В этом веке я стал свидетелем гибели христианской благопристойности. Удивительно, как скоро миссис Корнелиус начали беспокоить крысы — едва снесли клариссинский монастырь напротив ее дома. Первое время они возились среди обломков, а потом обнюхали южную сторону улицы и поселились там. Миссис Корнелиус говорила, что несколько крыс ее не волнуют, но это была чертова чума. Мы оплакивали уничтожение монастыря. Он служил оплотом христианского здоровья в мире языческого убожества. Его стены помнили прекрасные тихие дни, когда вдоль ручья тянулись луга, а ветер не приносил зловоние с кожевенных заводов. Несоменно, для того чтобы выделить участок монастырю, пришлось снести какой-то георгианский особняк, и, конечно, современники считали это началом конца. Мы всегда видим начало конца, всегда видим лучшее и худшее. Неважно, каким атакам подвергается город, — он все равно должен победить. Пытаться нарушить это неизменное положение, как сделали нацисты, — настоящее безумие.
«Кто ты? — спросил он. — Некий Передур[719]? Некий гасконский rapiero?» «Никакой романтики, — ответил я ему. — Вы оказываете мне слишком большую честь». Что еще я мог сказать? То же самое было с евреем в Аркадии. Я всегда признавал, что благодарен ему. Но я не Венера в мужском обличье, родившаяся из моря, как он описывал. Поэт всегда обесценивает подобные фантазии — не стоит жаловаться. Гасконский rapiero? Не так храбр, сказал я. Не так безрассуден. Я видел Муркока, которого они все презирают и которому клянутся в вечной дружбе. Он — их любимый журналист; он принимает их ложь. Он бродил по руинам монастыря после того, как рабочие разнесли стены и большинство корпусов, а холодные бульдозеры уничтожили плодовые деревья и огороды, загадили лужайки, где монахини обычно играли в крикет и устраивали летние пикники. Казалось, тут шли бои. Монастырь, это крепкое викторианское свидетельство духовных устремлений, стал одним из первых сооружений, построенных здесь — в 1860‑м, — и одним из первых был уничтожен. Миссис Корнелиус говорит, что тут хотят устроить муниципальные многоквартирные дома. Нам нужно больше муниципальных квартир, верно? И поменьше духовных утешений, так? А что еще они пожелают? Тотализаторы? «Бургер-кинги»? Продажу алкогольных напитков навынос? Хотелось бы мне увидеть, как книжный или цветочный магазин будет существовать в тени этого кошмарного бетона. Много лет на стене красовался лозунг «Vietgrove» — и еще что-то об Эйхмане[720]. Мы сверяем часы по этой стене, сообщает мальчик Корнелиус, несомненно, наслаждаясь смесью «Аякса»[721] и порошкового молока. Я предупреждал его. Вот почему он говорит в нос. Люди примут его за американца. И все же падение монастыря символизировало падение Ноттинг-Хилла. Теперь в зданиях по другую сторону Лэдброк-Гроув живут члены парламента от либеральной партии, судьи и кое-кто похуже. Я видел, как Муркок что-то сунул в карман. Очевидно, он искал деньги.
Притворяясь, будто фотографирует груды обгоревших бревен и тлевшей штукатурки, немногочисленные деревья и стоящие под ними машины, он наклонялся и то и дело вытаскивал из грязи какие-то вещи, разбитые чашки или пустые бутылки. Чаще всего он выбрасывал свои находки, но, очевидно, иногда ему везло. Я вспомнил один старый разговор о сокровище, туннелях и чудесном спасении, но это была химера. Я уже перестал гоняться за призраками. Заметив, что Муркок появлялся на руинах каждый вечер после ухода рабочих, я однажды опередил его и оставил несколько старых монет на плитах каменной кладки у алтаря, под эффектным распятием, раскрашенным зеленым, красным и желтым — эти яркие цвета еще несли миру тайное послание. Я перелез через проволочную ограду, которую установили вдоль Латимер-роуд, и вернулся по Кенсингтон-Парк-роуд на Бленем-кресчент как раз вовремя, чтобы увидеть, как он роется в кучах щебенки, по обыкновению делая разные снимки; иногда он останавливался и почти изумленно осматривался по сторонам, как будто заблудился. В другие моменты он, казалось, переживал трагедию этого уничтожения двадцатого столетия, доказательство того, что Вера снова уступила Спекуляции. Когда он наконец удалился, уже темнело; по грязи и руинам я поспешил к алтарю. Деньги, разумеется, исчезли. Я рассказал об этом миссис Корнелиус. Она посмеялась и ответила, что он, вероятно, искал сувениры. Это приносит ему счастье, добавила она. «Счастье? — воскликнул я. — Выходит, воровство делает человека счастливым?»
Все они одинаковы, эти люди.
Я не чувствовал особенных неудобств во время заключения в тюрьме эль-Глауи. Думаю, я слишком сосредоточился на том, как избежать грядущих неприятностей. Я уже понял, что эта ночь была роскошью, о которой я стану вспоминать с ностальгией, и я попытался извлечь из нее максимум пользы, но сосредоточиться на чем-то приятном в подобных обстоятельствах удавалось с трудом. В камере стало совсем душно, и в тишине тюрьмы разносилось эхо слабых криков и рыданий, шепотов и молитв — это означало, что надзиратель ненадолго удалился. Некоторые самые тяжелые и заунывные стоны, как сказал мистер Микс, уже начинали действовать ему на нервы. Он понес какую-то дичь: когда конфисковали его кинотеатр, американский консул предложил ему работу в роли агента, для сбора, по его словам, «компромата» на пашу. Тогда американцы выдали мистеру Миксу хорошую новую камеру. Но официальной помощи они ему оказать не могли.
— Полагаю, что я был прав. Американский консул не обрадуется мне в Касабланке. Я даже не хочу думать, что паша собирается с нами сделать.
