Глава четырнадцатая

JE LA PRIS SAUVAGEMENT! Elle pleurait, grognait, criait. Je la griffai jusqu’au sang. Je la mordis. Je la pénétrai et le sang coula encore. Maiscela ne suffit pas à me rassasier…[400]

Все прочее превратилось не в воспоминания — только во впечатления, которые со временем ускользнули от меня. Я снова сделал Эсме своей. На ней осталась моя печать. Теперь я видел в ее взгляде уважение. Ses yeux paraissaient de cuivre incandescent, sa chevelure luifaisait comme un halo de flammes, son corps etait couvert d’égratignures, d’empreintes laissées par mes dents et de marques voluptueuses…[401] И мои неприятности исчезли вместе с ее проблемами. Мы достигли взаимного освобождения. Я не сожалею ни о чем. Произошел акт конфирмации. Необходимо самому это испытать, чтобы понять. Очень жаль, что моей маленькой девочке после такого огромного напряжения утром снова нужно было работать. Когда мы садились в наемный экипаж, чтобы отправиться в отель «Мена Палас», где все собирались перед началом съемок, Вольф Симэн и О. К. Радонич посмотрели на нас с отстраненным любопытством, а миссис Корнелиус даже выразила явное неодобрение. Но все это меня не огорчало. Я — тот, кто следует за Повелителем. Я летаю подобно Ястребу. Я гогочу подобно Гусю. О владыка всех богов, избавь нас от бога, правящего проклятыми. Я обрел свою прежнюю силу и снова стал настоящим человеком. Я доказал, что управляю собственной жизнью, и намеревался и в дальнейшем сохранить над ней контроль. Меня не сбить с пути. Я не откажусь от своих амбиций.

Я уже доверил часть этих мыслей Квелчу, пока мы утром готовились к съемкам, и он решительно поддержал мое новое настроение.

— Все мы — рабы Судьбы, дорогой мальчик. Но наше дело — прилагать все усилия и притворяться, что это не так; наше дело — взять под уздцы собственных безудержных коней — или умереть в борьбе! Abusus non tollit usum[402]. Вот мой ответ тем, кто станет нас судить. — Он дружески опустил мне руку на плечо, когда я брился. — Девиз прекрасно подходит для этой ужасной страны, которая, я боюсь, может пробуждать все скрытые, даже самые невероятные страсти у существ обоих полов. Местные всегда знали об опасности. Именно поэтому так важно соблюдать приличия. Non nobis sed omnibus[403]. И это правило мы с вами должны принять. Мы, в конце концов, omnibus. — В голосе пожилого мужчины звучали утешительные нотки.

Малкольм Квелч начинал демонстрировать глубину своей натуры, не схожей с натурой его брата, но столь же таинственной и влекущей. Он относился к Зверю с удивительной терпимостью, подобно священнослужителю, сознающему силу своей веры и убежденному в победе Святого Духа над сатаной и его армиями, но помнящему и те времена, когда он сам был во власти Зверя. Да, Зверь живет внутри каждого из нас. И от Бога мы получили дар — приручать Зверя любым способом, который мы выберем. Распутин понял это. Квелч делился своими мыслями о Боге, когда мы вместе ехали на запад, где располагались великие руины — знаменитые, но далекие, подобно всем великим творениям. Реальность оказалась поистине потрясающей.

Когда мы пересаживались из автомобиля в небольшую открытую вагонетку, в которой должны были преодолеть по песку последнюю часть маршрута, я внезапно постиг колоссальный размер пирамид! Я понял, почему нельзя сделать снимок пирамиды, не уменьшив ее величины, — нужно отойти на значительное расстояние, чтобы передать форму объекта; из-за этого масштаб неминуемо утрачивается. Мы были блохами на ошметках Величия, личинками, ползающими у ног богов. Я никогда прежде не испытывал подобного страха — в тот момент мне открылось огромное могущество человека, который мог отдать все силы и все богатства своей страны строительству собственного памятника! С тех пор это великое могущество познал разве что Сталин.

— Надо сказать, — к нам, держа над головой легкий зонтик, подходит миссис Корнелиус, — эти штуки не разотшаровывают. — Она смотрит на великую пирамиду Хеопса с тем же удовлетворением, с каким домохозяйка смотрит на идеально приготовленный пирог.

Позади нас съемочная группа выгружает оборудование под взглядами множества местных мелких торгашей и нищих, которых отгоняют наши наемные охранники. Эти крупные мужчины подбирают юбки своих белых джеллаб, аккуратно орудуя длинными бамбуковыми тростями, без особой жестокости управляя неунимающейся толпой, из которой доносятся проклятия, мольбы, неразборчивые крики, грязные оскорбления и предложения продать нам все, чего могут пожелать наши сердца или наши тела.

