращению к практическим занятиям с гаечными ключами, штепселями и цилиндрами, механизм стал функционировать просто отлично. Это оказался тяжелый старый «Мартинес Бланко» — модель, которую не слишком высоко ценили даже в 1912‑м; но ничего иного у меня не было, и очень скоро я смог объяснить своим людям, как аккуратно установить двигатель на мою любимую машину — изящный «Сахр эль-Друг», мой «Ястреб вершин». И теперь у меня появился работающий самолет! Через неделю-другую я снова поднимусь в воздух. Тогда я смогу (втайне думал я) делать все, что пожелаю, — остаться у паши или продолжить путешествие в Рим с Рози фон Бек. Я не собирался предавать своего работодателя, но чувствовал себя гораздо счастливее теперь, когда у меня появилась действующая машина, средство спасения. Я надеялся испытать ее. У нее был необычно широкий размах крыльев, примерно в пятьдесят футов, и изящный корпус, укрытый блестящим разноцветным шелком. Машина напоминала великолепное насекомое. Ее тело возносилось на тонких гидравлических стержнях, поддерживавших колесную ось. Тяжелый темный двигатель выглядел немного неуместным, но я улучшил вид самолета, добавив удлиненный пропеллер, который удалось использовать благодаря более высокому шасси, — в результате сходство аппарата с насекомым увеличилось. Мистер Микс, присланный эль-Глауи, чтобы запечатлеть это фантастическое рождение, создание первого марокканского воздушного корабля, увидел мое творение раньше всех. Он сказал, что машина выглядит изумительно — нечто подобное мог бы придумать Дуглас Фэрбенкс. Мне это польстило. Фэрбенкс оставался моим киногероем много лет, даже после того, как стало ясно, что идеальный брак с Мэри был обманом, а сам он — Halbjuden[678]. Я не могу сказать, что сильно удивился. Пикфорд никогда не подходила для взрослых ролей. Я взял на себя смелость вывести по обе стороны самолета, за крыльями, лозунг «Ас из асов», так как думал, что это привлечет возможных американских покупателей; узнаваемые арабские символы славили Бога и Глауи. Моих рабочих всегда поражали мельчайшие детали, все те новые чудеса, которые они создавали, повинуясь моей воле. Думаю, они так же гордились нашей первой птицей, как и я. Они могли предвидеть час, когда, возможно, ведомая самим «Асом» Питерсом, их небесная конница взлетит, чтобы сражаться с той же отвагой и хитростью, которые арабские всадники демонстрировали в течение многих столетий на земле. Я, со своей стороны (пусть это было немного эгоистично и прозаично), видел рекламу собственного гения, который теперь просто не могли не заметить в Италии. Благодаря вмешательству своего покровителя я уже получил новый паспорт на американское имя, но сохранил и испанский, а также марокканские документы. Я мог спокойно путешествовать по всему миру. Я вспомнил, как смеялся над словами Шуры: «Два имени лучше, чем одно, Димка, а три — лучше, чем два». Теперь я постиг мудрость этого принципа! Дело не в расцвете преступности, а в необходимости обычной страховки в опасные времена.

Перек Рахман был моим другом. Его жестоко оклеветали. Он говорил, что большинство людей — как скот, они не добры и не злы. Но у них просто нет воображения. Их потрясает вид мальчика, который платит за билет в трамвае меньше, чем следует. Обычные предосторожности, необходимые для выживания, кажутся им истинным доказательством зла. Для тех из нас, кто был лишен страны, для людей из той земли, на которой воссел сам сатана — он питается человеческой кровью и душами, безумные красные глаза на его рогатой голове неистово вращаются, когти тянутся за новыми телами, которые он хочет пожрать, — для нас это просто доказательство благоразумия. Так же обстоит дело и с людьми, утверждающими, что никогда не знали шлюх: они говорят со шлюхами на автобусной остановке, считают их приличными, благонамеренными созданиями и, как замечает миссис Корнелиус, «никогда, тшорт побери, не догадаютца, тшто вони тшлены сосут всю жизнь». Не судите, да не судимы будете — вот что нам всем следует запомнить.

Я почувствовал себя в безопасности впервые с тех пор, как мы выехали из Египта. Я полагал, что истинный Бог снова направляет меня.

Каждую Пасху я хожу на Эннисмор-гарденс[679] на предпраздничную службу. Это служба Воскресения, самая красивая служба, которую совершают в храме на славянском языке, и тогда мы ближе всего к Богу. Я часто наблюдал за теми маленькими девочками, певшими «Господи, помилуй». Такое прекрасное жизнеутверждающее переживание… И однако же в газетах состряпали какую-то историю, и внезапно я оказался грязным стариком. Нет никого сентиментальнее меня — да, именно любовь к детям привела меня к такому ужасному падению, и все же я не чувствую горечи и обиды, когда они поют так сладко. «Я возвеличу Тебя вечной любовью». Такая духовная красота! Как я мог навредить себе, восстав против этой красоты и этой непорочности? Но мне сказали, что я виновен, и вынесли приговор. Материал напечатали в «Ивнинг стар», но никто из местных не порицал меня. Как все говорили, она — просто обычная хитрая шлюха. Миссис Корнелиус сказала, что ее мать шаталась по Тэлбот-роуд с 1958 года. Но никого не волнует, что они обесчестили «старого поляка». Я говорю им, что я украинец. Они думают, это до сих пор польская область. Так или иначе, они называют все тамошние земли «Россией». Я в отчании от невежества молодежи.