Я‑то слишком хорошо понимал, что нас ожидало. У меня появилось желание хотя бы косвенно разделить с пашой его удовольствие и сообщить мистеру Миксу, какие части его тела отделят первыми, но в итоге мое обычное человеколюбие заставило меня придержать язык. Не было смысла пугать бедного негра. Тогда он только сильнее вспотеет, а воздух и так уже стоял тяжелый. Поэтому я позволил ему продолжать тщательно продуманный рассказ о шпионах и международной интриге. Он описал огромную систему соперничества, в которой Италия играла все более и более значительную роль. Это, по словам мистера Микса, было не очень-то по вкусу Соединенным Штатам. Его работа заключалась в том, чтобы составить подробное описание сил паши, а также его финансовых потребностей и сексуальных склонностей. Я бы мог поверить в такую историю, если бы речь шла о плане какой-нибудь венгерской секретной службы, а не правительства Соединенных Штатов. Однажды мое раздражение все-таки прорвалось, и я сказал мистеру Миксу, что вся его история звучит так, будто он прочитал слишком много бульварных романов. В свою очередь, это напомнило мне об идиллических странствиях с мисс фон Бек по Сахаре, и я стал воскрешать в мыслях те счастливые моменты, пока не воспроизвел практически все действия и некоторые диалоги из «Тайнсайдских людей-леопардов»[722], вплоть до заключительных сцен, где Блейк, образцовый англичанин, выбирается из обломков планера и обращается к уцелевшим представителям злого культа, когда они надвигаются на героя:
— Предупреждаю вас, моя дорогая баронесса, и вас, джентльмены, что у меня в руке «смит-вессон» и я знаю, как им пользоваться.
Если бы Секстон Блейк в этот момент находился в Марокко, мое освобождение стало бы делом нескольких часов. Но, казалось, мне следовало готовиться к бесконечным мучениям. Ночь я провел в благочестивых молитвах.
Утром Хадж Иддер лично принес нам фрукты и кофе. Он словно бы испытывал какое-то смутное беспокойство, задумываясь о нашей судьбе. Он приказал освободить нас от части оков, но ноги оставить в кандалах. Пока мы ели, он читал нам французскую газету. Мистер Ноэл Кауард и его спутники заселились в «Трансатлантик» и тем вечером должны были стать гостями эль-Глауи, потом паша отправится по военным делам на юг.
— Какая жалость; вы будете скучать по нему. Мустафа займется вашими ногами примерно тогда же. Он очень изящно выражается по-французски и еще лучше — по-английски, как мне рассказывали. — Хадж Иддер утратил интерес к газете, встал и осмотрел камеру, пока мы продолжали трапезу. Ногой он пошевелил череп еврея. — Они сделали это сами, — заметил он. — Они отправили голову сюда. Они не хотели, чтобы паша лишил меллу своей защиты.
Хадж Иддер внезапно устремил на нас вопросительный взгляд, точно для него было важно доверие слушателей. Репутация любимого повелителя по-прежнему волновала визиря больше всего прочего.
Он спросил, хватило ли нам еды и питья. Мы сказали, что да.
— Это вопрос государственной безопасности, — объяснил Хадж Иддер. — Дела идут не очень хорошо. Некоторые французы неприязненно относятся к желаниям моего повелителя. Если бы был какой-то способ вас освободить — поверьте, я бы так и поступил. Но у вас нет ничего, что позволило бы заключить сделку.
У меня сложилось впечатление, что его подослал сюда паша, возможно, чтобы облегчить наши мучения. Я не позволял себе надеяться на иную цель этого визита.
— Обычно к европейцам так не относятся, особенно к знаменитостям. Но сейчас возникли некоторые сложности — из-за различных волнений и семейных проблем паши.
Хаджа Иддер будто бы извинялся перед нами. Он колебался, словно желая поделиться некой тайной. Я вопросительно посмотрел на него.
— Сай Питерс, — сказал он, — как вам известно, я восхищаюсь некоторыми вашими кинематографическими приключениями, особенно в ролях ковбоев. Для меня было бы великой честью получить ваш автограф прежде, чем паша возвратится из Тафуэлта. Возможно, на маленьком плакате, который мне посчастливилось раздобыть?
Казалось, его нисколько не огорчило сдавленное хихиканье мистера Микса — мой товарищ рассыпался в поздравлениях, заявив, что с такими поклонниками мне никогда не понадобятся враги.
Я сказал Хаджу Иддеру, что буду весьма польщен; возможно, взамен он проследит, чтобы мое сообщение доставили одному другу, ныне находившемуся в Танжере. Его звали мистер Секстон Блейк.
Это произвело на него впечатление, как я и надеялся. Он нахмурился и сказал, что, по его мнению, все можно устроить к общему благу.
Он вернулся через несколько минут с рекламой «Закона ковбоя» и протянул ее мне вместе с большой серебряной авторучкой, чтобы я мог подписать изображение скрытого маской лица и еще раз вспомнить (о, как это было мучительно!) счастливые дни в Голливуде с Эсме и миссис Корнелиус. Как я теперь мечтал о том, чтобы удовольствоваться малым и согласиться на шантаж Хевера, пока другая студия не признала бы моих талантов, — но было слишком поздно. Я поддался ужасу, который проник в меня в штетле. Теперь мне следовало подчиниться велению разума, иначе я почти наверняка погибну, и мой темнокожий друг вместе со мной. Я написал на своем изображении по-арабски: «Хадж Иддер — помоги Бог нам всем, — твой брат, Ас», а потом по-английски: «Счастливого пути, напарник, — твой друг, Ковбой в маске!» Упитанный африканец, казалось, был по-настоящему растроган и поцеловал меня несколько раз в обе щеки, бормоча, что Бог, несомненно, должен помочь истинно верующим. Именно тогда я начал понимать: наше освобождение принесет ему счастье. Но если мы сбежим, разве не простится с жизнью сам Хадж Иддер? Я обреченно подумал, что, как говорят швейцарцы, хватаюсь за перья.
Хадж Иддер не торопился уносить свой трофей; он стоял передо мной, погруженный в размышления, а потом наконец высказал то, что было у него на уме:
— Думаю, мой господин смог бы в этом случае поступиться своей гордостью, — заметил он, — если бы вы, например, сумели оказать ему какую-то небольшую услугу.
Я не мог отделаться от подозрений. Кошки-мышки были любимой игрой Тами.