Слегка вздрагивая, Эсме придвигается поближе ко мне. Какое-то время она сидела рядом с Симэном. Она настояла на том, что должна поехать. Я в конечном счете согласился, что ей следует продолжить работу над картиной и сделать карьеру. В конце концов, наше будущее никак нельзя назвать полностью обеспеченным. Симэн просит всех показать себя с лучшей стороны, потому что чуть позже посмотреть на нас приедет сэр Рэнальф Ститон. Он не уточняет, что обращение Ститона к Голдфишу поможет вернуть финансирование. Хотя я не очень доволен актерскими амбициями Эсме, заставлять другого делать то, что ему не нравится, — просто не в моем характере. Как нередко говорил Малкольм Квелч: то, что человек делает в собственной спальне, — это вопрос личного вкуса; а то, что он делает в гостиной, всегда должно быть вопросом социальной честности.

Я совершенно не сомневался в любви и уважении Эсме и полностью доверял ей, несмотря на нетипично ревнивое поведение миссис Корнелиус, которая рано утром поинтересовалась у меня, не собираюсь ли я поработать в Каире сутенером. Я спокойно и даже холодно ответил ей, что есть довольно значительные различия между сутенером и, к примеру, агентом. Я не видел ничего дурного в том, что мужчина готов поддержать свою невесту, которая стремится сделать карьеру. Большинство мужчин, со значением добавил я, стали бы ревновать, услышав о том, что их возлюбленные мечтают об успехе. И все же, как показали события, возможно, миссис Корнелиус испытала, пусть и ненадолго, искреннее беспокойство о сопернице, почувствовала некий намек на опасности, которые всем нам угрожали в будущем. Tel de l’acier en fusion, mon sperme emplit son anus. Je vous aime toutes les deux. Il n’y a aucun mal à être en vie. Wir steckten in einer Maschine, die weissglühend and weich war, die jedoch hartesten Stahl zerquetscht hätte. Das Mahlwerk serrieb uns. Blut spritze. Blut spritze. Sie wollten Vergeltung, den Tod. Sie baten um Gott, um den gnädigen, strafenden Jesus, der in dieser Stunde der Offenbarung über sie gekommen war. Plötzlich war ich missgelaunt…[404]

Le sang jaillissait[405]. Больше я ничего не помню.

Сладкая. Я любил. Сладкая, сладкая. Я любил. Сладкая. Нет больше сладкой, сладкой. Да, я любил.

Коршун, посланный на разведку своими приятелями-падальщиками, раскинул крылья высоко вверху, на полпути к пику пирамиды, и подзорные трубы наблюдателей-орнитологов повернулись, чтобы не выпускать птицу из виду. Мы прибыли в одно время с экскурсией Британского орнитологического общества, организованной «Куком»: «Посмотрите на египетскую экзотику и повстречайте старых знакомых на зимовке!» Тур, как сказала мне одна взволнованная матрона, также включал посещение основных древностей. Дама вручила мне аккуратно свернутую сине-белую брошюру, написанную прозой, вполне достойной Уиды[406]. Прежде чем один из охранников вежливо выпроводил даму со съемочной площадки, я вернул ей листок и переключил внимание на камеру и нашего режиссера, который, подобно большинству из нас, облачился в удобную дорожную одежду.

Подручный оператора даже надел шорты хаки, а сам О. К. Радонич щеголял в ярко-желтом костюме для гольфа, купленном накануне у «Дэвиса, Брайана и Ко» на Вест-стрит. Эти портные славились в Сербии утонченностью типично английского покроя. Конечно, на британском чиновнике, играющем в гольф, этот наряд мог выглядеть почти изящно. Но на Радониче он смотрелся так, словно серб позаимствовал курортный костюм Пьеро, причем на несколько размеров больше нужного. Однако оператор казался вполне довольным покупкой и носил костюм с таким видом, как будто наконец отыскал идеально модную вещь.

Для Грэйса и его ящиков поставили палатку. Он помогал актерам и одеваться. По совету Симэна он нашел ассистентку — невысокую круглолицую еврейку. У нее был небольшой опыт работы в европейском салоне красоты в «Шепардз». Она оказалась умелой, хотя и неприветливой. Говорила она только на иврите, арабском и немного на французском, так что с большинством из нас почти не общалась. К счастью, Грэйс, как выяснилось, знал и французский, и иврит, и даже, казалось, несколько слов на арабском. Мои опасения, уже заслоненные событиями прошлой ночи, были позабыты почти полностью: я видел, что мы создали эффективную команду, способную работать в духе товарищества, который обеспечивает наибольшую результативность и наилучшие художественные достижения.