Однажды вечером я остановил мистера Микса, проходившего мимо меня, во внутреннем дворе. На мгновение он, казалось, смутился, будто я поймал его за каким-то интимным занятием — к примеру, ковырянием в носу. Он улыбнулся мне самой широкой за последнее время улыбкой и сказал, что слышал, будто я собирался на следующей неделе испытать «Ястреба вершин». Я спросил, хочет ли он подняться вместе со мной, и мистер Микс, к моему удивлению, ответил, что готов к этому.

— Мне не нужно бояться авиакатастрофы, если ты будешь со мной, Макс, — сказал он, но потом добавил, что, вероятно, его первейшая обязанность состоит в том, чтобы стоять на земле и снимать замечательное событие. — Я лорд протоколист, ты же знаешь. Каково?

Всякий раз, когда мистер Микс говорил о своих обязанностях или титулах, он словно притворялся, что стоит на сцене, — этот неестественный английский акцент мне казался неприличным и неуместным.

Мистер Микс уверил меня, что примет участие во втором полете, чтобы снять город с воздуха. Он нашел новый тайник с пленкой, оставленной два или три года назад французской кинокомпанией, которая обанкротилась, снимая «Саламбо»[680]. Наверняка испорчено не все и что-то можно использовать. Мистер Микс сказал, что ему очень повезло и пленка почти подходит к аппарату. Я поддержал его усилия. Я заметил, что он создает архив, которым будет дорожить потомство. Он снимал, по моему мнению, исчезающий мир. Когда я обнаружил, что этот мир вовсе не исчезал, а рос и расширялся, я уже не чувствовал той элегической сладости, той ностальгии об утраченной эпохе. Теперь моя ностальгия обращена к более близким вещам, и я испытываю ежедневный страх, что внезапно лишусь привычного образа жизни, что именно мой, а не их мир будет украден. Большой бизнес останется в своих касбах, а все прочие — на базарах и в трущобах. Разве я прошу очень многого — провести отмеренные мне дни с некоторыми удобствами, ухаживая за маленьким садом, зарабатывая достаточно для жизни, беседуя с соседями, возможно, иногда помогая кому-то? Но нет, вам не позволяют даже этого, когда такие люди добиваются власти. Они забирают все. Они съедают все. Их бог — бог саранчи. Их бог — бог пустынь. Я знаю это. Я молился с ними, но я отказался стать одним из них. Это невозможно. В отличие от Христа, говорит миссис Корнелиус, я никогда не был плотником, не был соединителем. Я не стал музельманом, но к тому времени усвоил восточную привычку к мгновенному подчинению, поскольку с ее помощью можно дожить до момента, когда удастся сбежать. Ikh hob nicht moyre! Der flits htot vets kumen. Wie lang wird es dauern? Biddema natla’ila barra! Kef biddi a’mal?[681]

Мистер Микс удалился, сказав, что присоединится ко мне позже. Я снова оценил удовольствие, которое испытывал от нашего товарищества, удовольствие трудно объяснимое, поскольку мы очень сильно отличались по характеру и складу ума. И все-таки его общество давало мне ощущение безопасности и теплоты, и я испытывал муки утраты всякий раз, когда он становился равнодушным ко мне.

Свернув за угол гостевого крыла, я натолкнулся на мисс фон Бек, которая бросила на меня заинтересованный, внимательный взгляд. Она казалась слегка растрепанной, но, похоже, никуда не спешила. Она стояла у пальмы, склонявшейся над синим бассейном, над которым протянулся декоративный позолоченный мостик. Она спросила, как идет работа над моими аэропланами, и я ответил, что у нас есть первая модель, готовая взлететь. Я поинтересовался, придет ли она посмотреть. Вежливый вопрос звучал вполне невинно, и все же она ответила с решительной готовностью.

— Туда? — уточнила она. — В ангары? Хорошая мысль.

И она послала мне воздушный поцелуй, исчезая, как сильфида, облаченная в темно-зеленое с золотом одеяние.

Невероятное потрясение сменилось дурным предчувствием, вызывавшим дрожь! Я понял, что неосторожно установил связь, которая могла привести к ужасным последствиям для нас обоих, если все выплывет наружу. Ikh veys nit…[682]

Я обратился в свой калифорнийский банк, попросив, чтобы они выслали мне чековую книжку и сообщили, каким образом смогут открыть доступ к счетам. Но почта и в Марракеше, и в Калифорнии отличалась медлительностью, и письмо могло идти несколько месяцев. Даже когда Фроменталь отправил телеграмму (используя, вопреки конкретным военным инструкциям, официальные каналы), в ответ последовало только настойчивое требование «рукописного заявления». Тем временем я целиком зависел от своего местного кредита, который для знаменитого Макса Питерса был достаточно велик, и от (весьма капризной) благосклонности паши. Я не понимал тогда, что за месяцы безделья стал рабом восточной неги и потворствовал собственным слабостям, поддаваясь, как обычный школьник, мимолетным искушениям и подчиняясь не похоти, а гордости, высокомерной лени, безоглядной скуке. Как можно усвоить простые и понятные уроки, подобные тем, которые преподал нам Гриффит в своих шедеврах, «Нетерпимости» и «Рождении нации», — и все-таки не изменить способ существования? Я, поклонявшийся этим трудам и человеку, философии которого я следовал большую часть жизни, вел себя словно какой-то расточительный викторианец. И все-таки я не мог уехать без своих конфискованных фильмов. Эль-Глауи забыл о них. Проектор из Касабланки до сих пор не доставили. Я был, как говорится, «спутан накрепко». Но я совершал ошибки; меня не раз предавали. И я первым признаю, что нет обмана хуже самообмана.

Именно это говорит нам шакал. Anubis, mein Freund[683].

Загрузка...