— Услугу?
— Как-то облегчить его теперешние затруднения с французами. Я так понимаю, вы дружны с лейтенантом Фроменталем, несмотря на его скептическое отношение к воздушному флоту?
Я признал, что время от времени наслаждался обществом молодого человека.
— А вам известно, что он был шпионом? — Хадж Иддер внезапно посмотрел прямо на меня.
Я, даже в нынешнем положении, скептически отнесся к этому заявлению, но вслух ничего не сказал.
— Если бы вы сообщили паше, — продолжал Хадж Иддер, — возможно, совсем немного о том, что этот Фроменталь говорил вам о французском шпионаже. Как он сознательно вредил нашему делу, и прочее, и прочее. Если на набережной д’Орсэ узнали бы, что он, скажем так, потерпел неудачу на службе или превысил свои полномочия, это было бы весьма полезно для нашего повелителя. А может, у него случались какие-то сексуальные приключения? Если бы вы знали о чем-то таком, что сумели бы изложить в письме…
— Это одна из самых паршивых вещей, которые мне случалось слышать, — возмутился мистер Микс. — Мы получим свободу, если сдадим друга, так?
— Фроменталю не будет никакого вреда — его просто переведут в иное, не столь опасное место. Это все, чего желает паша.
— Вы просите, чтобы он предал лучшего друга, который у него здесь есть!
Ответ мистера Микса был понятен, но едва ли благоразумен. Как сказал Хадж Иддер, Фроменталь просто получит приказ возвращаться домой, а оттуда он отправится в Камерун, а может, в Мозамбик. Но я теперь знал, что ни на что не должен соглашаться, не получив сначала четких гарантий. Я усвоил это в Египте, у Бога. Я сказал Хаджу Иддеру, что мистер Микс прав. Я не мог предать друга.
Мажордом пожал плечами.
— Досадно, — отозвался он. — Вы предпочтете предать пашу?
Я вздрогнул — но напугали меня не слова, а интонация.
— И ваша свобода даровала бы мне великую радость, — продолжал негр, — ибо я ваш большой поклонник. И в моих силах добиться того, что вы, по благословению Аллаха, создадите еще много фильмов…
— К сожалению, фильмы, в которых я сыграл, больше никогда здесь не покажут, — намекнул я. — Но с ваших плеч было бы снято это бремя, друг Иддер, если бы я и мои фильмы вернулись в Америку. Там я с превеликим удовольствием стану рассказывать о великодушии и мудрости владыки Марракеша.
— Но моему господину будет нанесен вред, если вы упомянете об этом несчастном стечении обстоятельств — о тюремном заключении…
— Дорогой друг, точно так же вред будет нанесен и мне, ведь возникнет вопрос о том, почему я оказался в тюрьме. Есть определенные происшествия, о которых лучше всего молчать. Через какое-то время они становятся лишь снами, и их реальность можно доказать или опровергнуть так же легко, как реальность снов. Но позвольте сказать, сай Иддер, что я горжусь своими достижениями, связанными с пашой, и я мог бы использовать их, дабы упрочить собственное доброе имя. Разве возможно в таком случае распространять лживые измышления о доверенном деловом партнере?
Хадж Иддер принял мои аргументы и, кажется, обдумывал предложенную сделку, в то время как мистер Микс, который говорил по-арабски не так изысканно, по-прежнему интересовался, кто из нас двоих, черт побери, настоящий предатель.
Я принял это за шутку.
Я знал, что мое небрежное упоминание об известном английском детективе заставило Хаджа Иддера призадуматься, и было столь же очевидно, что он мог освободить меня, если обнаружится способ сохранить лицо.
Я вновь обретал надежду. Вопреки всему я видел шанс на спасение. Я молился о том, чтобы в конце концов вернуться домой, в Голливуд, Di Неут[723], в новую Византию. Ее тонкие минареты и изящные крыши сливаются с рощами кедров, тополей и кипарисов в теплом тумане, который укрывает серебряные холмы и несет ароматы жасмина, мяты и бугенвиллей. Я иду по пальмовым бульварам, вдоль океана, безопасного и спокойного, в мягких золотистых лучах солнца. И эти огромные шпили и купола, возносящиеся над кронами высоких деревьев, посвящены не жестокому пускающему слюни патриарху, который гадит на мир, одряхлев и утратив способность сдерживать позывы кишечника, — нет, они посвящены его Сыну, его Преемнику, заново рожденному Богу, Богу чистому и единому, Богу, который остается не нашим мрачным властелином, а настоящим партнером на пути самосовершенствования. Я говорю о христианском Боге, а не о Боге евреев или арабов. Их Бог — Бог Карфагена, слабоумный старец, исполненный слепой звериной ярости, которая привела к гибели Минотавра. Он — Бог кровавого прошлого. Этот Бог не способен помочь нам в решении сложных и тонких городских проблем. Призывать такого Бога в Ноттинг-Хилле равносильно вызову дьявола. Я говорю о Боге, который явил Себя в Иисусе Христе. Я говорю о том самовозрожденном Боге, который провозгласил век мира и затем с тревогой смотрел, что Человек творил с этим веком. Бог — женщина, утверждает девчонка Корнелиус. Тогда ты не знаешь Бога, отвечаю я. Бог — присутствие. Бог — идея. Она заявляет, что я всегда свожу все к абстракциям. Но Бог — абстракция, говорю я. Что тут можно изменить?