Я, Эсме и Малкольм Квелч были не нужны на площадке, по крайней мере в ближайшие полчаса, пока Симэн читал сценарий и устанавливал свет и камеры; мы решили прогуляться у основания пирамиды. Квелч, привыкший к детям и старикам, которые непрерывно попрошайничали, размахивал в разные стороны своей ротанговой тростью; на его лице застыла тонкая насмешливая улыбка, точно он дразнил опасных собак. Каир был невидим, и единственными зданиями в поле зрения остались немногочисленные хижины, а единственным движением — медленная поступь верблюдов, катавших туристов. Вдалеке поднимались внушительные стены отеля «Мена-палас», массивного здания, которое Квелч назвал произведением «швейцарско-египетского» стиля. Проводники теперь именовали его охотничьим домиком предков короля Фуада[407].

— Мой дорогой друг, эти люди платят за романтику, а не за истину. Полагаю, нужно давать клиенту то, чего он хочет. Я пытаюсь приобщить их к подлинной истории Египта, но они просто отказываются слушать. Некоторые по-настоящему выходят из себя. На меня в любое время могут наброситься из-за упоминания какой-нибудь совершенно обычной детали. Хотите подняться наверх? Эти парни вам подсобят. — Он взмахнул тростью, указывая в сторону нескольких местных.

Мужчины усмехнулись и ткнули пальцами вверх; по наклонным стенам удивительного здания можно было подняться до самой вершины, потому что неровные камни прилегали друг к другу неплотно. Я увидел, как нескольких туристов тянули или подталкивали мускулистые феллахи. Я оказался не совсем готов к такому смешению скучной обыденности и монументального великолепия, впечатление от которого не могли ослабить даже толпы туристов и феллахов, скопления повозок, ослов и рикш. Пока сотня «брауни»[408] щелкала и запечатлевала сотню одинаковых воспоминаний, Малкольм Квелч сделал паузу, чтобы понаблюдать за немецкой группой; туристы как раз забирались на верблюдов, намереваясь объехать вокруг сфинкса.

— Как вы думаете, границы их мира расширятся? Или только станут шире задниц, которые и так слишком велики? — размышлял он вслух. — И они отправятся домой, убежденные в справедливости своего конформизма и ксенофобии? Нам угрожает опасность: мир становится все более открытым и более доступным во всем значительном разнообразии — и нужно бояться узости и замкнутости, бояться упрощенных представлений, которые мы, словно иммигранты-евреи, словно американские пилигримы, рискуем поставить как преграду на пути неконтролируемого притока новых сведений. Изумленные люди, наученные управлять Вселенной, должны сначала пробудить страх перед «внешним миром» в своих семьях, а потом очертить границы Вселенной, продемонстрировав, что они могут ее подчинить, создать систему ценностей только для того, чтобы утвердить свою власть над единственными существами, которыми они действительно способны править, — женами и детьми. Это, конечно, основа понимания ислама. Вот почему араб никогда не пойдет по пути прогресса по собственной инициативе. Он создал целую религию на основе оригинальных принципов, которые делают его идеальным слугой более могущественных государств и народов. Он всегда чей-то раб. Для того он и был воспитан. И предлагать ему иное — самое настоящее преступление. Ради чего устроены так называемые свободные египетские выборы? Эти египтяне требуют прав, которые британцы заслужили после многовековых испытаний. Если бы британцы сюда не явились, арабы вообще могли никогда не узнать такого понятия, как «свобода»! Они глумятся над нами, называют нас коррумпированными, говорят нам, что мы — жестокие завоеватели. А ведь именно мы принесли им европейское просвещение! Но способно ли оно породить просвещение арабское? Сомневаюсь. Их религия основана на невежестве и служит тьме. Никакого просвещения в исламе появиться не может. Это тупик. Здешние парни должны в итоге сделать выбор между бесконечной бедностью и неграмотностью, гордой, возвышенной бесчувственностью и если и не христианством, то по крайней мере некой формой светского гуманизма. То или иное — возможно, и то и другое — освободит их. Solve vincia reis, profer lumen caecis[409]. — Он сделал паузу, как будто стараясь скрыть что-то, чего сам не одобрял. — Я, к сожалению, унаследовал от дедушки легкий мессианизм. Мой отец, с другой стороны, в целом более мягкий человек, действительно не готовил нас к реальности. Пламень и сера дедушки Квелча имеют больше отношения к подлинным превратностям жизни, вы так не думаете?

