Ксения
Сознание возвращается ко мне медленно, словно я всплываю откуда-то из глубины. Сначала я чувствую только тяжесть в веках, они словно налиты свинцом, и каждая попытка их приоткрыть дается с невероятным трудом. Потом до меня доходят звуки: тихое попискивание каких-то приборов, шорох простыней, приглушенные голоса где-то в коридоре.
А потом — запах.
Этот едкий, химический запах антисептика бьет в нос и моментально возвращает меня в реальность. Я знаю этот запах. Больница. Я в больнице.
Наконец удается приоткрыть глаза, и первое, что я вижу — ослепительно белый потолок. Он такой яркий, что глаза сразу слезятся, и приходится щуриться. Потолок гладкий, покрашенный глянцевой краской, в которой отражается свет от флуоресцентных ламп. В углу вижу небольшое пятно, видимо, когда-то протекала крыша, и краска немного потемнела.
Медленно поворачиваю голову, преодолевая головокружение. Стены такие же белые, стерильно чистые. Краска местами слегка пожелтела от времени, особенно возле окна, где на нее падает солнечный свет. На стене висит стандартная больничная картинка — какой-то безликий пейзаж в дешевой пластиковой рамке. Рядом с дверью прикреплена табличка с какими-то медицинскими обозначениями.
Пытаюсь сфокусировать взгляд. Голова кружится, все плывет перед глазами. Я лежу на узкой больничной кровати с металлическими поручнями по бокам. Простыни белые, жесткие от крахмала, пахнут больничной прачечной. Подушка тонкая, неудобная, в полосатой наволочке.
И тут я замечаю капельницу.
Прозрачная трубка тянется от пластикового пакета, висящего на металлической стойке, прямо к моей левой руке. В вене торчит игла, заклеенная пластырем. Я вижу, как по трубке медленно стекают капли какой-то прозрачной жидкости.
Вид этой иглы в моей руке вызывает странное ощущение — не боль, а какую-то тупую тяжесть. Вокруг места укола кожа слегка покраснела, а пластырь натягивает и зудит. Я хочу пошевелить рукой, но боюсь потревожить капельницу.
Осторожно поворачиваю голову в другую сторону и замираю.
Рядом со мной, на неудобном больничном стуле, сидит Максим.
Он сжимает мою правую руку в своих ладонях, и это прикосновение кажется единственным теплым пятном в этом холодном белом мире. Его большие пальцы медленно поглаживают мою кожу нежно, осторожно, словно он боится, что я могу разбиться от неосторожного движения.
Но вид у него ужасный.
Максима я никогда не видела таким. Он всегда выглядел безупречно — идеально выбритый, аккуратно причесанный, в отглаженной рубашке. Даже дома он старался выглядеть презентабельно. А сейчас…
Волосы взъерошены, словно он не раз пропускал сквозь них пальцы. Темные пряди торчат в разные стороны. Рубашка помята, воротник расстегнут, галстука нет.
Но хуже всего его глаза.
Они красные, воспаленные, с лопнувшими сосудиками. Веки припухшие, и видно, что он плакал. Максим плакал! Я никогда раньше не видела слез на его лице.
Он смотрит на наши сцепленные руки, и в его взгляде такая боль, такое отчаяние, что мне становится страшно. Под глазами темные круги, кожа бледная, почти серая.
— Максим? — шепчу я, и собственный голос кажется мне чужим — хриплым, слабым.
Он резко поднимает голову, и наши глаза встречаются. В его взгляде вспыхивает что-то — облегчение, радость, надежда. Но тут же эти эмоции сменяются чем-то другим. Виной? Страхом?
— Ксюша… — голос у него дрожит. — Ты очнулась. Наконец-то…
Он крепче сжимает мою руку, подносит ее к губам и целует костяшки пальцев. Его губы теплые, но я чувствую, как они дрожат.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он, и в голосе столько нежности, столько заботы, что на мгновение мне кажется, что все хорошо. Все будет хорошо. Максим рядом, он любит меня, он волнуется…
Но когда я пытаюсь пошевелиться, чтобы повернуться к нему, острая боль пронизывает живот.
Это не просто дискомфорт — это настоящая, жгучая боль, которая заставляет меня вскрикнуть и замереть. Она начинается где-то глубоко внутри и расходится волнами по всему животу, отдает в поясницу, в бока. Словно что-то разрывается изнутри.
— Не двигайся, — быстро говорит Максим, его рука ложится мне на плечо, мягко, но настойчиво удерживая. — Тебе нельзя двигаться. Врач сказал…
Врач сказал.
И тут до меня наконец доходит, где я и что со мной произошло. Переулок. Грабитель. Падение. Боль. Кровь.
Малыш.