Бродманн, конечно, хотел моей смерти. Я помню, с каким злорадством он смотрел, когда кнут Гришенко касался моих ягодиц. Я помню все оскорбления. Я помню грязный взгляд Бродманна, который скользил туда и обратно, от моего члена к заду. Пусть думает что хочет. Я — жертва научного рационализма, а не религии. Нож моего отца был оружием светского человека. Ni moyle… Ikh farshtey nit…[724] Миссис Корнелиус соглашается со мной. Она говорит, что теперь все так делают в Англии. Это никак не связано с религией. И в Америке тоже. Повсюду на Западе. Утешение слабое. О чем возвещает подобный обычай? О том, что Сион завоевал христианский мир, — о чем же еще? Иногда миссис Корнелиус хочет видеть в мире только хорошее — и тогда она не замечает очевидных вещей. В такие моменты она осознает, что моя логика одержала победу, и не хочет продолжать спор. Я все понимаю, это вполне типично для женщин. Всю жизнь я был добровольной жертвой слабого пола. «В твоих глазах отражается каждая их фантазия», — сказал еврей в Аркадии. Он записал афоризм: «Византия сражается, Карфаген смеется; Иерусалим правит, Рим воздает». На идише это значит куда больше, как я полагаю. Он сказал, что в основном опирался на греческие образцы. Я напомнил себе, что Иисус родился евреем, а по духу был греком. Неужели поэтому мое сердце пело ему? Я с тех пор не знал подобной любви. Твой темный глаз отражает мою несовершенную душу. Я обнимаю твое постаревшее тело.
Признаюсь, мне немного стыдно… В тот вечер в Аркадии стояла невероятная тишина, не было даже трамваев, которые обычно ходили вдоль набережной в Одессу, — и я почти уступил… Война часто приносит не шум, а тишину. Некоторое время я продавал в своем магазине новые велосипеды, но на них не было спроса. Теперь, разумеется, все городские только о них и мечтают. Они покупают велосипеды в Вест-Энде, но за ремонтом обращаются ко мне. В Вест-Энде им наверняка скажут, что лучше выбросить вещь и купить другую. Лично я не испытываю ни малейшего сочувствия к таким потребительским правилам.
Что дает им это буржуазное богатство? Я спрашиваю об этом миссис Корнелиус. Неужели их жизнь слаще? Лучше? Они ею больше наслаждаются? Похоже, не слишком.
Я вижу их по субботам в пабе, этих новых людей из телевизора и их друзей — в одинаковых свитерах, с дурно воспитанными детьми; они орут на весь бар, словно стая обезумевших попугаев, и искоса смотрят на своих жен, плотоядно и смущенно. Что они делают? Их ритуалы для меня — загадка. Звуки, которые они издают, не очень-то веселы. Миссис Корнелиус говорит, что я уделяю им слишком много внимания. «Они дрянные простаки, эти жадные ублюдки». Она считает мои размышления забавными. «Ублюдки есть ублюдки, и все, тшто ты должен знать, — как их остановить. Потому как ублюдков надо останавливать. Это всегдашнее правило». Много выпив, она начинает все упрощать.
Бродманн хотел моей смерти, но Хадж Иддер по каким-то причинам — нет. Казалось, мне открылся весь смысл происходящего. Бродманна не волновали политические последствия моей смерти, которые могли повлиять на положение паши. Хадж Иддер думал совсем не так. Он не хотел, чтобы его господина опозорили. И однако честь паши, разумеется, нужно было спасти. Я не мог представить, что верный раб эль-Глауи решится предать владыку без серьезных оснований, — и старался не обращать внимания на то, как сильно колотится сердце в груди. Но потом я задумался о другом: может, случились какие-то политические изменения, и Хадж Иддер должен был их завершить, пока эль-Глауи находился на юге.
Очевидно, Хадж Иддер не хотел, чтобы его господина ославили на всю Европу и Америку. Наше устранение, предположил я, оказалось не таким простым, как представлялось. Люди могли начать расследование и задать много вопросов. Возможно ли, что эль-Глауи желал отменить свой опрометчивый приговор, но не мог этого сделать, не теряя лица? Вероятно, единственным решением его проблем стало бы наше освобождение? Ко мне понемногу возвращалась надежда. Но Хадж Иддер по-прежнему ждал от меня ответа, разве не так?
— Он мог передумать, — сказал я мистеру Миксу.
Он почти не слушал меня.
— Что с Рози? — пожелал узнать он. — Она выпуталась?
Мне показалось, что он чрезмерно беспокоится о судьбе женщины, которую почти не знал. Я не мог понять его тревоги, но я тоже хотел услышать новости о Рози. Неужели эль-Хадж Тами позволит мне думать, будто она предала меня и сбежала, в то время как на самом деле ее поймали и ей просто пришлось отдать мою сумку?
Насколько я понимаю, мисс фон Бек — больше не гостья паши, — холодно заметил я Хаджу Иддеру, который потирал лоснящиеся щеки, как будто тюремная блоха заползла в складки и укусила его в том месте, куда он никак не мог дотянуться.
— Мисс фон Бек, как говорят, умерла в горах. — Темнокожий мужчина смотрел в пол. — Ваша «Эль-Нахла» не зря получила свое имя. Она летела немного неровно, и высота ее не устраивала. Вы оба любили ее, я знаю. Я уважаю ваше горе.
Но он не сказал мне, что она мертва. Он сказал мне, что она свободна. Я верил в свой самолет. Я был счастлив. Я передал все мистеру Миксу.
— Это означает вот что: он не может утверждать, что она никому не расскажет о происходящем тут с нами, — заявил он. — Теперь они попались, Макс.
Его радость показалась мне глупой и нелепой. Он подмигнул Хаджу Иддеру. Он усмехнулся. И визирь через несколько мгновений улыбнулся в ответ. Потом Хадж Иддер захихикал. Напряжение исчезло. Теперь все мы просто ожидали чего-то. Хадж Иддер вежливо сказал:
— Меня весьма взволновали ваши похождения в «Асе из асов», сай Питерс. Глория Корниш — настоящая красавица! Я вам завидую.
— На самом деле она — моя жена, — сказал я. — Мы поженились несколько лет назад в России. Теперь она с нетерпением ждет моего возвращения в наш голливудский особняк. Она и наши дети. Я рад, что вам понравился «Ас». Мой дядя, президент Гувер[725], всегда говорил мне, что этот фильм — один из его любимых.
Мои замечания не удивили и не встревожили Хаджа Иддера — напротив, они, кажется, подтвердили некие его предположения.
— И как все это раздуют газетчики! — провозгласил мистер Микс, который не оставлял попыток вмешаться в разговор.