Он отвел нас с Эсме в сторону, за гигантский угол пирамиды; мы скрылись от съемочной группы, от потных бюргеров и домохозяек, успешных торговцев из Бронкса и скотоводов из Бразоса, вдов и докторов из Дижона и Делфта, скучавших детей и восторженных дев, заносивших синие строки в блокнотики размером с ладонь. Когда мы рассматривали бесплодные просторы Западной пустыни, мне пришло в голову, что мы могли оказаться на опустошенном Марсе и дивиться величественным монументам расы гигантов. Быть может, эти красивые, необычные фараоны и их царицы явились на космических кораблях с умирающей планеты? Такие идеи теперь стали основой дешевых фантастических романов и бессмысленных попыток доказать не только то, что нами когда-то управлял добродетельный народ со звезд, но и то, что Земля на самом деле плоская. Я бывал на таких встречах в Черч-холле. Миссис Корнелиус очень интересовали их телепатические представления, да и я, должен признать, всегда относился к теме непредвзято. У нее в запасе было несколько историй о, как она их называла, «экстрасенсорных фенах-оменах». Так же как и мне, ей не удалось пробудить в ком-то интерес к своим идеям. Она говорила, что пыталась «всутшить это тупым ублюдкам с Би-би-си, но они тшертовски заняты, делая свою мешанину из траха и выпивки, и им некогда подумать о правде жизни». Я ей объяснял: они верили, будто четко определили и приняли действительность, поэтому все выходящее за пределы этих определений оказывалось там нереальным. У меня возникли те же затруднения с журналом «Тит-битс»[410]. Человек оттуда взял у меня интервью о моих теориях, а затем ушел и напечатал материал, в котором самые серьезные вещи подверглись унизительному осмеянию. Все они превращают в фарс то, чего не понимают, — лишь бы не видеть реальности. Даже мой портрет изменили. Заголовок меня тоже не порадовал: «Тайны сфинкса раскрывает безумный ученый Макс». Такие люди не уважают ни себя, ни других. Я сказал бы им: «Ihtarim Nafsak!»[411] Да, бедуины еще знают это. Истинных мужчин ценят не за богатство, а за уважение, которое они вызывают у равных, и за восхищенный страх, что они внушают врагам. Никто не может уважать или бояться этих крыс из сточной канавы Флит-стрит[412]. Я говорил миссис Корнелиус, что она не должна унижаться до их уровня.

Потянув меня за руку, Эсме отошла в сторону, и мы очутились позади профессора Квелча. Она прижалась ко мне бедром. Она казалась мягкой и послушной — такой я ее запомнил в Константинополе. Я считал это настроение и волнующим, и тревожным. Она внезапно вновь предложила мне нести ответственность за ее судьбу, ее жизнь и душу. Такая ситуация мне льстила, но не вполне меня устраивала. Я едва вышел из юношеского возраста и не был готов к роли вечного защитника женщины. Нет, я хотел заботиться о своей маленькой девочке, холить и лелеять ее, но не хотел становиться, по сути, первопричиной всего в ее жизни. Роль чьего-то идеала требует значительного напряжения сил. Я любил Эсме как дочь, сестру, жену, meyn angel, meyn alts![413] Она была всем, о чем я мечтал. И все же, все же я не мог доверять Судьбе, которая уже четырежды похищала ее у меня в разных воплощениях. Я жаждал согласиться. Я знал, что должен так поступить, если надеюсь убедить ее в своей преданности, — но все-таки я словно хотел снова провести между нами черту. Я всегда знал, как господствовать над нею, — но я боялся господствовать. Даже маркиз де Сад понял, что раб — не единственный заключенный; иногда господин в большей мере принадлежит рабу, хотя окружающие и не могут этого предположить. Я пережил унижения. Я понимаю, каково это. Но я не стал музельманом. J’entendis l’horrible fouet de Grishenko siffler dans Fair lugubre et gris. Nous criâmes au meme moment[414].