Мой взгляд инстинктивно опускается к животу. Он скрыт под больничным одеялом, но я вижу, что он стал меньше. Намного меньше. Там, где раньше была аккуратная округлость четвертого месяца беременности, теперь почти ровная поверхность.
Нет. Нет, нет, нет.
Я смотрю на Максима, ищу в его глазах опровержение своих страхов. Хочу увидеть там уверенность, спокойствие, готовность сказать: «Все хорошо, малыш в порядке, врачи говорят, что это просто небольшая угроза, нужно полежать и все наладится».
Но вместо этого я вижу в его глазах то, что боюсь увидеть.
Боль. Такую же, как у меня. Потерю. Горе. И что-то еще, что-то, что заставляет меня похолодеть. Вину. Он чувствует себя виноватым.
— Ребенок? — шепчу я, и слово дается с таким трудом, словно оно весит тонну.
Максим отводит взгляд.
Он смотрит в окно, на белую стену, на свои руки — куда угодно, только не на меня. Челюсть у него напряжена, скулы выступают резко. Он сглатывает, и я вижу, как дергается его кадык.
Молчание растягивается. Секунда. Две. Пять. Десять.
Это молчание длится вечность. В нем есть ответ на мой вопрос, но я не хочу его принимать. Не могу поверить. Это неправда. Этого не может быть.
Звуки больницы кажутся оглушительными в этой тишине. Попискивание аппаратов, шаги в коридоре, чей-то далекий кашель, скрип тележки. Все это врывается в нашу палату, разрушает интимность момента, делает его еще более болезненным.
— Максим, — говорю я громче, и в голосе появляются нотки истерики. — Скажи мне про ребенка.
Он все еще не смотрит на меня. Его пальцы крепче сжимают мою руку, но это не приносит утешения. Наоборот, в этом сжатии я чувствую его отчаяние.
И в этот момент дверь палаты открывается.
Входит врач — мужчина лет пятидесяти, в белом халате. У него усталое лицо, добрые, но грустные глаза за очками в тонкой оправе. В руках у него папка с какими-то документами, наверное, результаты анализов.
Он останавливается у моей кровати, и я вижу, как он переводит взгляд с меня на Максима и обратно. В его глазах сочувствие, та особенная мягкость, которая бывает у врачей, когда им приходится сообщать плохие новости.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивает он, и голос у него теплый, участливый.
— Скажите мне про ребенка, — говорю я, не отвечая на его вопрос. — Пожалуйста. Я должна знать.
Врач тяжело вздыхает. Он открывает папку, смотрит на результаты анализов, потом закрывает ее и садится на край кровати. Этот жест — такой простой, человечный — говорит мне больше, чем любые слова.
— Мне очень жаль, — говорит он тихо.
Эти четыре слова падают в тишину палаты как камни в воду. Они создают круги, которые расходятся все шире и шире, захватывая мою душу, мое сердце, всю мою жизнь.
Мне очень жаль.
Мир рушится.
Он не взрывается, не исчезает в одночасье. Он медленно, методично разваливается на части, как карточный домик, который кто-то осторожно толкнул. Сначала рушится одна стена — надежда. Потом другая — вера в то, что все будет хорошо. Потом крыша — мечты о будущем. И наконец, основание — смысл всего происходящего.
Мой малыш. Наш сын, которого я уже успела полюбить всем сердцем. Его больше не существует.
Четыре месяца я носила его под сердцем. Четыре месяца разговаривала с ним по вечерам, рассказывала, какой прекрасный мир его ждет. Как папа будет учить его кататься на велосипеде, как мама будет читать на ночь сказки. Как мы втроем будем гулять в парке, ездить к бабушке и дедушке, праздновать дни рождения.
Я уже видела его в своих мечтах. Маленький, с глазами Максима и моими светлыми волосиками. Я представляла, как он будет смеяться, как потянет ко мне ручки, как произнесет первое слово — «мама».
Мы уже выбрали имя. Артем. «Невредимый, здоровый» — значение этого имени казалось мне хорошим знаком. Мы купили кроватку, коляску, первые распашонки. В детской висели обои с мишками, стоял комод с пеленальным столиком.
Все это теперь не нужно.
Артема больше нет.
Горячие, соленые слезы начинают медленно течь по моим щекам. Я не всхлипываю, не рыдаю. Просто лежу и плачу, и слезы кажутся бесконечными, словно внутри меня открылся какой-то источник горя, который никогда не иссякнет.
— Почему? — шепчу я, глядя в потолок. — Почему так случилось?
Врач осторожно кладет руку мне на плечо.
— Вы получили сильный удар в область поясницы при падении, — объясняет он мягко. — Это спровоцировало отслойку плаценты и внутреннее кровотечение. К сожалению, мы не смогли…
Он не договаривает, но я понимаю. Не смогли спасти. Не смогли сохранить беременность. Чуда не случилось.