Я велел ему сохранять спокойствие. Рассуждения о газетах могли показаться нелепыми и ненужными угрозами. Я заверил Хаджа Иддера, что эль-Глауи был хорошим и щедрым хозяином. Я очень огорчен, если какие-то мои действия причинили паше неприятности. Я с разрешения визиря протянул руку к своей сумке и вытащил спрятанное там золото. Это теперь мне не нужно, сказал я; не будет ли Хадж Иддер так любезен взять его и использовать по своему желанию для любого благочестивого дела?
Он принял деньги с обычным изяществом. Он сказал, что Аллах благословит меня и, без сомнения, возблагодарит. Это — все, о чем я молюсь, ответил я.
— И я, сай Питерс. Мы оба избежали бы этих затруднений, если бы могли. К сожалению, я не в силах освободить вас. Все зависит исключительно от вашей воли. Естественно, я уважаю ваш отказ; с равным уважением я принял бы ваше согласие. Все это — дело принципа, а мы оба, хвала Аллаху, принципиальные люди.
— Воистину, — подтвердил я, — и добрые последователи Пророка, которые, надеюсь, увидят, как в мире вершится правосудие.
— Воистину.
Наступила еще одна пауза, во время которой мистер Микс ворчал и вертелся в оковах, говоря, что он скорее сядет на электрический стул в Синг-Синге[726], чем согласится еще минуту слушать весь этот бред. Он спросил, что, черт побери, происходит. Я на жаргоне бродяг ответил ему, посоветовав прикрыть хлебало, пока я умасливаю нашего тюремщика.
Я сделал паузу.
— Я прежде всего рассчитываю на правосудие, — сказал я наконец, к явному удовольствию Хаджа Иддера.
— Мне подадут все необходимое, — произнес он и тут же хлопнул в ладоши.
Стоявший, очевидно, где-то неподалеку старый слуга принес поднос с чернилами, ручкой и пергаментом. Меня на миг посетила нелепая мысль: мое обвинение в адрес юного Фроменталя будет напоминать какую-то монашескую рукопись, но все, что мне пришлось сделать, — сочинить небольшой текст. Я опустился на колени на подушке, подложенной слугой, и, пока он придерживал поднос, начал писать мягкой перьевой ручкой. Я не обращал внимания на бессвязные вопли мистера Микса, доносившиеся сзади. Он бормотал проклятия и пытался разорвать оковы. Бедный чернокожий начал терять самообладание. Возможно, он думал, что я предаю его.
Закончив, я оставил документ неподписанным.
— Я его подпишу, когда я и мой слуга будем освобождены, вместе с моим багажом и фильмами, — сказал я. — На станции.
Хадж Иддер вздохнул с облегчением; он выглядел как человек, на глазах которого дорогой друг принял разумное решение и избавился от опасности.
Визирь забрал золото и подписанный портрет, и я начал уже подозревать какую-то нечестную игру, но десять минут спустя вошел явно взволнованный охранник в грязной джеллабе; он нес большой мешок, в котором, очевидно, лежали пленки с моими фильмами. Бросив мешок на пол и отомкнув огромными ржавыми ключами наши кандалы, он зажег сигарету. Потом он впился в нас взглядом, словно это мы были повинны в его затруднениях, и, ссутулясь, удалился, проклиная грязных неверных. Дверь клетки оставили открытой, но мы не увидели в этом ничего особенно необычного. Без разрешения мы не могли выйти из тюрьмы, а надзиратели славились такой суровостью, что немногие осмеливались подползти к двери хоть на дюйм, уже не говоря о выходе в общий коридор.
Час спустя снова появился Хадж Иддер. Он принес тяжелые джеллабы, чтобы прикрыть остатки нашей одежды. Также он отдал строгие приказы прежнему охраннику, выражение лица которого очень быстро менялось — от огорчения к ужасу и потом к принятию. Затем араб с угрюмым негодованием повел нас по ступеням и остановился у двери, ведущей в лабиринт переходов, по которому нас сюда притащили. Хадж Иддер крикнул снизу по-французски:
— Когда мой хозяин вернется, он будет сердит. Он обязан наказывать тех, кто трогает его женщин. Поэтому вы оба приняли мудрое решение — удалиться из Марокко как можно скорее.
— У нас нет автомобиля, — сказал я. — И самолета нет. У нас, кажется, были билеты на поезд, но…
— Как вы уедете, мне совершенно не интересно, — небрежно проговорил он.
— И вас не накажут за то, что вы нам помогли? — спросил я упитанного негра. — Может, вам тоже стоит уехать?
Хадж Иддер успокоительно улыбнулся. Он указал на нашего проводника, который явно не понимал ни слова.
— Что Глауи узнает, а что не захочет узнавать, — это его дело. Но вам не следует бояться за меня. Какую-то неверную собаку накажут, чтобы честь моего господина была удовлетворена. Собаку станут пытать и казнят, тем все и кончится. Если, конечно, вы к тому времени уже окажетесь на пути в другую страну. — Он отдал резкий приказ охраннику, и тот уныло забросил мешок на спину.
Джейкоб Микс хотел узнать, не может ли он получить обратно некоторые из фильмов, которые сам же и снял. Хадж Иддер выслушал эту просьбу с явным удовольствием.
— Надеюсь, вы насладитесь свободой так же, как я наслаждался вашим обществом. — Эти слова, обращенные к мистеру Миксу, могли сойти за комплимент, но на вопрос Хадж Иддер не ответил.
Мне показался очень неприятным намек Хаджа Иддера на то, что у мисс фон Бек были какие-то отношения с мистером Миксом. Несомненно, он хотел, чтобы я начал подозревать друга, хотел отравить мой разум ложными фантазиями. Было невозможно представить, что даже сумасбродка Рози фон Бек решится на роман с обычным американским негром! Я собирался возразить Хаджу Иддеру, но визирь отступил назад и скрылся в тени. Бормотавший араб, которому в плане Хаджа Иддера была отведена роль козла отпущения, вел нас по лабиринту таким черепашьим шагом, что я уже заподозрил новую ловушку. Но наконец мы оказались на темных, опасных улицах меллы, возле дома несчастного еврея, которого предал Бродманн. Охранник оставил поклажу у наших ног и отступил. Мистер Микс поднял мешок и усмехнулся.