Малкольм Квелч махнул рукой, приветствуя свою знакомую — укрытую вуалью женщину средних лет, которая шла по песчаным плитам в сопровождении школьниц в соломенных шляпах, несомненно, дочерей дипломатов и солдат. Дети двигались знакомым неохотным шагом (подобное я наблюдал в музеях Киева и Парижа), темно-синие плиссированные юбки девочек покачивались в унисон, и я вспомнил отряд шотландцев, которых видел в последние дни Гражданской войны, когда белые и их союзники отступали к Одессе. Моя маленькая девочка казалась немногим старше этих детей. Я подумал, не следует ли обратиться за помощью к майору Наю, чтобы подыскать приличную английскую школу-интернат, где Эсме могла усвоить уроки нормального поведения и нравственной открытости, став впоследствии прекрасной женой для делового человека. Однако Эсме вслух высказалась об этих детях самым неподобающим образом, и мне оставалось только радоваться, что Квелч не слишком хорошо знал разговорный турецкий язык.

— А вам понравился Каир, прелестная мадемуазель? — наш профессор вежливо включился в беседу.

— Он очень милый, — сказала Эсме. — Особенно мечети. — Она смахнула муху со своего сине-белого зонтика. — И прекрасные деревья, и все прочее.

— Каир, моя дорогая юная девушка, это город иллюзий. — Он сделал паузу, чтобы посмотреть на школьниц, которые мчались за тележкой итальянского мороженщика.

Тележки почти не отличались от тех, что я видел на пляже в Аркадии. Я вышел на берег в Аркадии, когда «Эртц»[415] рухнул в море, но тележки, и оркестры, и симпатичные девочки — все исчезло. Только еврей встретил меня и отвел к себе домой. Он сказал, что работал в одесской газете. Он сказал, что родился в Одессе. Это не удивило меня.

— И мы можем найти в этом городе всю красоту иллюзии. Но Каир — еще и город на границе, моя милая мадемуазель, со всеми особенностями такого города.

— На границе чего? — с искренним любопытством спросила моя малышка.

— Прошлого, я полагаю. Север опустошен, но Юг ждет нас. А вы интересуетесь прошлым, мадемуазель?

— Я слишком молода для прошлого, — заметила она. — Меня в основном интересует то, что происходит здесь и сейчас.

— Вот оно, поколение своенравных современных девушек, — сказал мне по-английски Малкольм Квелч.

И он подмигнул, продемонстрировав, что просто пошутил. Я на том же языке заверил его, что Эсме — само воплощение добродетели и ее не следует судить по одной только модной одежде или кажущейся поверхностности. И Эсме, которой не хотелось оставаться в стороне от разговора (по-английски она знала совсем мало), спросила на французском, не пора ли обедать. Профессор Квелч ответил, что сейчас только девять тридцать, а еду из отеля, насколько ему известно, доставят в двенадцать.

— Готовят превосходно. Исключительно повара, обученные британцами.

Хорошо поняв профессора, Эсме бросила на меня взгляд, полный притворного отчаяния. Квелч, оперевшись на один из камней пониже, спросил, здорова ли она. Она просто начала прыгать по песку и в конце концов сняла одну из своих маленьких туфелек на высоких каблуках.

— Мои башмачки, — сказала она. — В них полно этой ужасной штуки. Мы уже почти целый круг сделали?

— Боюсь, что пока нет, очаровательная леди. Остались еще две части золотого сечения, чтобы закончить разговор, прежде чем мы заметим наших друзей.

— О Максим! — Все еще прыгая, моя любимая указала на двух мужчин, которые несли на плечах потертое кресло.

Мне следовало договориться с этими бездельниками о цене, чтобы они донесли мою малышку, пока мы с Квелчем пойдем дальше пешком. Я объяснил профессору, как будто поделившись секретом, что Эсме провела беспокойную ночь и все еще не оправилась от усталости. Квелч понял меня. Связь между нами крепла. Она отличалась от полноценного товарищества, которое соединило меня с его братом, но все же я не противился этому. Мое уважение к опыту и познаниям Квелча было значительно, и я гордился тем, что профессор готов поделиться со мной своими богатствами.

— Копты, а не арабы — истинные сыновья этой земли. — Он указал на полустертую надпись, сделанную в давнюю эпоху. — Какой же парадокс… Сам Пророк не считал христианство враждебным исламу. По сути, мусульмане — настоящие чужаки, а копты — настоящие аборигены. И сегодня сограждане-мусульмане не любят коптов-христиан, несмотря на прекрасные слова красноречивых молодых людей о братстве всех египтян, объединившихся против Злого Чужестранца! — Он почти издевательски подмигнул мне, когда мы миновали третий угол пирамиды. — Вас интересуют парадоксы, мистер Питерс?

Я сказал, что, будучи инженером, очень интересуюсь решением парадоксальных задач.