— Вот «Ковбой в маске», Макс. Целиком и полностью в твоем распоряжении.
Но когда оказалось, что я не могу нести разом и фильмы, и свои вещи, он сжалился надо мной, хотя его отношение оставалось прохладным, — мистер Микс подхватил сумку и зашагал впереди, а я следовал с мешком. Я по-прежнему чувствовал возбуждение. Я все еще не мог окончательно разгадать намерения эль-Глауи. Почему он отпустил нас? Но Бродманн, конечно, будет разъярен, когда узнает о моем спасении, и попытается связаться с французскими и испанскими властями. Так что нам еще угрожала серьезная опасность. Когда мы остановились в узком пространстве между двумя глухими стенами, сводчатый проход впереди внезапно озарился светом и мы услышали звук мотора. Араб уже скрылся где-то далеко позади нас. Мы осторожно пробрались к проходу и широкой дороге за ним. В тени стоял современный «бьюик» с работавшим мотором, а из окна салона выглядывал бледный хмурящийся бербер.
— Такси, заказанное месье Жозефом, — с заметным нетерпением произнес водитель. — На железнодорожную станцию.
— Это для нас, — сказал мистер Микс.
Он распахнул дверцу, я забрался в удобную машину и сел, держа сумку на коленях и мечтая о том, чтобы поскорее опорожнить кишечник — он как будто заполнился водой. Мистер Микс положил мешок с фильмами на пол и обосновался на заднем сиденье.
— Единственная проблема, которая у нас теперь осталась, состоит в том, что билетов Фроменталя нет, а купить их мы не можем. Здесь же не обычная станция с кассой и билетами. Все нужно добывать через военных.
Автомобиль покинул меллу и выехал на более оживленные городские улицы. Он прополз по дальнему краю Джема-эль-Фна. Даже теперь, спасаясь от гибели, я думал о том, что Собрание Мертвецов, получившее такое ироничное название, притягивает меня. Здесь текла истинная жизнь, и все формы жизни достигали наибольшей интенсивности. И все-таки мы — тоже мертвецы. Мы — тоже призраки будущего. Мы — наши собственные дети, преданные и покинутые. Каждый вечер на закате эти люди собирались на площади, чтобы разыграть сцену, которую не сумел бы повторить даже Гриффит, чтобы представить тысячу камео, тысячу маленьких моралите для аудитории, чья реакция отличалась той же непосредственностью, что и реакция зрителей, приветствовавших когда-то спорные пьесы на подмостках «Лебедя» и «Глобуса»[727]; для аудитории, столь же искренней и открытой, как все добросердечные крестьяне в мире.
Автомобиль катился сквозь толпу нищих, акробатов, оракулов и рассказчиков, мимо заклинателей змей, державших своих умирающих, лишенных яда кобр высоко в воздухе, мимо музыкантов с флейтами, тамбуринами и лютнями. Иногда «бьюик» останавливался, поскольку на площади делалось слишком тесно. К стеклам прижимались улыбающиеся лица маленьких мальчиков, а позади них я видел внимательных суровых стариков, полных зависти и презрения молодых людей, любопытных женщин под покрывалами — и я хотел заговорить с ними, хотел поведать им о мире, который я мог бы им дать. Тогда на мгновение я задумался, насколько мой мир совершеннее известного им. Возможно, это было бы ошибкой — принести двадцатый век в общество четырнадцатого. Не лучше ли оставить их в покое?
Но разве растущий Карфаген когда-нибудь оставит в покое Европу? Он посылает турецких и тунисских рабочих во все северные страны. Теперь Али Баба и Синдбад известны в Стокгольме так же хорошо, как некогда Лоэнгрин и Тангейзер. Но разве мусульмане, в свою очередь, выучили наши рыцарские эпопеи? Разве Ланселот и Персиваль волнуют кровь маленьких мальчиков в Багдаде и Бенгази? Честно ответив на этот вопрос, вы все поймете. Карфаген запрещает все, кроме собственных легенд. Он главенствует. Карфаген наступает дюйм за дюймом. Половина лозунгов на стенах Лэдброк-Гроув написаны на незнакомых языках. Стена — все, что осталось несчастным, лишенным прав, лишенным голоса в этом мире. Почему аэрозольные баллончики заменили избирательные бюллетени? Возможно, потому, что людям свойственно естественное стремление к злу и хаосу, но, думаю, более вероятно, что ими движет знание: нигде в коридорах власти не прислушиваются к их мнению. Я не виню их за то, что они потеряли веру в свои конституции.
Но я по-настоящему виню их за то, что они повернулись спиной к Богу.
Так же ситуация обстояла и в лагерях. Многие заключенные не замечали очевидных фактов. Они потому и оказались там — а затем было уже слишком поздно. Выжили только те, кто принял реальность происходящего. В «лагере свободы» оставалось мало места для сантиментов, как нам неоднократно напоминал старый комендант. Именно сантименты и привели нас в нынешнее затруднительное положение. Ikh bin eyn Luftmeister. Der Flugzeugführer sitzt im Führersitz…[728] Я вернусь в Город золотой мечты.
Боль начинается у меня в животе. Потом она достигает рта. Я не стал музельманом. Чего еще они хотели от меня? Я носил их полосы. Я носил их звезду. Даже несмотря на то что их наказание было несправедливо, я выполнял свою работу. Такова моя судьба — вечно страдать и отвечать не за собственные действия, а за нелепое решение отца, которого я совсем не знал. Но, полагаю, именно это случается с сыном свободного казака, с ребенком, надолго оставленным на попечение матери. Сразу скажу, я не виню свою мать, но, вероятно, она и вправду сделала меня чрезмерно чувствительным. Эти полосы… Бродманн злорадствовал. Гришенко поднял нагайку. Чтобы я не забыл жертвы своего друга Ермилова. Тогда он подарил мне пистолеты, пистолеты из черного дерева и серебра. Эти полосы… Никто не винил меня за то, что я сделал в Киеве. Эти люди срывают кожу с трупов. Они вырезают свои инициалы на телах. Они чувствуют, что живут, лишь тогда, когда творят какие-то невероятные жестокости с очередным несчастным существом. И этот век, как нас уверяли, должен был стать веком просвещения!
Сегодня по телевидению обсуждают проблему досуга. Какой досуг? Мы на краю нового Средневековья, а они обсуждают организацию вечеринок в раю! Они говорят, что я душевнобольной! Чем их жизнь лучше жизни их предков? У их отцов, по крайней мере, была надежда. А нынешнее поколение смотрит в будущее и видит только упадок и гибель.
Я осторожно изучил содержимое мешка (там действительно лежали лишь мои фильмы), а потом снова посмотрел в окно автомобиля на Джема-эль-Фна. Людей окутывали сумерки, желтое свечение масла и жира заполняло всю площадь настоящими фламандскими красками, а я думал об этой восхитительной заурядности. Как обидно, что не существовало никаких старых арабских мастеров. Чрезмерно буквальная интерпретация Книги Бытия — вот истинная причина. Эти люди цепляются за правила так, как практически все из нас цепляются за жизнь. Чем больше у них правил, тем им удобнее. Я сказал это сварливому истеричному типу на почте, тому Pakistanischer. Он ведет себя так, словно почтовый министр — восточный тиран, который казнит любого за малейшее проявление своеволия. Или этот человек просто демонстрирует свою власть?
Когда автомобиль выбрался за ворота, а потом на дорогу де Сафи, широкую новую трассу, которая вела к темным военным составам за виллой Мажореля[729], нашему водителю пришлось затормозить: путь преградил массивный «мерседес». Из его пассажирского окна появилось дуло пистолета, затем наружу вышел маленький человек, направившийся к «бьюику», двигатель которого по-прежнему работал. Человечек держал в руках поднос: на нем были чернила, ручка и бумага.
Я поднял ручку, и «мерседес» отодвинулся в сторону, освобождая дорогу такси. Как только я подписал и отдал бумагу, «мерседес» развернулся и уехал. Нам оставалось всего пять минут пути до железной дороги, но в обществе удивительно недружелюбного мистера Микса это расстояние показалось гораздо длиннее. На станции не было заметно никакого движения. В хижинах по ту сторону забора светилось несколько огней, повсюду стояли огромные черные военные локомотивы и товарные вагоны. Здесь явно не хватало оживления, свойственного коммерческим станциям. Водитель предъявил пропуск, выданный несчастным Фроменталем, и нашему автомобилю разрешили проехать через ворота. Машина направилась к зданиям, расположенным по другую сторону путей, но я похлопал шофера по плечу. Мы выйдем здесь, сказал я. Я отдал ему свою последнюю французскую банкноту. Затем мы с Джейкобом Миксом покинули автомобиль и скрылись в густой тени больших поездов. Моя сумка оказалась очень тяжелой, и катушки с фильмами, болтавшиеся в мешке, мешали мистеру Миксу, но мы решительно, почти отчаянно цеплялись за остатки моего имущества. Больше у нас ничего не было — а еще предстояло добраться в Танжер, а оттуда в Европу. Паша или его визирь могли в любой момент передумать и послать в погоню солдат.
Я слышал, что Фроменталь не остался в армии. Кто-то мне рассказал, будто он добился большого успеха, став управляющим на радио в Лионе (на родине нашего христианского Завета)[730], так что все в итоге сложилось для него к лучшему. Судя по всему, немцы расстреляли его в 1943‑м. Когда я услышал эту новость, то не смог сдержать скорби — я вспомнил его сияющее восторженное лицо, его искренний идеализм. У нас было много общего. Я постоянно говорил, что честь, которую христианин ценит превыше всего, — это честь благородного рыцарства, превосходящая даже так называемую мужественную отвагу. Фроменталь, несомненно, удостоен чести — он стал мучеником. Думаю, когда мы встретимся, он захочет пожать мне руку.
Сориентировавшись, мы начали внимательно рассматривать поезда — у нас же был немалый опыт. Мы оба изучили все уловки американских железнодорожных бродяг, а французские власти никогда прежде не имели дела с искушенными хобо. Очень скоро мы отыскали подходящий локомотив. Он уже стоял под парами и, судя по маркировкам на вагонах, направлялся в Касабланку. Из Касабланки удалось бы легко перебраться в Танжер, Свободный Город, где не действовали ни марокканские, ни французские законы. Оттуда мы могли отправиться на любом корабле в Геную. Из Генуи было очень просто попасть в Рим…
Мистер Микс нашел незапертую дверь и легко отодвинул ее. Когда мы забрались в грузовой вагон, мы оценили современный подвижной состав, который содержался гораздо лучше гражданских поездов; затем, попав в знакомую обстановку, мы улеглись на дощатый пол, чтобы вздремнуть, пока наши натренированные чувства не уловят первых движений поезда. В этот момент следовало быть начеку — на случай, если нас обнаружат проверяющие. Но поезда здесь издавали совсем немного привычных нам звуков. Время от времени в ночную тьму взлетали клубы пара, а потом вновь наступала тишина.
Я вознес молитву о Рози фон Бек, надеясь, что ей удалось довести «Пчелу» до самого Рима. Я вспомнил Колю и вознес короткую молитву о его безопасности. Я подумал об Эсме, моей сестре, моей дочери, и о том, как она в конце концов не сумела возвыситься до уровня моих мечтаний. Все-таки я не мог окончательно осудить ее. В течение нескольких лет ее жизнь наполняли чудеса и роскошь, элегантность и богатство, которых она никогда бы не узнала, если б я оставил ее в Галате, где она так и была бы простой шлюхой. Я все еще восхищался ее очарованием, ее невинностью, ее детской красотой. Я все еще любил ее.
На рассвете состав с грохотом начал тормозить. Я собрался с силами. Поезд тряхнуло, и он остановился. Мы услышали свист и крики. Вагоны откатились назад, дернулись несколько раз, а потом замерли; локомотив раздраженно фыркал и шипел. Мы слышали нетерпеливый хрип мотора — словно старый благородный бульдог, задыхаясь от волнения, вышел на прогулку. Внезапно я испытал сожаление обо всех обманутых ожиданиях, о бессмысленном идеализме, который я принес в этот мир. Какая нелепость — нам приходилось искать убежища на древних землях Карфагена, в Танжере!