— Тогда вы — человек своего времени! — Он засмеялся — как будто подняли тяжелый засов, не использовавшийся много лет. — Боюсь, я принял иррациональное. Теперь оно почти норма. Но вы еще достаточно молоды, чтобы думать, будто можете переделать мир к лучшему. — Он внезапно оживился. — Бог Христа — ipso facto[416] бог случая.

Он обнял меня за плечи, похлопал по шее, как старший брат, будто обещая поддержку и одобрение. Возможно, он, младший из Квелчей, всегда мечтал установить отношения, в которых был бы лидером. Я думаю, со мной он их и искал. Этот человек отчаянно нуждался в протеже, а я все еще мечтал о наставнике. Возможно, я слишком уж много позволял Квелчу — и об этом мне позднее пришлось пожалеть.

Мы миновали четвертый угол и оказались позади наших коллег. Окруженные толпой местных мелких торгашей, они собрались вокруг большого туристического автомобиля. Все потягивали лимонад, который разливал безупречно одетый слуга в феске. На заднем сиденье огромного «мерседеса» расположился маленький смуглый человек в белом атласном костюме и блестящей панаме, которую он снял, когда ветхий паланкин Эсме опустился и взметнулись клубы пыли.

— Познакомьтесь с боссом, — сказала миссис К., представляя нас сэру Рэнальфу Ститону, в руках которого теперь находилась наша судьба.

Мы приветствовали его с энтузиазмом пассажиров, потерпевших кораблекрушение и узнавших о спасении. Он, пожимая руку Эсме, откликнулся с энтузиазмом, вдвое превосходившим наш.

— Какое восхитительное зрелище! Наверное, это наша вторая прекрасная звезда! Садитесь в автомобиль, леди. Мне нужно все о вас узнать.

Я удалился от миссис Корнелиус и моей Эсме, пока они жеманничали вокруг сэра Рэнальфа. Он был в руках профессионалок. Я мог положиться на них; они ловко делали свое дело, и всем остальным оставалось только ожидать позитивных результатов. Вольф Симэн расстегнул рубашку, стал пунцовым и притворился, будто поправляет какую-то деталь в своей кинокамере. Когда я заметил, что девочки теперь — наш самый крупный актив, он пробормотал что-то язвительное о собственном таланте, который всегда был лучшим нашим достоянием. Он как раз собирался развить эту тему, когда загудел клаксон и мы, улыбаясь и стоически оставаясь любезными, обернулись к сэру Рэнальфу, который заканчивал раздавать аккуратно упакованные обеды и ужасные бутылки «Басса»[417].

Как я сожалею, что не смогу вас пригласить на второй завтрак в «Мена-палас», — сказал маленький человек, склонившись, чтобы поцеловать изящную розовую руку миссис Корнелиус изящными розовыми губами. — Но мы скоро что-нибудь устроим.

— Вы должны еще получить известия от наших хозяев в Голливуде, как я полагаю? — спросил Симэн.

Боюсь, что так, мой юный друг. Сейчас праздники, понимаете? Во Флориде, и в Вермонте, и в прочих местах — куда ни обратись, все уехали на Рождество и Новый год. Валентино, очевидно, отбыл из Гавра шестнадцатого января. Я отправил запрос в Александрию, и, судя по всему, мистер Бэрримор вышел из отеля, а потом в течение нескольких дней его не видели. Есть предположение, что он пересел с «Надежды Демпси» на яхту лорда Уитни, которая отправлялась на Корфу в новогоднюю ночь.

— Бэрримор? — спросила миссис Корнелиус, балансируя на подножке автомобиля. — Какой?

— Отсутствующий исполнитель главной роли, милая леди. Я ужасно сожалею, но вы, как предполагалось, должны были с ним встретиться, понимаете ли, в Алексе. Все очень опасались, что он потеряется, если вы не соберетесь там вместе. Очевидно, телеграмма не дошла…

— Их было так много, — сказала она.

— А это Джон или Лайонел? — осторожно спросила Эсме.

— Я только знаю, что не Этель[418]. Но Джон не один раз посылал кого-то вместо себя, а сам отправлялся по делам. Он, как мне кажется, вроде бы розыгрыши любит.

В его слабом, но ясном голосе слышалась какая-то особая мелодия, напоминавшая сдержанное пение канарейки. Голос стал звучать иначе, мягче, когда сэр Рэнальф обратился к женщинам, словно он стремился загипнотизировать собеседниц. Я никогда прежде не слышал такого голоса, и он мне показался не особенно приятным. Мне померещилось, что миссис Корнелиус почувствовала отвращение при его звуках, но изо всех сил постаралась скрыть неприязнь и продолжала вежливую беседу. Она явно испытала облегчение, когда смогла отойти. И тогда настоящей звездой стала Эсме, которая сумела показать, что с крайней неохотой расстается с человеком, наделенным непреодолимым обаянием. Он, в свою очередь, пожимал ей руки, гладил по щеке, нашептывал комплименты в ее крошечное розовое ушко, а потом позволил ей медленно удалиться, прежде чем переместил свое массивное тело с заднего сиденья на переднее и, нетерпеливо взмахнув рукой, приказал шоферу возвращаться в Каир.