Но, возможно, это правда, и в клетке всегда безопаснее, когда лев вырывается на свободу.
Meyn strerfener. Meyne herzenslust.
Ya muh annin, ya rabb. Meyn siostra, meyn rosa. Allah yeftah ‘alek.
Hallan, amshi ma’uh. A’ud bi-rabb el-falaq. Ma shey у sharr in sha. ‘Awiz minni ey? ‘Awiz minni ey?
‘Awiz minni ey?[731]
Наконец мы тронулись. Никто не проверял наш вагон. Пока поезд катился вперед, солнечный свет пробивался сквозь дощатую крышу и оставлял резкие черно-белые полосы на полу, все еще хранившем свежие следы соломы и навоза, но теперь еще вонявшем карболкой. Ряды полос тянулись по моему распростертому телу, словно какой-то эфирный поток, а лицо мистера Микса то темнело, то внезапно светлело. Среди зловония дезинфицирующих средств и кипящего машинного масла я в последний раз уловил теплый мятный аромат Марракеша — и затем красный город исчез позади, а поезд начал долгий подъем по ущельям Атласа. Было что-то обнадеживающее и знакомое в ритме колес, стучавших по рельсам, и я смог дотянуться до своей сумки и отыскать один из маленьких пакетиков restorif[732]. Я по-дружески предложил мистеру Миксу понюшку успокоительного снадобья, но он отказался, заявив, что намеревался вздремнуть. Нам предстояло ехать до Касабланки весь день. Если повезет, мы прибудем ночью. Иначе придется ждать, чтобы выбраться наружу в темноте. Было двадцать восьмое октября 1929 года. Через несколько месяцев мне исполнится тридцать. Я собирался отпраздновать это в Риме.
Но вскоре я загрустил: я подумал о тех великолепных монстрах, ожидавших двигатели, которые так никогда и не прибудут. Французская имперская политика и нежелание паши сдерживать эмоции привели к тому, что мои прекрасные машины теперь должны были превратиться в музейные экспонаты. У меня, однако, еще осталось много дорогих каталогов, но, к сожалению, только арабских, а не французских. Я думал о своем «Лайнере пустынь» и о том богатстве, которое он сумел бы принести целой стране. Я мог сделать их пустыню зеленой. Теперь им придется ждать — возможно, целую вечность. Потеря эль-Глауи станет приобретением дуче. Всего через несколько недель я пообедаю со своими старыми друзьями в «Осе». Я сказал мистеру Миксу, что он полюбит дивный город. Там — колыбель наших величайших достижений.
Поезд ускорял ход, и я видел в полутьме вагона большое дружелюбное лицо негра, который улыбался, выглядывая наружу через щели в стене нашей временной тюрьмы; свет мерцал, и создавалось ощущение, что мы находимся в кинозале. Я даже сказал об этом вслух. Скрежет тележек очень напоминал шум проектора. Да, иллюзия была действительно странная.
Я кипел от злости, думая о людях, которые тайно решили уничтожить наши карьеры и обречь нас на такое несправедливое унижение. Я сказал, что даже не уверен, найдется ли у меня достаточно денег, чтобы получить приличную каюту на судне, плывущем в Италию, уже не говоря о покупке какой-то приемлемой одежды. От меня ведь теперь разило коровьим дерьмом. «Я слышал, в Риме сейчас все тщательно следят за модой». Никто не ожидает, что через Святой Город будут вышагивать зловонные статисты из «Песни пустыни». Кроме того, я не верил, что наши джеллабы дотянут до конца путешествия.
— Посмотри на швы на этих одежках, — сказал я. — Самая дешевка! Ни единого двойного шва на всех тряпках. Разве это честный обмен? Целый мешок английского золота…
Как обычно беспечный, темнокожий великан внезапно расхохотался. Я не мог ничего понять. Я сначала подумал, что с ним случился приступ истерики, к которой всегда были склонны представители его расы, но потом стало ясно: он просто выражал безграничную радость после спасения из пыточной камеры паши. Я сказал мистеру Миксу, что очень горжусь им — он так легко перенес все испытания. Не у многих его соплеменников это бы получилось. Я заверил его, что в Европе ему не следует ничего бояться. Я буду рядом и непременно помогу. Если какие-то люди оскорбят его в Вечном Городе, им придется иметь дело со мной!
За этим последовал еще один безумный взрыв хохота, возвестивший, что встреча со мной помогла этому человеку поверить в чудеса.
— Макс, ты — самый везучий ублюдок в целом чертовом мире. Я никогда не встречал таких удачливых ребят. Теперь, пока мы не вернемся к цивилизации, я буду держаться за тебя, как муха за свежую краску.
Я был немного сбит с толку.
— О каком везении ты говоришь, мистер Микс? Я думаю, ты имеешь в виду это «решение суда»! Если бы у меня не хватило присутствия духа и я не упомянул бы имя одного из самых влиятельных и незаметных людей Англии, мы бы до сих пор томились в тюрьме Глауи или корчились бы от нежных прикосновений «щипцов святого Павла». — Мне стало дурно. Я почти ощутил запах поджаренного мяса. — Это и есть везение?
Я вытащил из сумки свои грузинские пистолеты, чтобы проверить, не повреждены ли они.
Он изо всех сил старался овладеть собой. Он повернул голову и опустил подбородок на грудь. Но было ясно, что он так и не понял меня.
— Везение? — Я все еще не верил ушам. От какой нелепой иллюзии страдал этот schwartze[733]? — Разве ты не заметил, мистер Микс, что мы снова унизились до путешествий в вагоне для перевозки скота?
Ужасы последних нескольких дней, очевидно, подействовали на него. У бедняги зашел ум за разум. Его голова тряслась, его рот открывался от изумления, все его тело содрогалось от лихорадочной радости. Локомотив медленно, но верно вез нас к Высокому Атласу, а я с огорчением смирился с тем, что мистер Микс будет так же бесноваться, даже когда мы пройдем наконец через золотые ворота Рима.