Как только автомобиль скрылся из вида, Эсме сжала мою руку.

— У нас правда сегодня не будет нормального обеда? — Она брезгливо осмотрела свертки, еще остававшиеся в корзине.

Симэн со вздохом остановился, чтобы забрать свою порцию.

— Похоже, мы сейчас на испытательном сроке. По крайней мере до тех пор, пока не получим известий из Голливуда. Сэр Рэнальф по секрету сказал мне перед отъездом, что я не должен ни о чем волноваться. Он, кажется, и впрямь на нашей стороне.

Миссис Корнелиус посмотрела на него с удивлением и сочувствием.

— Этот мелкий жирдяй — просто жадный ублюдок, попомни мои слова. Он только о себе думает, и он уже потшти сделал тшо хотел. Но ему истшо тшего-то надо. Давайте снимать, пока не стало тшертовски жарко и пока у меня тушь опять не потекла!

Я наблюдал, как обе женщины направились к своим костюмам, призывая Грэйса и еврейку.

Малкольм Квелч обзавелся складным стулом и садовым зонтиком. Он сидел чуть поодаль, разложив обед на коленях, и наблюдал за маленькими местными обитателями, которые носились вокруг нас, вопя от возбуждения, высовывая языки, а иногда показывая на свои задницы — было невозможно понять, в чем смысл жестов, в приглашении или оскорблении. Квелч относился к этому вполне спокойно и добродушно, но, если какой-нибудь мальчик подбегал слишком близко, профессор не упускал случая и бил его тростью. Тем временем Симэн вел себя как одержимый; подобное поведение было вполне уместно на студийных вечеринках, а здесь казалось странным и нелепым; режиссер размахивал руками и вопил так же громко, как маленькие дикари. Радонич, словно надутый яркий лимон, устроился за камерой, изо всех сил сжимая ее рукоятки, и я, уже в гриме, занялся пробной сценой, самой первой, в которой мы с миссис Корнелиус обнимаемся на фоне пирамид, а прогуливающаяся Эсме праздно смотрит на меня — это событие, конечно, в дальнейшем развитии сюжета приобретет огромное значение. Сейчас было неважно, как поведет себя собравшаяся толпа наблюдателей: если дубль окажется удачным, мы сможем использовать его при монтаже. В противном случае мы тем не менее получим необходимую для продолжения работы информацию. Я испытал подлинный восторг, когда появились дамы в своих особых платьях, Эсме — в темно-синем, миссис Корнелиус — в бледно-розовом, в ореоле пышных перьев, кружев и шелка. Она наконец остановилась передо мной, потом посмотрела в сторону камеры и крикливого, нахмуренного скандинава, который, возбужденно сжав плечи оператора, шептал ему на ухо сложные инструкции на своем родном языке, непонятном Радоничу. Миссис Корнелиус резко обернулась — и невероятное сочетание пудры, туши и помады поразило меня так сильно, что все мое тело пронзила восхитительная острая дрожь. Я, словно во сне, шагнул в ее объятия, веки так отяжелели от теней, что я с трудом поднял взгляд и посмотрел в изумительные голубые глаза, автоматически повторяя реплики, которые сливались с криком Симэна: «Мотор!»

Бобби: Я знаю, что любил тебя с самого начала мира.

Айрин: И мы будем любить друг друга до конца мира.

Это стало моим крещением. Казалось, наступил принципиальнейший миг моей жизни, миг, когда сошлись все возможности прошлого, настоящего и будущего. Позади остались войны, грозы и ужасная жестокость, грязь и окровавленные трупы после мировых битв; впереди простиралось серебряное и золотое видение — эфирный блеск моих независимых летающих республик, здоровых, красивых людей в более чистом, более рациональном мире, в котором сентиментальность исчезла, а чувство собственного достоинства стало нормой. Казалось, все мои надежды исполнятся, а за все разочарования и предательства мне воздастся сторицей! Казалось, мне был дан знак с небес, которые подтверждали и благословляли мои благороднейшие идеалы. Я находился так близко, что с трудом мог сдержать дрожь. Аромат ее духов был сладок, словно запах утренних роз, ее плоть была чудесно мягкой, почти нематериальной, ее тело излучало такую чувственность, что кровь в моих жилах бурлила. Эсме оказалась моментально позабыта. Миссис Корнелиус стала моей богиней, моей музой, великим мерилом моей жизни, моим ангелом-хранителем, единственным другом, который всегда заботился обо мне (в радости или в горе, удачно или неудачно), разделял большую часть моих видений и уважал серьезные идеалы, скрытые в этих видениях, мою ненависть — не к другим народам, а к беспорядкам и полукровкам. Любовь к своей культуре и своему народу — вот основа моей жизни. Миссис Корнелиус разделяла со мной отвращение ко лжи и лицемерию, восхищение благородством, самопожертвованием и храбростью во всех ее формах, готовность протянуть руку помощи любому, кто хотел добиться лучшего: черному, белому, смуглому или желтому — неважно, пока все берут на себя равную ответственность за мировой порядок. Думаю, простые моральные ценности, обретенные мной в России, в годы детства, не противоречили тем хаотическим временам! Вдобавок эти ценности распространялись не только на славян. Их разделяют и нордические народы, они существуют всюду, где оставили следы христиане, в Италии, Испании и даже кое-где в Греции, центре нашей мудрости и гордости. Эти ценности — идеалы Просвещения, века науки, и, даже если я один все еще рассчитываю передать миру сокрытую в них великую весть и указать путь к спасению, это, я надеюсь, не делает меня безумцем. Я по-прежнему говорю от имени своего народа, своего прошлого, своей чести и патриотизма. Любовь к родине и уважение к собственной культуре, конечно, помогают нам понять чувства других людей к вещам, которые они считают своими. Племена Европы могли бы мирно сосуществовать в течение многих столетий, если бы не племена Восточной Африки и их чужаки-союзники, которые видели наше богатство и силу и хотели заполучить все это. Пусть Палестина забирает своих евреев, а Марокко — своих мавров. Я с ними не ссорился и не стану ссориться, пока они остаются на своей стороне Средиземного моря. Мои изобретения и идеи принесли бы пользу всем. Я очень хотел поделиться с миром плодами своего гения. Какие перемены могли бы произойти! Да, мы с миссис Корнелиус понимали это. Я и она — единственные из живущих, которые знают, как прекрасно было наше потерянное будущее. Я все еще оплакиваю его.

— Ты сделал все, тшто мог, тштобы оно сработало, Иван. — Она сидит в своем древнем кресле, по-прежнему красивая, и все ее воспоминания разложены вокруг. — Это не твоя вина, тшто треклятый мир не оправдал твоих ожиданий. С детьми то же самое. Прими все как есть, тшорт побери. И живи одним днем.

Она была фантастической легендой — такой уступчивой в моих руках. Я задыхался. Радость почти приносила муку. Эсме прошла мимо, и наши взгляды встретились. Она улыбнулась. Я снова пристально посмотрел на миссис Корнелиус, сжимая ее изо всех сил, пока не услышал: «Снято!» Я был потрясен, а она обмахивалась своими перьями, кривила прекрасные губы, дуя себе на лицо, и решительно требовала пива.

— Уф! Это затшем же надо было такие обнимашки устраивать, а, Иван?

Едва способный дышать, не в силах произнести ни слова, я взглядом показал, что согласен с ней, но втайне я наслаждался происходящим. Если сумасбродство Голдфиша помешает нам снять новые дубли, я, по крайней мере, добился того, что мечты воплотились в реальность и запечатлелись на пленке! Наконец-то я сжимал в объятиях ту, что олицетворяла идеал женственности (трезвую!), ту, что была моей женой, — в один неизмеримо волнующий миг! Я думаю, Эсме, повторяя свою роль, сопереживала, как умеют только женщины, моему физическому и интеллектуальному удовольствию — тому, чего она сама никогда не могла во мне пробудить. Да, она удовлетворяла мои возвышенные устремления и воплощала мой идеал женского совершенства, она понимала мою душу и мои самые примитивные желания, но только миссис Корнелиус по-настоящему поняла мое сердце.

— ОК, снято! ОК, снято! — Облаченный в яркий хлопок Радонич поднял вверх большой палец; то была его высочайшая похвала.

Печальный Вольф Симэн вытирал пот со лба; на его лице выразилось слабое удивление. Все мы знали, что запечатлели на экране волшебный миг.

Позже я стоял в песке у основания великой пирамиды. Меня рвало. Я понял, что получил солнечный удар.

Загрузка...